bannerbannerbanner
Я, Тамара Карсавина

Лиан Гийом
Я, Тамара Карсавина

«Дайте мне голубой ветчины!»

Биконсфилд, 12 марта 1969

Наш сезон 1910 года запомнился одним из самых страшных наводнений, какие только видел Париж, – а от 1909-го в памяти остался подземный толчок в Ламбеске: землетрясение чудовищной амплитуды, случившееся на юго-востоке Франции и повлекшее многочисленные жертвы. Я сохранила «Фигаро» от 11 июня с сообщением о катастрофе, потому что… на первой полосе красовался мой портрет – мой первый снимок во французской газете!

Тысяча девятьсот десятый год был отмечен и другими знаменательными событиями: похищением «Джоконды», казнью известного Лиабёфа, рабочего, обвиненного в убийстве, – в его защиту выступал Ленин. Недавно я узнала, что Ленин действительно жил в Париже, на улице Мари-Роз в годы первых представлений «Русских балетов». Было ли у него искушение прийти посмотреть нас? Сама задаю себе это вопрос. Как бы он отнесся к антрепризе Дягилева? Вероятнее всего, с презрением. Он, серьезный интеллектуал, глубокий мыслитель, человек крайне политизированный, ощущавший свою историческую миссию по освобождению народных масс, должен был отмахнуться или даже осудить все, что шло от «буржуазного» вкуса в области эстетики и развлечения.[34]

А ведь балет и впрямь пользовался во Франции легковесной репутацией, чего никак не скажешь о России, где его воспринимали с таким же пиететом, как и музыку и поэзию, считая искусством совершенно исключительным. Безнравственная привязанность парижского балетомана к занятым в массовках девочкам в пачках из балетных училищ, выставляющим напоказ ножки, ничего не значит. Танец во Франции превратился в зрелище монотонное, пресное, неспособное к обновлению. Большая заслуга Дягилева – в том, что он привез в Париж все лучшее, что имелось у нас, самое новое и самое необычное в области хореографии, вдохновения и декорирования.

Это умозаключение основано на парадоксе: то, что в России было лучшего, самого новаторского и необыкновенного, ею же самой было отвержено, презираемо, изгнано. Причина: непреклонная упертость Имперских театров, с которой Дягилев в бытность свою заместителем директора в конце концов перестал бороться. «Павильон Армиды», с его чувственной грацией и убранством в стиле рококо, так озадачил их, что последнюю картину они предпочли заменить «Лебединым озером», ничуть не подумав о том, что спектакль завоевывал растущий успех у публики. Ида Рубинштейн, обнаженная в «Саломее», шокировала Петербург; Ида Рубинштейн, обнаженная в «Клеопатре», опьянила Париж. Позднее короткие штаны Нижинского в «Жизели», расцененные матерью Николая II как непристойные, привели к его исключению – и вот он бросился в объятия Дягилева, сделавшего из Вацлава звезду мирового класса. Что касается Бакста, то написанное им изображение Мадонны в образе старой крестьянки с семитскими чертами лица так не понравилось русским властям, что они без сожаления отпустили этого художника-визионера служить Дягилеву. А Шиншилла, угадавший возможности этих «отбросов», привел их к триумфу в Париже – точно царь Мидас, превращавший в золото все, к чему прикасался.

В 1910-м, отмеченном кончиной двух главных фигур русской культуры – Льва Толстого и Мариуса Петипа, – в моей карьере наметился поворот. На сцене Мариинского театра, которой я оставалась верна, при этом участвуя и в турне Дягилева, я познала успех в «Дон Кихоте», «Баядерке», «Синей бороде», «Миллионах Арлекина», «Капризах бабочки» и особенно в «Жизели», где, ко всему прочему, еще и заменила Павлову (я старалась придать особую убедительность своим движениям в знаменитой сцене безумия). Эти выступления принесли мне от дирекции Императорских театров титул примы-балерины (более или менее эквивалентный Étoile – «звезде танца»), и, главное, более выгодные финансовые условия.

Двумя большими успехами парижского сезона 1910 года были «Шехеразада» (где, как выразилась Эмильенна, «ужасные чернокожие рабы насилуют белых женщин») и «Жар-птица», мой балет-талисман. Министры, послы, банкиры, бизнесмены, среди которых был и Гюльбенкян – нефтяной магнат и коллекционер (его именем называется самый известный музей в Лиссабоне), Ага Хан, промышленник Луи Рено, композитор Равель, соперницы по сцене Режан и Сара Бернар (она – в инвалидном кресле, лицо под вуалью)… а еще – поэты д’Аннунцио и Сен-Жон Перс, Марсель Пруст, мои друзья из «Клуба длинноусых», Поль Клодель, Жан Жироду и гениальный веселый гномик, сразу же связавший свою судьбу с судьбой «Русских балетов» – Жан Кокто… все, кем только мог гордиться Париж, пришли поаплодировать нам.

Балет не рождается ex nihilo[35], из внезапного озарения. За триумфом кроется целая история, сложная, сокровенная. Как и вино известной марки, как и духи, балет – результат долгого процесса с множеством граней, часто сталкивающийся с препятствиями.

Гений Дягилева проявился и в том, что он собирал всю труппу целиком после каждого спектакля для оценки критических откликов. То, к чему публика оказывалась равнодушной, откладывали или отвергали; но то, что вызывало воодушевление, сохраняли, углубляли, улучшали к следующему сезону. Участие в этом принимали все – от режиссера, блистательного Григорьева, и до помощника маэстро стрижек и париков, то есть простого парикмахера-заики, и даже мальчика на побегушках, который, проявив себя как психолог и дипломат, умудрялся улаживать ссоры, еще прежде чем они готовы были разразиться. Такое уважение к каждому соответственно его компетенции, включая персон самых незначительных, и эта синергия в лоне единой труппы и были, по-моему, ключом к нашему успеху.

Удивлять публику – таков был приказ. Чем смелей идеи, тем больше они нравились «хозяину». С ним рядом всегда работали Бенуа, Бакст и Фокин – но и сам Шиншилла, наделенный безошибочным инстинктом, с каждым годом схватывал все быстрее, что нужно показывать почаще, а от чего лучше бы отказаться.

Следовало, в ущерб классическому балету старых времен, продвигать новые формы, которые отстаивал Фокин, «вечернюю мозаику», позволявшую варьировать эффекты и все больше воспламенявшую зрительский интерес.

«Половецкие пляски», хореографию которых Фокин всегда считал самой отточенной, были возобновлены на сцене в 1910-м и будут даваться потом каждый год, до самой смерти Дягилева в 1929-м, даже когда роскошные костюмы, отысканные Шиншиллой у антикваров, превратятся в пыльные обноски, – без сомнения, так они были куда более похожи на те грязно-бурые рясы, в которых ходили эти древние тюрко-монгольские племена юга России, к какими, надо полагать, относятся и половцы.

Решительно, тюркские мотивы публике нравились. Так было, например, в 1909-м с «Павильоном Армиды» – его героиня, мусульманская волшебница, влюбляется в христианина-крестоносца, виконта Рене де Божанси. Пусть даже этот балет и заканчивался сценой вакханалии, но ему, однако, не хватило того, чему в том же году была обязана шумным успехом «Клеопатра», совершенно покорившая публику откровенной и безыскусной сексуальностью.

Вот почему для сезона 1910-го сразу были выбрали «Сказки тысячи и одной ночи». Французский ориенталист Жозеф-Шарль Мардрюс только что опубликовал новый перевод, сохранивший все самые смелые непристойные места оригинала, опущенные в переводе 1704 года. Удачная находка для Дягилева.

Меня очень обрадовал этот проект. «Сказки тысячи и одной ночи» манили меня еще в детстве, будоражили воображение. Когда мы были дома, бабушка по материнской линии имела обыкновение читать отрывки из них (самые приличные!) мне и моему брату, и это не прошло без определенного влияния на Льва. Тут надо уточнить, что бабушка моя, урожденная Палеолог, как и будущий посол Франции в Петербурге, настаивала, что у нее «восточные» корни, пусть даже связь с династией византийских императоров не была доказана. Кроме того, ее отец был двоюродным братом Алексея Хомякова, писателя и теолога из аристократического рода, вошедшего в историю как основатель философского движения, очень влиятельного в России – славянофильства.

Для славянофилов, в отличие от западников (а русская интеллигенция прозападная), Россия обладает собственным духом, выкованным большей частью в Азии после татаро-монгольского нашествия и выбором византийского христианства. Насильственная европеизация России, предпринятая Петром Первым и его последователями, предала эту идентичность, приведя страну к упадку. Западники выбрали ложный путь, приняв Европу и ее ценности за абсолютный образец. Эти ценности, чья цель – разумность и прогресс, не дали никакого ответа на духовный кризис человека, и, возможно, истинная мудрость состояла бы в возвращении к славянским ценностям, более своеобычным и фундаментальным, а особенно – к православию. Пламенным сторонником идей моего предка Хомякова был Достоевский.

 

На самом деле выбор «Сказок тысячи и одной ночи» отражал не столько некую приверженность Дягилева этой доктрине, сколько его стремление как можно ярче ответить на ожидания публики. Парижские зрители видели, причем с удовольствием, в России terra incognita, и тревожившую их, и влекущую.

На взгляд рационалиста-француза, русский – существо причудливое, непонятное, или, как говорили в те времена, «чокнутое», но кроме этого, и это черта особенная, – он, русский, подобно африканцу или арабу, еще и эротоман! Ну так что же, заключил из этого Дягилев, будем причудливыми, непонятными, будем «чокнутыми»! Станем же адептами Эроса!

Такая предрасположенность парижской публики к тому, что я назвала бы чувственной экзотикой, в противовес классическому романтическому балету, подтвердится провалом «Жизели» в 1911 году и позднее – десять лет спустя – таким же провалом «Спящей красавицы».

«Тысяча и одна ночь» с ее оригинальными сказками Индии, Египта, Персии, Китая и Аравии великолепно отвечала образу Востока – многоликого, фантастического и похожего на рай. Драматургию доверили Бенуа, сценографией занимался Бакст. На готовой афише значилось: «Шехеразада, по либретто Льва Бакста», что повергло в ярость Бенуа и спровоцировало ссору двух приятелей. Совместный труд, которым так гордился Дягилев, тоже оказался палкой о двух концах…

Из оригинального текста был взят всего один эпизод – самый первый, служащий рамкой для всего повествования: царь Шахрияр узнает из уст своего брата, что он – обманутый муж. Сделав вид, будто отправляется на охоту, он неожиданно возвращается и действительно застает во дворце оргию. Музыкальным сопровождением послужила симфоническая сюита Римского-Корсакова под названием «Шехеразада», давшая название всему балету. Хотя центральной героиней была вовсе не Шехеразада – рассказчица сказок, а любимая рабыня Шахрияра, прекрасная Зобеида, – было решено оставить название «Шехеразада», хорошо всем знакомое.

Акцент, как и в «Клеопатре», был сделан на декорациях и костюмах, придуманных и нарисованных Бакстом с некоторым участием Бенуа. Существует тысяча и одно описание этого балета, названного в ту эпоху революционным, и я часто исполняла в нем роль Зобеиды. Поскольку роль создавала не я, то я и мало говорю о ней в «Моей жизни», но не могу отказать себе в удовольствии через пятьдесят девять лет собрать воедино все воспоминания, чтобы по-своему воскресить их в памяти.

* * *

Декорация под широчайшим тентом изображает внутреннее помещение гарема. На переднем плане: ниспадающие пронзительно-бирюзовые драпри, усеянные розами, – они контрастируют с коралловым полом, устланным разноцветными коврами. С потолка свешиваются тяжелые лампы Аладдина. Слева – смутно видна лестница. В далекой перспективе – очертания дома типично мусульманской архитектуры, с кривыми арочками; это обрисовывает главное направление взгляда, истаивающее в голубовато-прозрачном свечении. Справа – несколько колонн, балюстрада, зарешеченные окошки с балконами, можно лишь догадываться, какой волшебный сад скрывается за ними. Танцовщики в костюмах тех же рубиново-красных, зеленых и топазово-голубых тонов, что и декорации, с вкраплением черных и золотых пятен, подпрыгивают, извиваются, делают внезапные телодвижения.

Фокин задумал хореографию в таком же разнузданном стиле, что и в «Половецких плясках» – но с похотливым покачиванием бедрами и чувственными позами. Нужно было сделать так, чтобы движения полностью соответствовали теме балета, даже с риском отступить от приснопамятных законов маэстро Петипа: прямой спины, расслабленной шеи и пяти «открытых» позиций ног и рук. Вместо того чтобы делать побольше общеизвестных приемов, фигур, обычных для классического танца: кошачий шаг, антраша, жете и другие пируэты, – Фокин сконцентрировал внимание зрителя лишь на нескольких сцеплениях, зато стилизованных, выразительных. Как позднее – в музыкальных фразах «Болеро» Равеля – эти сцепления повторялись снова и снова, впечатывались в вас, околдовывая и вводя в транс.

На премьере партию Зобеиды поручили Иде Рубинштейн – она была придумана специально для нее, и в ней она завоевала успех еще оглушительнее, чем был у нее в «Клеопатре». Этому триумфальному выступлению она и обязана тем безумным порывом, превратившимся в легенду, который заставил д’Аннунцио вбежать за кулисы, пасть перед ней на колени и долгим поцелуем сквозь тунику поцеловать ее между ног.

Холодная как мрамор, мрачная и бледная почти как мертвец, Ида мало танцевала в «Шехеразаде». Она, как и в «Клеопатре», скорее мимировала, довольствуясь редкими медленными движениями, простыми, но яркими и эротическими позами, органичными для ее скульптурной пластики. Ее игра, сведенная к главному, от этого становилась интенсивнее. Моя версия 1911 года окажется иной, менее драматичной, более хореографичной, но я прекрасно знаю, что Ида в этой роли так и останется неподражаемой.

Едва Шахрияр и его брат успели уехать, как Зобеида, увешав себя украшениями, разлеглась на диванах и приказала главному евнуху, которого играл маэстро балета Чеккетти, позвать черных рабов. Тут из бронзовых ворот выбегали рабы в одеждах медного цвета, а из серебряных ворот – в одеждах серебряных, и все они бросались совокупляться с подругами Зобеиды. Среди них была и София Федорова, которой так восхищался Ага Хан, – да, та самая, что потом сошла с ума.

Наконец из золотых ворот появлялся любовник самой Зобеиды. Это был Нижинский – весь в золоте с головы до ног, с накрашенным лицом; его ноздри раздувались от вожделения, хищный, возбужденный, подпрыгивающий. Вносили вино, и под звуки тамбуринов начинался хмельной танец обольщения, переходивший в дьявольскую вакханалию. В тот самый миг, когда Ида Рубинштейн с миндалевидными томными глазами, помутившимися от запретного плода, привлекала Нижинского на свое ложе, врывался Шахрияр и приказывал перерезать всех. Тогда Зобеида бросалась к ногам своего повелителя и прерывала свою жизнь ударом кинжала.

Бакст с превеликой радостью отдался сценографии спектакля. Его цветовая концепция основывалась на особой философии (а я так часто сожалела о том, что мне не довелось поработать с композитором Скрябиным, который как раз и создал систему соотношений между цветом и звуком, изобрел «светомузыку»). Бакст утверждал, что существует красный «торжествующий» и красный «тягостный», а некоторые оттенки синего побуждают к разврату. В то же время другие оттенки – например цвет платья Девы Марии – умиротворяют душу и возвышают ее.

Бакст выказал себя мастером искусства контрастных сочетаний (лимонно-желтый/шоколадно-коричневый; кроваво-красный/малахитово-зеленый), рельефного двухцветного изображения на камне (серо-голубые/голубовато-серые тона), не боясь сочетать меж собой холодные цвета (синий с зеленым) или теплые (красный с розовым), – такие сочетания в ювелирном деле, шитье и декорировании запрещались классическим хорошим вкусом. Еще он любил переходные оттенки, которые для любого другого, но только не для него, не сочетались бы ни с чем.

– Дайте мне цвет голубой ветчины! – такой приказ от него, бывало, слышали озадаченные осветители, отвечавшие за световые эффекты в «Видении розы».

Эти декорации, эти пышные и сверкающие разноцветьем костюмы, эти смелые хореографические новшества, этот исступленный эротизм заставляли всех следовать в том же русле, готовя приход стиля ар-деко: и прежде всего тут можно говорить о моде в одежде – до такой степени, что в 1913 году Бакст подпишет контракт с домом моды Пакен. Благодаря Баксту, вопреки своему желанию ставшему арбитром изящного, зашнурованные корсеты, шиньоны, кружева, тюлевые оборки, рукава жиго, как и пастельные тона, окажутся у позорного столба – им предпочтут невесомые туники цвета электрик, фисташково-зеленые или шафрановые, короткие свободные штаны в персидском вкусе или усыпанный блестками тюрбан с эгреткой.

Ах, этот тюрбан с эгреткой! Высокий гребешок, покрытый металлическими полосками, длинный, вздрагивающий, искрящийся, вздымается над грациозной головкой Миси Эдвардс точно вызов тяжеловесным сторонникам традиций и рассудительности.

И лавочки, и крупные магазины поспешат оформиться в модном вкусе, выставляя в витринах сцены гаремов. Рестораны перестроят внутреннее убранство и атмосферу с оглядкой на «Тысячу и одну ночь». В доме номер три по Льежской улице откроется кабаре под названием «Шехеразада» – интерьер там почти детально воспроизводил творение Бакста, причем в программе значился танец живота, а в меню – куриное белое мясо, политое томатным соусом; это блюдо назвали «Бедро одалиски под багровым бархатным покрывалом а-ля Бакст»!

А впереди – еще и меблировка жилья, манеры освещения, приема гостей, сама концепция комфорта… и любви, да и самой жизни! После «Шехеразады» потребовалось превратить в праздник саму повседневность, чтобы каждый смог почувствовать себя актером на сцене или, еще лучше, произведением искусства. Триумф Эго! В антрактах денди и представители светского общества – да, но еще и Роден, кутюрье Пуаре, художники Боннар или Вюйяр – штурмовали сцену точно ватага мальчишек, чтобы полюбоваться поближе, потрогать, понюхать, пропитаться всем тем, что они предчувствовали как обновление не только эстетики, но и нравов. Ибо «Шехеразада» приоткрыла врата в тайный сад – сад женской сексуальности. В этой сфере, как и во многих других – искусстве, литературе, науках, политике, – женщины на равных с мужчинами. Даже если балет заканчивается наказанием, которое Зобеида сама на себя налагает, – расплата за женскую ветреность, – балет утверждает, что вкус к эротическим играм не есть удел одного лишь самца. «Шехеразада» несла в себе такой крамольный заряд, что во время турне 1913 года в Буэнос-Айресе мужья иногда уводили жен из зала прямо во время представления.

И по парижским бульварам будут фланировать, явно собравшись к любовникам или любовницам, надменные и сибаритствующие создания, закутанные в длинные пальто из бархата, расшитого драгоценными камешками и подбитого норковым мехом, выставляя напоказ ножку в широких прозрачных панталонах, сужавшихся у самых щиколоток.

Гостиные частных особняков, квартиры на глазах меняли обстановку, буржуазный конформизм уступал стремлению к обретенной свободе, веселью, чувственной интимности и либертинажу. Громоздкая мебель темного дерева будет отправлена на чердак, стены оклеят лакричными, горчичными, кобальтовыми или маково-красными обоями с фантастическими украшениями «в духе Бакста». Низкие диванчики, по которым в беспорядке рассыпаны подушечки, как приглашение к флирту, придут на смену строгим банкеткам времен империи или семейным креслам в стиле Людовика XV. Непрямое освещение, красноватое или оранжевое, прежде свойственное будуарам публичных домов, заменит устаревший открытый и прямой свет подвесных люстр.

Никогда еще не владело всеми подряд такое стремление порвать с прошлым, как в те 1910-е. Немного поутихшее в войну 1914-го, оно с новой силой возродится в ревущие двадцатые годы, но – иначе.

В то время изменилось все, и притом очень быстро, – как в Европе, так и в России, подражавшим друг другу. Авангардные движения потихоньку подталкивали старый мир к выходу. Кандинский продал свою первую абстрактную акварель, первые картины Пикассо приехали в Москву, приобретенные богатым негоциантом и коллекционером, уже купившим полотна Ван Гога, Сезанна, Гогена, а вскоре и Матисса… Матисс, побывав в Москве, уехал на всю жизнь потрясенный открытием русской иконописи, он повлияет на армянина Сарьяна и вместе с Дереном и Руо внесет свой вклад в «Русские балеты», а также породит пуантилистов, «набистов», фовистов, экспрессионистов, лучистов, орфистов, вортицистов и скольких еще «истов»…[36][37]

Под влиянием Бакста в Санкт-Петербурге, в мастерской на пятом этаже большого дома напротив Таврического сада, оттачивал стиль Шагал. На шестом, как раз над ним, располагался салон эрудита по имени Вячеслав Иванов, привлекавший поэтов авангарда: Анну Ахматову, Александра Блока, Осипа Мандельштама, тех акмеистов, которые потеснили с поэтического трона символистов и сами скоро будут оттеснены футуристами, кубофутуристами, «заумистами», «алогистами», «машинистам», «идеоистами», «бойбистами», «синхронистами», «инструменталистами», «прояснистами», «папиросистами» (да, да), сколько их еще там было…[38]

 
34Дело Жан-Жака Лиабёфа – не столько рабочего, сколько люмпена и вора-рецидивиста, – наделало в 1910-е годы много шуму. Он влюбился в проститутку и хотел освободить ее от презренного ремесла, но два продажных полицейских обвинили его в сутенерстве. Отсидев положенное, двадцатичетырехлетний Лиабёф затаил такую обиду на полицейских, что подготовил на них засаду и убил несколько человек с помощью специально приготовленного им «шипастого браслета». После его казни (последними его словами, по легенде, были: «Я не сутенер!») по всей Франции прокатилась волна нападений на полицейских, а сочувствовали Лиабёфу такие люди, как Анатоль Франс, Жан Жорес и Морис Равель. – Примеч. пер.
35Из ничего (лат.).
36Речь идет о московском коллекционере С. И. Щукине. – Примеч. ред.
37Анри Матисс был в Москве осенью 1911 года и лично руководил развеской своих картин в Розовой гостиной в доме С. И. Щукина. – Примеч. ред.
38См.: Lyane Guillaume. La Tour Ivanov, JC Larrès, 2000.
1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26 
Рейтинг@Mail.ru