Боролись… Сутью жизни вчерашних арестантов и ссыльных всегда была борьба. Ее принципы они положили в основу мирных инициатив. Мир стал войной. В мирное время по приказам новой власти было совершено столько разрушений «ненужных устаревших форм» прошлой жизни, созданных столетиями, сколько не разрушали жестокие битвы. Взрывались основы общества, складывавшегося веками.
Большевики вошли в Кремль и очутились перед необходимостью, толкаясь боками в одной гигантской кухне народной жизни, вести экономику домашнего, то бишь народного, хозяйства. Для успеха такого рода работы не было опыта, образования, соответствующего воспитания – никаких предпосылок.
Опыт революционного подполья диктовал новой власти свои нормы поведения. Скрытность. Тайны во всем – от мелочей до крупного. Строгая подчиненность младшего по чину старшему. Весь этот партийный «демократический централизм», который легкомысленному человеку вроде меня мог показаться набором пустых фраз, был нутром партийной машины и работал безотказно: руководил – управлял.
Стиль тюрьмы, подполья, ссылки – это подозрительность, недоверие, жестокость, изворотливость, ложь во спасение, предательство ближних.
Стиль тюрьмы становился стилем свободной жизни, превращая ее в подобие тюрьмы. Полагаю, что в упоении побед большевики всего этого не замечали, возвеличивали новый стиль, возводили в крайнюю степень восторга, любовались им и требовали неукоснительно следовать ему.
Анна Михайловна Ларина, вдова Н. И. Бухарина, вспоминает 7 ноября 1924 года, первую годовщину Октября без Ленина. Она была тогда девочкой. Отец взял ее с собой на Красную площадь: «В то время праздник на трибуне Мавзолея встречали не только члены Политбюро, но и более широкий круг партийных работников. Я, как и во многих других случаях, сопровождала отца, помогая ему добираться. (Отец Анны Михайловны был инвалидом. – Л.В.) Так я оказалась на трибуне…
Как только мы с отцом поднялись на левую трибуну Мавзолея, ко мне подошел Троцкий и сказал:
– Ты что на себя нацепила? – И дернул рукой мой пестрый шарфик (красный в голубых цветочках), который мать не без моего желания повязала мне поверх пальто, чтобы я выглядела нарядной. – Где твой пионерский галстук?! Ты, очевидно, не знаешь, почему пионерский галстук красного цвета! Красный цвет – символ пролитой крови восставшего рабочего класса!
Он произнес эти слова строгим, грозным тоном, будто по меньшей мере я была проштрафившимся солдатом Красной армии, которого ждет кара.
Я до такой степени смутилась и так была взволнована, что праздник был отравлен, и у меня было лишь одно желание – поскорее вернуться домой.
В свое оправдание я сказала Троцкому:
– Это мама повязала мне шарфик вместо галстука.
– Неплохая у тебя мама, – ответил Троцкий, – а совершила такое зло!
Так и выразился – “зло”.
Мамино “зло” еще больше огорчило меня, и у меня брызнули слезы. Отец, увидев мой жалкий вид, заступился за меня:
– Посмотрите, Лев Давидович, какие огромные красные банты в косах моей дочери, так что “крови” более чем достаточно.
Оба они рассмеялись…»
Чудовищность этой сцены очевидна. Шуточки Троцкого с маленькой девочкой – чрезвычайно сильная деталь. Не из такой ли детали вырос Павлик Морозов – несчастное дитя, жертва революционного героизма?
Думаю, одной детали достаточно, чтобы увидеть: не будь Сталина, Троцкий был бы не слабее. И, видимо, дело здесь не в том, какая фигура пришла к власти, к руководству партийной машиной, а в устройстве самой машины, чья изначальная жестокость и жесткость оправдывались, обосновывались и обстоятельствами жизни, и идеями классового подхода ко всему, включая детские шарфики. Впрочем, возможно, я ошибаюсь.
Возможно, ошибаюсь? И не будь Троцкого, а приди после Ленина к рулю мягкий человек, все было бы иначе? Ведь роль личности в истории – факт неоспоримый.
Я стала искать фигуру мягкую, многое понимающую, в каком-то смысле цивилизованную, побывавшую в эмиграции, в Европе, не такую жестокую, как Сталин, не такую эксцентричную, как Троцкий, не такую аморфную, как Луначарский, не такую железную, как Дзержинский, не такую простецкую, как Буденный, не такую интеллигентную, как Каменев, не такую непоследовательную, как Бухарин, не такую циничную, как Радек.
Нашла: Зиновьев. У него и вид не слишком партийно-правильный. Явный налет поэтичности: этакая лохматость, губастость, склонность к полноте – значит, незлой характер. И две жены в активе. И обе работают на дело революции. И между собой в хороших отношениях, а это значит, сумел Зиновьев семейные сложные конфликты разрешить самым оптимальным образом. И поесть любит, и повеселиться не прочь. То есть сам живет и способен дать жить другим – так, что ли?
Вроде бы так.
Комиссар путей сообщения, большевик с первых дней Октября, сын царского генерала, позднее порвавший с большевиками, А. Нагловский оставил потомству поучительное воспоминание:
«Я был в кабинете Зиновьева, когда туда пришел председатель петербургской ЧК Бакаев. Он заговорил о деле, сильно волновавшем тогда всю головку питерских большевиков. Одна пожилая женщина, старая большевичка, была арестована за то, что при свидании со знакомой арестованной “белогвардейкой” взяла от нее письмо, чтобы передать на волю. Письмо было перехвачено чекистами. Дело рассматривалось в ЧК, и вся коллегия во главе с Бакаевым высказалась против расстрела этой большевички, в прошлом имевшей тюрьму и ссылку. Но дело дошло до Зиновьева, и Зиновьев категорически высказался за расстрел. В моем присутствии – свидетельствует Нагловский – в кабинете Зиновьева меж ним и Бакаевым произошел крупный разговор. Бакаев говорил, что если Зиновьев будет настаивать на расстреле, то вся коллегия заявит об отставке.
Зиновьев взъерепенился, как никогда, он визжал, кричал, нервно бегал по кабинету и на угрозу Бакаева отставкой заявил, что, если расстрела не будет, Зиновьев прикажет расстрелять всю коллегию ЧК. Спор кончился победой Зиновьева и расстрелом арестованной женщины».
Чем он лучше других?
Вспоминает Троцкий: «Жили в Кремле в первые годы революции очень скромно. В 1919 году я случайно узнал, что в кооперативе Совнаркома имеется кавказское вино, и предложил изъять его, так как торговля спиртными напитками была в то время запрещена.
– Доползет слух до фронта, что в Кремле пируют, – говорил я Ленину, – произведет плохое впечатление.
Третьим при беседе был Сталин.
– Как же мы, кавказцы, – сказал он с раздражением, – будем без вина?!
– Вот видите, – подхватил шутливо Ленин, – грузинам без вина никак нельзя!
Я капитулировал без боя.
В Кремле, как и по всей Москве, шла непрерывная борьба из-за квартир, которых не хватало. Сталин хотел переменить свою, слишком шумную, на более спокойную. Агент ЧК Беленький порекомендовал ему парадные комнаты Кремлевского дворца. Жена моя, которая заведовала музеями и историческими памятниками, воспротивилась, так как дворец охранялся на правах музея. Ленин написал ей большое увещевательное письмо: можно-де из нескольких комнат дворца унести более ценную мебель и принять особые меры к охране помещения; Сталину необходима квартира, в которой можно спокойно спать; в нынешней его квартире следует поселить молодых товарищей, которые способны спать и под пушечные выстрелы, и проч. Но хранительница музеев не сдалась на эти доводы. Ленин назначил комиссию для обследования вопроса. Комиссия признала, что дворец не годится для жилья. В конце концов Сталину уступил свою квартиру сговорчивый Серебряков, тот самый, которого Сталин расстрелял 17 лет спустя».
Думаю, что Сталин запомнил, как Наталья Седова-Троцкая не пускала его жить в парадных комнатах дворца, но не смог тогда достойно ответить ей. Позднее ледоруб Рамона Меркадера прошелся, в каком-то смысле, и по ней.
СПЕЦЖИЗНЬ И СПЕЦЛИТЕРАТУРА
Они вошли в Кремль и с его холма увидели Россию. Она принадлежала им со всеми ее богатствами: царскими кладовыми и погребами, музеями и галереями, княжескими и боярскими особняками. Со времен Ивана Калиты все это, с разной долей успеха, собиралось и охранялось. Теперь предстояло сберечь.
Однако тут же возник и ленинский лозунг: «Грабь награбленное!». Его можно было понимать как угодно.
Тюрьма есть тюрьма. Кто сидел в ней, сильно отличается от того, кто в ней не сидел. Люди, прошедшие тюрьму, знают неведомое нам, грешным. Достоевский, отсидевший в «мертвом доме», говорил, что писателю Всеволоду Соловьеву не хватает опыта тюрьмы, необходимого всякому мыслящему человеку. Чрезвычайного опыта!
Имея этот опыт, большевики легко ввели Чрезвычайку.
Полные самых благородных намерений, большевики не желали никаких привилегий.
Но в первое же послеоктябрьское время члены нового Совнаркома стали падать в голодные обмороки прямо на местах работы – в кабинетах бывшего царского правительства.
Ленин, не желая потерять свою гвардию, решительным указом ввел спецпитание. Оно было временной мерой – до тех пор, пока не утрясется хозяйственный вопрос. Эта мера продолжается по сей день. Она легла в основание партийной машины, хотя Крупская, когда привинчивала винтики и шарики машины, и думать о таком не могла: жизнь внесла коррективы. Все годы начиная с 1917-го спецжизнь слуг народа возбуждает сначала молчаливое, а потом громкое возмущение миллионов, не попавших в спецсписки. Где же провозглашенное равенство и братство?
Английскую королеву определенная часть народа не любит за то, что на нее идет много средств из бюджета, но есть законы, некогда провозгласившие эту привилегию. Большевики не объявили о своих привилегиях широким массам. Они продолжали твердить о равенстве, живя спецжизнью, легшей в основу жизни общества, чем создали в обществе фигуру противоречия. Более семидесяти лет партийный и государственный аппараты делили между собой сливки общественного продукта, которого не производили. Следующая фигура в этом дележе – «выборные» представители народа – получали свое, поменьше, в кругу собравшихся над продуктом. Остаток, полусъеденный по дороге широкой сетью сферы обслуживания, получал производитель.
Такова грубая схема.
Сама жизнь диктовала большевикам спецформы: Ленин не помышлял об охране, но выстрелили в него, ранили, и ему была приставлена охрана.
Охранять одного Ленина? Другие разве не значительные люди? Штат охраны кремлевских вождей разрастался.
Главные большевики вошли в Кремль не одни, а большой толпой – с женами, чадами и домочадцами. Расселились по квартирам. Все это многолюдье, шумящее, кричащее, спорящее, растущее, каждый день, естественно, желало жить: есть, пить, одеваться. Причем хорошо.
Зря, что ли, по тюрьмам и ссылкам здоровье растрачивали?
Кремлевские жены под стать мужьям. Соратницы. Сподвижницы. Революционерки. Ниспровергательницы основ. Как Надежда Константиновна, но помельче масштабом. Они не собирались стоять у плит или стирать пеленки. По ту сторону Кремлевской стены, в народе, их ждали серьезные дела. Предстояло помогать мужьям заботиться о голодном и замерзшем народе. И они помогали как могли. Не жалея сил, увлекаясь работой, поднимали беспризорников, ликвидировали безграмотность, создавали для трудящейся женщины ясли и детсады. Хотя идея детсада и была внедрена, хотя и спецсады, и спецясли появились тут же, некоторые жены из «высших эшелонов власти» предпочитали держать детей дома. Именно по этой причине у них возникла необходимость в домработницах и няньках. Множество бывших нянек, кухарок, горничных, бонн бродило по Москве, потеряв хозяев. Нужно было преодолеть щепетильный момент и нанять такого рода обслугу. Кое-кто преодолел. Не все. Большинство жен считали: брать в Кремль слуг «от бывших хозяев» хоть и шикарно, однако буржуазно, нескромно, могут осудить. А также опасно. Чего доброго, убьют или отравят.
Большевистские жены были подвержены традициям секретности и таинственности не меньше своих мужей – они ведь тоже пришли из тюрем, ссылок, эмиграции. Ко всему этому прибавился новый страх – перед контрреволюцией: а вдруг придут, вернутся, затребуют свое?
Весь новый кремлевский двор от мала до велика знал о расстреле царской семьи. Неужели ни одна женщина из кремлевской семьи не содрогнулась? Не воспротивилась? Достоверно неизвестно, однако легко предположить, что в большинстве своем – нет. Кремлевские жены – большевички и соратницы – не должны были сомневаться в справедливости ленинско-свердловского решения, перечисляя преступления на совести царя и всех Романовых: бедность народа, которую их мужья должны были ликвидировать (глагол! – Л.В.), войну… С царицей тоже ясно – немка, погрязла в разврате и злоупотреблениях. Дети царя и царицы? Ну да, дети, дети. Вроде бы… Нет! Вырастая, дети могли стать предметами политических интриг для всякого рода врагов советской власти, контрреволюционеров. Их необходимо было ликвидировать (тот же глагол уже в угрожающем значении. – Л.В.) как можно скорее в условиях Гражданской войны. Железная логика? Разве нет?
Большевики укреплялись. Новые царицы не царицы, придворные дамы не придворные дамы постепенно свыкались со своими ролями. Осваивались.
– Я в тюрьме сидела, а теперь в Кремле сижу!
– Мы боролись и победили, нам положено!
В самом деле – еще вчера тяготы тюрьмы и ссылки, стесненность эмигрантских средств к существованию, а сегодня сложнейшая проблема: одну даму возит новая заграничная машина, а другую – старая; при этом муж первой по положению ниже мужа второй. Непорядок!
В борьбе за автомобиль и прочие блага отлично пошли в ход привычные, характерные навыки людей, прошедших тюрьму и подполье: подозрительность, изворотливость, опыт внутрипартийных склок.
Запрещение книг с самого начала стало нормой советской жизни. От поколений силой заслонили целый пласт литературы и искусства.
В моей молодости не издавали Сергея Есенина – у него была «религиозно-патриархальная в сочетании с уличной психология».
Достоевский? Ни в коем случае! «Носитель вредных, махрово-консервативных взглядов», Федор Михайлович к тому же «страдал склонностью к созданию патологических образов».
Александра Блока, припечатанного новой идеологией «представителем упаднической буржуазной культуры декадентского толка», широко начали печатать в шестидесятых.
Булгаков, Платонов, Ахматова, Гумилев, Волошин, Цветаева, а позднее Пастернак – в годы моей молодости в той или иной степени были под запретом.
«Известно, что после Октября дело просвещения страны Ленин отдал в руки своей жене, Надежде Крупской. Эта духовно и интеллектуально весьма ограниченная советская леди (грубее – партийная дура-начетчица) издала один за другим три циркуляра, исключительно замечательных тем, что они говорили всякому, что бестиарий начался», – негодовал литератор-эмигрант Роман Гуль.
В ноябре двадцать третьего года Горький написал Ходасевичу: «Из новостей, ошеломляющих разум, могу сообщить, что в России Надеждой Крупской запрещены для чтения Платон, Кант, Шопенгауэр, Вл. Соловьев, Тэн, Рэскин, Ницше, Лев Толстой, Лесков». Лев Толстой?!
12 апреля 1918 года Совнарком утвердил декрет «О памятниках Республики», подписанный Лениным, Луначарским, Сталиным:
«Памятники, воздвигнутые в честь царей и их слуг и не представляющие интереса ни с исторической, ни с художественной стороны, подлежат снятию с площадей и улиц».
И полетели с пьедесталов исторические фигуры. Сегодня многие из них водружаются на прежние места и летят с пьедесталов уже не царские, а большевистские монументы. И то и то варварство. Вандализм.
Тогда, в 1918 году, Совнарком рассмотрел и одобрил список новых памятников великим людям, дополнив его именами Баумана, Ухтомского, Гейне. В этом списке рядом с именами Гоголя, Пушкина, Лермонтова, Герцена, Ломоносова, Кипренского, Добролюбова, Чернышевского и других стояли имена Спартака, Тиберия (без Гая. – Л.В.), Гракха, Марата, Робеспьера, Гарибальди, Сен-Симона, Фурье, Бебеля, Жореса, Лафарга – революционеров всех времен и народов. Москва мерещилась разгоряченному воображению победителей столицей всемирных революций, Меккой революционного движения всех народов земли.
Среди этих монументов, которым вряд ли хватило бы московских площадей, пришлось бы украшать ими скверы и даже дворы, предполагался и памятник Льву Толстому, часть произведений которого была запрещена. С одной стороны – вредный писатель, с другой – великий. Художественные произведения издать, философские – изъять, но памятник поставить и Ясную Поляну сохранить.
Мне всегда казалось, что за отношением Владимира Ильича к Толстому стояла Надежда Константиновна, с юности душой привязанная ко Льву Николаевичу, и если она смирялась перед большевистским желанием видеть в Толстом зеркало русской революции, то лишь в порядке партийной дисциплины.
Мне также казалось, что в нужный момент Надежда Константиновна умела смягчить суровость мужа по отношению к Толстому лишь ей одной ведомым способом, который она не всегда безуспешно применяла в разных других случаях своей поистине исторической жизни.
Участвуя в решении, какие памятники должны стоять в Москве и какие книги читаться народом, Надежда Константиновна стояла у своего детища – машины, которая должна была производить психологию и мышление новых людей, и ничего с большевистской точки зрения вредного, пусть даже великого, не должно было просочиться в новые головы строителей коммунизма.
Но как совместить: образованнейшая Надежда Константиновна, сделавшая так много для всеобщей грамотности России, позволила себе запретить книгу?! Одной рукой созидала, другой разрушала? Противоречие?
Нет.
Воспитанная тюрьмой и ссылкой, возросшая на запрещенной литературе, на печатании запретных листовок и воззваний, она не видела криминала в запрещении книги как таковой. Корни ее поступка лежат в прошлом нашего отечества, и не признаться в этом – значит спрятать голову под крыло: вспомним хотя бы судьбы русских поэтов начала девятнадцатого века, их прижизненную подцензурность и трагизм.
В чужих отечествах были свои книжные костры – это старо как мир.
Инквизиторша…
Назови ее тогда так, удивилась бы. Она старалась для будущих поколений, очищала их от литературной скверны, с «чуковщиной» боролась, мечтая создать замечательного, усредненного человека нового общества без ненужных поисков и нервных отклонений в ушедший мир. Без корней. Или с обрубленными корнями. Среди невольных ее учителей в этом деле, несомненно, и Лев Николаевич: его давнее желание переделывать, переписывать чужие книги случайными руками, запавшее с юности ей в душу, разве не несло в себе инквизиторских черт?
В этой своей роли, как, впрочем, и во многих других, Крупская была менее всего женщиной. Соратником. Борцом. Сопредседателем всего самого большевистского. Соучастником. В мужском роде и в мужском деле. Создавая школьные и пионерские циркуляры, она отлично подлаживала их под мужскую властвующую структуру, в которой девочки и мальчики как разные существа почти неразличимы.
Другим кремлевским избранницам оставалось брать с нее пример.
Высшие чины Кремля жили внутри стены с 1918-го по середину 50-х годов.
Я была в кремлевских квартирах и запомнила тяжелую темную дверь, потом лестницу, потом опять тяжелую дверь, а за ней – ярко освещенный узкий коридор со сводами. Красный длинный ковер с зеленой разрисованной каймой. Вдалеке зеркало, вдвое удлинявшее коридор.
Поэт Владислав Ходасевич бывал в этом коридоре в начале двадцатых, я – в середине сороковых, но коридор за двадцать пять лет не изменился. Воспоминания Ходасевича так и называются: «Белый коридор». Мне придется несколько раз обращаться к ним по ряду причин. Одна из них – очень яркое, пожалуй, единственное в своем роде, художественно-документальное описание первых лет жизни вождей в Кремле.
Ходасевичу понадобилось прийти к Каменеву с просьбой о жилье. Каменев был тогда председателем Московского Совета. Поэт воспользовался тем, что жена Каменева, Ольга Давидовна (она же родная сестра Троцкого), курировала пролетарское искусство и покровительствовала поэтам.
«Дверь Каменевых, – пишет Ходасевич, – в самом конце белого коридора, направо. Мягкая мебель – точно такая, как у Луначарского: очевидно, весь белый коридор ею обставлен. Выделяется только книжный шкаф, новый, темно-зеленый. Подхожу, вижу корешки. Улыбаюсь. Грабари, Бенуа, “Скорпионы” да “Альционы” глянули на меня из-за стекол каменевского шкафа. Много книг, и многое, вижу, не разрезано. Да и где же так скоро прочесть все это? Видно, что забрано тоже впрок, ради обстановки и для справок на случай изящного разговора. В те дни советские дамы, знавшие только “Эрфуртскую программу”, спешили навести на себя лоск. Они одевались у Ламановой, ссорились из-за автомобилей и обзаводились салонами. По обязанности они покровительствовали пролетарским писателям, но “у себя” на равной ноге хотелось им принимать “буржуазных”».
С тех самых пор пошла раздвоенность: с буржуазией борются, а сами млеют от удобств ее быта; капитализм клеймят, а сами ездят в капиталистических «Роллс-Ройсах», не имея отечественных автомобилей; эксплуататоров ненавидят, а сами уже сидят на шее народа со своими «временными» привилегиями, которые с каждым днем захватывают все большие слои разрастающейся партократии – людей, обслуживающих партмашину; буржуазную и дворянскую интеллигенцию преследуют, дома разоряют, а принадлежащие им книги себе берут.
Но вернемся к Ходасевичу.
«Мы с Ольгой Давидовной коротаем вечер. Она меланхолически мешает угли в камине и развивает свою мысль: поэтами, художниками, музыкантами не родятся, а делаются, идея о прирожденном даре выдумана феодалами для того, чтобы сохранить в своих руках художественную гегемонию; каждого рабочего можно сделать поэтом или живописцем, каждую работницу – певицей или танцовщицей: дело все только в доброй воле, в хороших учителях, в усидчивости…
Этой чепухи я уже много слышал на своем веку – и от большевиков, и не только от них.
После всевозможных околесиц для меня становится ясно, что Ольга Давидовна намерена собрать писателей, музыкантов, артистов, художников, чтобы сообща обсудить проект. Это значит – опять будут морить людей заседаниями… Мне хочется выгородить товарищей, и я начинаю доказывать Ольге Давидовне, что писателей звать не стоит, что они могут читать лекции по своей специальности, когда все будет готово, но организовывать они ничего не умеют, это не их дело. Между прочим, так оно и есть в действительности, но Ольга Давидовна мечтает именно хорошенько позаседать. К счастью, в эту минуту входит прислуга – толстая баба в валенках – и зовет Ольгу Давидовну к сыну».
Эта колоритная картинка кремлевского быта, написанная не без яда, насквозь просвечивает и последующие времена, когда партия десятилетиями решала, что и как должны писать писатели. Основы стиля руководства искусством были заложены с первых дней, и дело не в Ольге Давидовне, которую позднее заменили, а в принципах партийной безошибочности и правоты, возведенных в догму.
Стиль кремлевской исключительности пришел в нравственное противоречие с народной жизнью. Это противоречие углублялось с каждым годом, каждым десятилетием. И выросла сегодняшняя бездна.
Кремлевская жизнь с самого начала рождала легенды и суперлегенды. Вот уже много лет живет слух, что вожди в голодные дни Гражданской войны ложками ели черную икру. Нет дыма без огня. Был прием по случаю второй годовщины Октября. Федор Раскольников и его боевая подруга Лариса Рейснер привезли из своего успешного волжского похода захваченные в царских рыбных складах бочки с черной икрой. И разложили горы икры перед участниками приема.
Эта икра стоном прошла по устам поколений – забыто, кто, когда, по какому случаю ее привез, забыто, что было лишь раз; помнится – едят икру ложками, а люди голодают!
За несколько лет в Кремле сложился особенный быт, непохожий на дворцовый, – с подчеркнуто демонстративной большевистской скромностью. И все же это был двор. С хозяевами и слугами. Шоферы, повара, уборщицы, няньки, охранники, начальники обслуги, разного рода распорядители – вся эта челядь, набранная из проверенных, революционно настроенных товарищей, поначалу служила людям революции, словно самой революции, исступленно, самоотверженно, бескорыстно. Кремль создал свою уникальную систему хозяйственно-ходатайственного руководства. Вот пример.
Пламенная немецкая революционерка Клара Цеткин летом 1926 года жила на подмосковной кремлевской даче. Ее соседкой была С. Фортунато, работавшая в АХО (административно-хозяйственном отделе) Кремля с июня 1919 года. Фортунато заболела воспалением легких, ей понадобились деньги и дополнительное лечение. Клара Цеткин написала письмо Авелю Софроновичу Енукидзе, секретарю Президиума ЦИК СССР. Я нашла это письмо в мало кому известном сборнике «Советские архивы» № 3 за 1990 год.
«Многоуважаемый и милый товарищ Енукидзе!
Благодаря случайному соседству по даче, я встретила тов. Фортунато, которая после своей тяжелой болезни чувствует себя очень слабой и нуждается в отдыхе. Мне говорили, что она обратилась с просьбой продолжить ей отпуск для окончательного восстановления своего здоровья. Я разрешила себе сердечно просить Вас поспособствовать этому отпуску. Кроме того, поспособствовать отпуску необходимых средств для восстановления ее здоровья. Благодаря своей предусмотрительности, добросовестности и сознанию долга тов. Фортунато, заведуя кремлевскими ценностями, сохранила и сэкономила немалые суммы для СССР. К тому еще можно дополнить, что за все годы своей работы в Кремле т. Фортунато всего один раз пользовалась отпуском, а именно в прошлом году, после двух несчастных случаев.
Я думаю, многоуважаемый тов. Енукидзе, что Вы хорошо знаете справедливость всех этих оснований и пойдете навстречу тов. Фортунато.
С коммунистическим приветом и благодарностью,
уважающая Вас Клара Цеткин».
Узнаете, советские люди? Узнаете сопроводительные, подкрепляющие ваши просьбы, письма в разные инстанции? Ваша необходимость получить квартиру сопровождается ходатайственным письмом. Ваша необходимость лечь в больницу нуждается в сопроводиловке. Да что там, такой пустяк, как запись в научный зал библиотеки, требует отношения с места работы. Как говорится, в порядке особого исключения – вся жизнь.
Тут сама Клара Цеткин вступилась. И вы думаете, так просто, в один миг все было решено с Фортунато? Ничего подобного.
Волокиту интересно проследить.
Письмо Клары Цеткин было рассмотрено 3 августа 1926 года на заседании Секретариата ЦИК СССР. Секретариату в голодной стране больше нечем заняться? Секретариат почему-то решает, как болеть Ленину, ехать или нет на отдых Троцкому…
Решение Секретариата вынесено: «1. Выделить тов. Фортунато в виде пособия на лечение двести рублей. 2. Просить Секретариат ВЦИК продлить отпуск тов. Фортунато на 1 месяц».
11 августа 1926 года сам Совет секретарей ВЦИК (!) заслушал предложение Секретариата Президиума ЦИК СССР о продлении отпуска сотруднице АХО Кремля тов. Фортунато и постановил продлить ей отпуск на один месяц.
А если бы не приехала из Германии на нашу революционную землю Клара Цеткин, помирай скромная труженица Фортунато?!
Система сопроводительных писем пришла из большевистского подполья: свой человек должен дать рекомендацию, тогда все будет сделано. Свои люди должны ее затвердить, тогда все будет правильно.
Из «записной книжки»
Ивана Федоровича Попова
Он любил вспоминать один разговор с тещей Ленина Елизаветой Васильевной в Париже. И подробно записал его.
«Человек вы молодой, надеюсь, правдивый, отвечайте, кто, по-вашему, Владимир Ильич? – пытала мать Крупской. – Я вам сейчас поясню, зачем и почему спрашиваю. Вот, знаете, мы, пожилые люди, родители, особенно матери, как собираемся вместе, разговор у нас идет больше всего о детях, и особенно о дочерях… Чья дочка за кем замужем. Одна говорит, за адвокатом, другая – за писателем, третья – за профессором… и так далее. А я сижу и думаю, что мне ответить, когда до меня очередь дойдет. “А ваша Наденька, Елизавета Васильевна, за кем?” А я и не знаю, как мне надо будет отвечать, за кем.
Например, можно ответить: за адвокатом. На самом деле Владимир Ильич государственный экзамен в Петербургском университете выдержал на адвоката и к одному присяжному поверенному в Петербурге был приписан для практики и даже дела каких-то рабочих вел. А все-таки не адвокат. Не это его постоянное занятие, не это профессия. И также нельзя мне сказать, что он писатель… Книг он немало написал. Каждый день пишет, но не просто для самого писания и не для заработка, как иные: значит, не писатель. И не профессор, конечно, мог бы он по своим способностям преподавать в университете, не пошел на это…
Вы не подумайте. Я очень, очень его люблю, но, видно, не придумано еще слово для обозначения того, что мой зять делает».
Наивная вдова несостоявшегося революционера! Уж и в тюрьму дочери передачи носила, и в Сибирь с дочерью к ссыльному зятю ездила, и в эмиграции по полгода живет с ними, как горничная и кухарка служит дочери и зятю, на ее глазах все разговоры о газете «Искра», о партии, о рабочем классе, о мировой революции. И ведь не темная она, не безграмотная. Стихи, как известно, в молодости писала, книжку детскую издала. А не может понять, чем же так упорно и настойчиво занимаются ее дочь и зять.
Мировая революция для сознания Елизаветы Васильевны – хаос и потрясение основ, безбожное дело. Но способна ли она признать, что по четыре раза в день готовит пищу безбожникам и анархистам? Нет, неспособна. Была бы способна, бежала бы на край света, только бы не знать, не понимать, чего хотят они для счастья народного. Помогать дочери ведет ее инстинкт. И дочь ее – по всему видно – порядочная, и зять. Не может признать Елизавета Васильевна, чтобы порядочные люди непорядочным делом занимались.
Почему я вдруг повернула назад – вспомнила разговор Попова с тещей Ленина? Хочу понять, что же это за люди были, пришедшие в Кремль править и наложившие главный отпечаток на нас, сегодняшних. Можно сказать, анкету хочу составить. Кратчайшую. Без беллетризованных подробностей. Анкету о профессии и образовании.
Ленин – гимназия, три месяца юридического факультета Казанского университета, курс юридического факультета в Петербурге – экстерном.
Сталин – духовное училище, пять лет духовной семинарии в Тифлисе – не окончил.
Свердлов – профессиональный революционер, без образования.
Троцкий – профессиональный революционер, без образования.
Калинин – рабочий, токарь по металлу, профессиональный революционер, без образования.