Разумеется, жена за двадцать с лишним лет совместной жизни знает мужа лучше всех.
Но если партии нужно, с помощью партийных механизмов она легко докажет, что не жена, не врач, а она, партия, знает, как вести себя с больным.
Партия – превыше всего!
Ссора Крупской со Сталиным произошла через несколько дней после начала болезни Ленина, в декабре 1922 года. Ленин узнал о ссоре лишь 5 марта 1923 года, но продиктовал секретарше письмо Сталину:
«Вы имели грубость позвать мою жену к телефону и обругать ее. Хотя она вам и выразила согласие забыть сказанное, но тем не менее этот факт стал известен через нее же Зиновьеву и Каменеву. Я не намерен забывать так легко то, что против меня сделано, а нечего говорить, что сделанное против жены я считаю сделанным и против меня. Поэтому прошу вас взвесить, согласны ли вы взять сказанное назад и извиниться или предпочитаете порвать между нами отношения».
После диктовки Ленин был очень взволнован. Это заметили и секретарши, и доктор Кожевников.
На следующее утро он попросил секретаршу перечитать письмо, передать лично в руки Сталину и получить ответ. Вскоре после ее ухода его состояние резко ухудшилось. Поднялась температура. Нарушилась речь.
На левую сторону тела распространился паралич. Больше Ленин не вернулся к активной жизни.
Есть легенда – ее придерживался Троцкий – что Сталин отравлял Ленина медленно действующим ядом. Рассказывали, что Сталин сам сообщал ЦК, будто Ленин в тяжкие минуты болезни просил у него яду, дабы прекратить мучения.
В реальности же Сталину не нужно было стараться, как средневековому отравителю. Достаточно было сделать лишь то, что он сделал по отношению к Надежде Константиновне.
Из всех известных мне поступков Ленина я думаю о его последнем письме Сталину, как о самом прекрасном и благородном. Сам умирающий, Владимир Ильич защитил свою женщину.
Это стоило ему жизни, хотя еще почти целый год Ленин дышал. Она не отходила от него, осознавая – с его уходом перевернется страница истории не так, как они заложили ее, предчувствуя, что жизнь всего наспех собранного в ленинском кулаке государства окажется в другом кулаке.
Она была железная. Ни слезинки не увидели люди в ее глазах в дни похорон. За долгое время его болезни свыклась с фактом его смерти. Говорила на панихиде, обращаясь к народу и партии: «Эти дни, когда я стояла у гроба Владимира Ильича, я передумала всю его жизнь, и вот что я хотела сказать вам. Сердце его билось горячей любовью ко всем трудящимся, ко всем угнетенным. Никогда этого не говорил он сам, да и я бы, вероятно, не сказала этого в другую, менее торжественную (выделено мной. – Л.В.) минуту… товарищи, умер наш Владимир Ильич, умер наш любимый, наш родной… Большая у меня просьба к вам: не давайте своей печали пo Ильичу уходить во внешнее почитание его личности. Не устраивайте ему памятников, дворцов его имени, пышных торжеств в его память – всему этому он придавал при жизни такое малое значение, так тяготился этим. Помните, что многое еще не устроено в нашей стране…»
Разве это похоже на речь убитой горем любящей жены?
Это голос борца революции, знающего, каким путем идти дальше, и готового взять в руки бразды правления. Да, она знала, что готова, сможет, сумеет лучше прочих…
Она также не сомневалась: никто, никогда, ни при какой погоде не даст ей в руки эти бразды.
Оставалось лишь искать опору.
Сразу после смерти Владимира Ильича Надежда Константиновна отправила два письма за границу: Алексею Максимовичу Горькому и дочери Инессы Арманд, Инессе Александровне, – самым близким людям.
Она описывала последние дни своего мужа и похороны в Москве. В письме Горькому есть такие строки: «… похоронили мы вчера Владимира Ильича. Он был до самой смерти таким, каким и раньше, – человеком громадной воли, владевшим собой, смеявшимся и шутившим еще накануне смерти, нежно заботившимся о других. Около газеты, которую мы читали каждый день, у нас шла беседа. Раз он очень взволновался, когда прочитал в газете о том, что Вы больны. Все спрашивал взволнованно: “Что? Что?”»
Крупская пишет Горькому так, словно и не лежал Ленин в параличе, словно он был активен, деятелен, ходяч.
А как же общеизвестная легенда о впавшем в детство Ленине?
Вот несколько впечатляющих строк из воспоминаний художника Юрия Анненкова, рисовавшего Ленина:
«В декабре 1923 года Лев Борисович Каменев… предложил мне поехать в местечко Горки, куда ввиду болезни укрылся Ленин со своей женой. Я вижу, как сейчас, уютнейший барский, а не рабоче-крестьянский, желтоватый особнячок. Каменев хотел, чтобы я сделал последний набросок с Ленина. Нас встретила Крупская. Она сказала, что о портрете и думать нельзя. Действительно, полулежавший в шезлонге, укутанный одеялом и смотревший мимо нас с беспомощной искривленной младенческой улыбкой человека, впавшего в детство, Ленин мог служить только моделью для иллюстрации его страшной болезни, но не для портрета Ленина».
Даже если правда на стороне Юрия Анненкова, нетрудно понять «обман» Надежды Константиновны. Она не хочет представлять никому, даже близкому Горькому, Вождя революции в жалком виде. Он должен остаться в памяти добрым, прекрасным, могучим, великодушным.
Подруга победителя не мыслила себе другой позиции Вождя, кроме победно-сильной.
Но в этот же день она пишет еще одно письмо, о котором никто никогда не упоминает, – на Кавказ, Троцкому. Троцкий только уехал отдыхать в Сухуми, а через несколько дней Ленин умер. Сталин в депеше не рекомендовал ему приезжать на похороны. И Троцкий послушался. Позднее винил Сталина, хотя сам себе был тогда хозяин, мог и не внять сталинскому совету. Просто не хотелось возвращаться. Сталинский совет в те дни был ему на руку.
Находясь на отдыхе, Троцкий думал о Ленине, о его жизни и смерти, вспоминал Надежду Константиновну, «которая долгие годы была его подругой и весь мир воспринимала через него, а теперь хоронит его и не может не чувствовать себя одинокой… Мне хотелось сказать ей отсюда слово привета, сочувствия, ласки. Но я не решился. Все слова казались легковесными перед тяжестью совершившегося. Я боялся, что они прозвучат условностью. И я был насквозь потрясен чувством благодарности, когда неожиданно получил через несколько дней письмо Надежды Константиновны».
Что же это за люди такие были наши вожди, если не находилось у них естественных слов сочувствия вдове и более всего думали они не о том, чтобы сердечным словом хоть как-то облегчить страдание человеку, а о том, как будут выглядеть они сами в этом сочувствии?
Крупская не дожидается сочувствия:
«Дорогой Лев Давидович, я пишу, чтобы рассказать вам, что приблизительно за месяц до смерти, просматривая вашу книжку, Владимир Ильич остановился на том месте, где вы даете характеристику Маркса и Ленина, и просил меня перечесть ему это место, слушал очень внимательно. Потом еще раз просматривал сам.
И еще вот что я хочу вам сказать: то отношение, которое сложилось у В.И. к вам тогда, когда вы приехали к нам в Лондон из Сибири, не изменилось у него до самой смерти.
Я желаю вам, Лев Давидович, сил и здоровья и крепко обнимаю.
Н. Крупская».
Если верить Крупской, а не Анненкову и многим другим, Ленин до самого последнего дня действовал и жил как интеллект.
Если верить этой ее записке, Ленин перед смертью размышлял о Троцком. И последний, уже не думая о страданиях безутешной вдовы, радуется за себя: «Крупская свидетельствовала, что отношение ко мне Ленина, несмотря на длительный период антитезиса, оставалось “лондонским”: это значит отношением горячей поддержки и дружеской приязни, но уже на более высокой исторической основе. Даже если б не было бы ничего другого, все фолианты фальсификаторов не перевесили бы перед судом истории маленькой записочки, написанной Крупской через несколько дней после смерти Ленина».
Да что же это такое! Ведь записочка Крупской не в прошлое глядит – в будущее, повествуя совсем не о дружеских чувствах покойного к Троцкому.
Записочка Крупской – не что иное, как протянутая рука на союз, на согласие, возможно, на политическую поддержку. Взаимопомощь.
Крупская не из тех, кто будет предаваться вдовьей печали. Она действует, но ей приходится выбирать между лаем и черной бездной, между Сциллой и Харибдой, между Троцким и Сталиным. Она готова выбрать Троцкого, хотя уже понимает: победа не будет на его стороне.
Окажись Троцкий менее суетным и менее одержимым пламенной любовью к самому себе, она многое смогла бы противопоставить Сталину – своему главному оппоненту по жизни и по партии. Вместе с Троцким она возглавила бы борьбу внутри партии и, глядишь, победила бы. Но Троцкий соскользнул, и она осталась без реальной поддержки.
Не затем, однако, Крупская отдала всю себя революции, чтобы Сталин воспрепятствовал ее революционной страсти!
Дело всей ее жизни было начато, и ничто не могло помешать довести его до конца. Даже личное горе. Оно, кстати, тоже должно было работать на революцию.
Уже в мае 1924 года Крупская выступает на XIII съезде партии, первом съезде после смерти Ленина, с содокладом о работе в деревне. Ее встречают продолжительными аплодисментами.
«Существует привод между авангардом и рабочим классом, между РКП и рабочим классом, этот привод уже прочно налажен. Владимир Ильич говорил об этой системе приводов, что должны быть приводы от авангарда рабочего класса к рабочему классу, а от рабочего класса, от пролетариата, к середняцким и бедняцким слоям крестьянства. Вот первый-то привод у нас есть, а над постановкой второго привода, от рабочего класса к крестьянству, надо еще поработать».
Это разве речь безутешной вдовы? Это речь робота.
Совершенно неожиданно ненавистный ей Сталин понимает ненавистную ему Крупскую более, чем кто бы то ни был. Осознав в ней главную создательницу партийной машины, он вот-вот увидит в ней помощницу себе, да и ей легче будет с ощущением его железной руки. Вот-вот – и они соединят свои усилия на приводах.
Однако люди есть люди, и машины, ими создаваемые, не предусматривают тонкостей и оттенков чувств: оба не сумели переступить через взаимонеприятие.
Бывший семинарист Сталин внимательно наблюдал, какими несмолкающими аплодисментами встречают и провожают вдову Ленина народные массы и партийные митинги.
Приходила в голову мысль: чего доброго, захотят использовать старуху на роль новоявленной царицы – память о последней, Александре Романовой, убитой в Екатеринбурге, не выветрилась у народа.
Он обижал ее? Это видели и понимали все, но никто не смел вступиться? Он бросал ей в лицо, что она своим неумелым уходом загнала Ленина на тот свет? Он заставлял ее ходить в Мавзолей, упрекая, что она забыла любимого мужа? Говорили, все было именно так.
Крупская умоляла, требовала похоронить Ленина. Ее страшил ритуал поклонения ленинским мощам, устроенный Сталиным: в двух шагах от квартиры, где она жила, лежал непохороненный труп ее мужа, и это было невыносимо. Очередь к его забальзамированному телу стала символом всех нескончаемых очередей в стране.
Сноха Каменева, актриса Галина Сергеевна Кравченко, вспоминает: «Приходила Крупская, приходила к Льву Борисовичу в 30–31 годах, плакала, просила, чтобы он защитил ее от грубостей Сталина. Он сочувствовал, успокаивал, но не знаю, чем он мог помочь. Она была большая, рыхлая, видно, что больная. Мягкая такая, славная. Плакала. Я ее успокаивала, а она голову положит мне на плечо и говорит: “Галечка, Галечка, так тяжело…”».
Декабрь 1925 года. XIV съезд партии. Крупская выступает на нем с беспокойством о своем детище: «…авторитет нашей партии может быть поколеблен».
В чем дело?
«В прежние времена наша партия складывалась в борьбе с меньшевизмом и эсерством… мы привыкли крыть наших противников, что называется, матом, и, конечно, нельзя допустить, чтобы члены партии в таких тонах вели между собой полемику…»
Ай-ай-ай, пуританка Надежда Константиновна! Значит, «врагов» можно матом, а однопартийцев нельзя? Где же интеллигентность? Разве неясно вам, умнице, что любая полемика должна быть на высоте, кто бы ни был оппонентом?
Увы, неясно. Вседозволенность власти сделала свое дело – Крупская уже отделена от общечеловеческого суперчеловеческими условиями властного мира.
В этой речи Крупская предостерегает аппарат своей машины от излишнего увлечения капитализмом, ссылаясь на Ленина, но вольно или невольно подпевая Сталину. И каждое ее слово – работа над усовершенствованием партийной машины.
Ее слушают, ее слышат, ей продлевают время выступления.
Декабрь 1927 года. XV съезд партии. Крупскую встречают бурными аплодисментами.
Ее волнует проблема политического просвещения общества – то есть необходимость его активной политизации в одном лишь большевистском направлении. Это, в ее понимании, и есть основа культурной революции.
Июнь 1930 года. XVI съезд партии.
Крупская приветствует коллективизацию: «Эта перестройка на социалистических началах сельского хозяйства – это настоящая подлинная аграрная революция». Она клеймит выброшенного за пределы страны Троцкого, который «никогда не понимал крестьянского вопроса», она предлагает в деле коллективизации мощнее использовать все механизмы своего партийного детища: «…борьба с кулаком заключается в том, чтобы на идеологическом фронте не оставалось никакого следа кулацкого влияния». А без руководящей работы партии это невозможно. Она предлагает каждому члену партии «неустанную ленинскую бдительность», иначе он, «борясь с перегибами, не заметит важного; иногда по чрезвычайно важной стороне дела ударит, а того, с чем надо бороться, не увидит».
В этой речи слышна агрессивность уже не ленинская – сталинская, но при этом Крупская не идет в ряды рьяных сторонников Сталина.
Январь 1934 года. XVII съезд партии.
В своей речи Крупская без конца произносит имя Сталина в унисон со всеми другими ораторами. Но!.. Талантливая Крупская, приняв сталинские «правила игры», умеет говорить о нем не славословя, с достоинством, вроде бы даже дополняя его. Самого Сталина!
«Вот на XVI съезде товарищ Сталин заострил вопрос о всеобщем обучении. Конечно, это вопрос громадной важности, это сознавала партия с самого начала…»
То есть не воображай, товарищ Сталин, что ты открыл Америку. Ленин вместе со мной этим занимался, еще когда ты в семинарии учился богу, с маленькой буквы, молиться.
«…Но только на известной ступени, когда созданы были предпосылки для осуществления этого, можно было провести ту громадную работу…»
То есть до тебя, Сталин, предвидели и предполагали.
Чуткое ухо Сталина ловило все нюансы. Думаю, интонации Крупской резали ему слух.
Острый на язык Радек пустил сплетню, что, раздраженный какими-то ее высказываниями в свой адрес, Сталин сказал: «Пусть помалкивает. А то завтра партия объявит вдовой Ленина старую большевичку Стасову». (В этой сплетне, дожившей до сего дня, иногда менялись имена: то уже давно умершую Инессу подставляли вместо Стасовой, то Фотиеву. – Л.В.)
Она пережила Ленина на пятнадцать лет. Давняя болезнь мучила и изнуряла ее. Не сдавалась. Каждый день работала, писала рецензии, давала указания, учила жить. Написала, неоднократно переписывая, книгу воспоминаний, где в каждом новом издании, словно утюгом, разглаживала прошлое. В этой книге видно, как гнулась она под гнетом сталинского времени, как все же, где могла, не сгибалась она. В этой книге, если читать ее и по строкам, и сквозь строки, видна вся создательница партийной машины, вся великолепная исполнительница ленинских идей.
Наркомпрос, где она работала, окружал ее любовью и почитанием, ценя природную душевную доброту Крупской, вполне мирно уживавшуюся с суровыми идеями.
Но каково было видеть Надежде Константиновне постепенную и планомерную гибель ленинской гвардии, эту агонию большевизма, это перерождение его в сталинизм?! Она, женщина, приветствовавшая пролитую кровь – дворянскую, белогвардейскую, царскую, понимавшая необходимость народной крови для защиты своей машины, тяжело переживала потерю большевистской крови.
Созидательница машины, которой не дано было право держать руль, не отвечала за ход шестеренок и двигателей.
А тот, кто отвечал за них, переделывал механизмы под свой нрав и разум.
Творчество Крупской, составившее одиннадцать внушительных томов, содержит много полезного. Но, думаю, ее ум и знания не скоро опять пригодятся, заслоненные общими негативными реакциями на ленинизм.
26 февраля 1939 года Крупская праздновала свое семидесятилетие. Вечером собрались друзья. Сталин прислал торт. Все дружно ели его. Наутро она, одна из всех, умерла в больнице. От острого отравления – таков стойкий слух. Чья-то рука положила в ее блюдце кусок с ядом?
Даже в последующие, открытые для разоблачения Сталина дни оставшиеся в живых участники вечера у Крупской решительно отметали версию отравленного торта.
Кто знает…
«Бойся данайцев, дары приносящих…»
Сталин лично нес урну с прахом Крупской.
Тайна смерти Надежды Константиновны никогда не будет раскрыта. Да и была ли тайна? Если задаться вопросом: чем эта сдавшаяся и все-таки не сдающаяся старая больная женщина вдруг в 1939 году стала опасна Сталину, то можно найти немало причин, которые недоказуемы.
Если «повесить» (глагол! – Л.В.) эту смерть на Берия, проявлявшего особую старательность в начале своей московской деятельности на посту главы НКВД, то можно снять подозрение со Сталина: не ведал, что творит его подручный. Но Берия в том году был еще слаб для такой инициативы.
Самоубийство? Приняла снотворное, устав жить, работать, болеть, переносить тяжесть расплаты за мечту, ставшую для нее в реальности кошмаром?
Все, что угодно, только не это! После смерти Ленина, после потери многих соратников она ощущала себя едва ли не единственной носительницей великой ленинской мечты и творила ее, понимая, что пока жива она – жив в какой-то степени и ОН, значит, жива ее главная любовь – революция.
На похоронах Надежды Константиновны было сказано много высоких слов. Двадцать лет эта женщина не жалела себя, поднимая неграмотную страну к свету тех знаний, которые считала единственно верными.
Обернувшись на всю историю России, можно сказать без преувеличений: ни одна женщина на вершине власти не сделала для женского мира столько, сколько Крупская. Даже Екатерина Великая, самая могучая представительница «слабого пола» в нашей истории, была мужчиной в юбке на русском троне.
Крупская положила свою женственность под колеса свершившейся революции для того, чтобы женское равноправие стало в стране реальностью. Она могла бы убеждать мужа в том, что женщины России еще не готовы для такого шага в отличие от женщин более цивилизованной Европы, где они тоже неравноправны, и он прислушался бы к ее голосу, а остальные поддакнули бы вождю. Но это была бы уже не Крупская. В результате Советская Россия создала новую женщину: свободную работать наравне с мужчиной, но несвободную наравне с ним решать проблемы всей страны.
Всеми своими достоинствами и недостатками женский мир Страны Советов был обязан титаническим усилиям Крупской, а хорошо это или плохо – рассудит Время.
Я заканчивала историю первой кремлевской жены в дни, когда огромная партийная машина, созданная и ее руками, многими после нее многократно перестроенная, сначала, как шагреневая кожа, усыхала в размерах и вдруг совместными, нападающими и защищающими, ударами была вдребезги разбита августовскими днями 1991 года. По обе стороны баррикад, в той Москве, где двадцать лет жила некоронованная царица революции, где она умерла, сошлись идеи большевиков старого и нового образца и руками своих детей и внуков расправились с этой машиной.
Ой ли?!
Мадам История ходит не по прямой, а возвращается на круги своя.
Не затем Надежда Константиновна столько работала, чтобы какие-то мы явились и перечеркнули.
Весной 1974 года в тиши лондонской улочки Челси-парк-гарденс ужинала я в обществе трех – каждая по-своему замечательна – эмигрантских дам прошлого.
Саломея Николаевна Андронникова, двоюродная внучка поэта Плещеева и дочь бакинского генерал-губернатора. Подруга поэтов русского Серебряного века.
Приятельница Ахматовой в десятых годах.
Спасительница Цветаевой в двадцатых, когда та бедствовала в Европе.
Возлюбленная Зиновия Пешкова – международного авантюриста и французского генерала, старшего брата Якова Свердлова и приемного сына Максима Горького.
Муза поэта Осипа Мандельштама.
Вдова бывшего управделами Временного правительства Александра Гальперна.
Добрая, злая, все на свете понимающая, замечательная читательница.
Женщина без ярко выраженных политических пристрастий, если не считать таковым пристрастное чувство к родине, сохраненное в эмиграции во всей неприкосновенности. Красавица, несмотря на приближающиеся девяносто.
Мария Игнатьевна Закревская-Борейшо-Бенкендорф-Будберг, дочь украинского помещика, родом из Лозовского уезда, где родился и мой отец, а значит, мы с нею в некотором роде землячки.
Возлюбленная английского дипломата-разведчика Брюса Локкарта.
Вдова графа Бенкендорфа.
Официальная жена барона Будберга.
Секретарь и близкая подруга Максима Горького.
Гражданская жена Герберта Уэллса.
Переводчица русской и советской литературы на европейские языки.
Железная женщина – по определению одних, Мата Хари – по подозрениям других.
Анна Самойловна Калина, дочь богатого московского купца.
Гимназическая подруга Анастасии Цветаевой.
Адресат стихотворения Марины Цветаевой «Эльфочка» из первой книги поэтессы «Вечерний альбом».
Недолгая муза художника Оскара Кокошки.
Компаньонка Саломеи.
Не знаю, как мы за столом пришли к теме революции и большевиков, помню лишь, Анна Самойловна, мило надув сморщенные губки, высказалась:
– Пока большевики в Кремле, моей ноги в родной Москве не будет. Ничего не хочу иметь общего с вашей революцией.
Мне это высказывание не понравилось. Явилась я из СССР, жена аккредитованного в Лондоне советского журналиста-международника, но, подобно Саломее, четких политических взглядов не имела. То обстоятельство, что к 1974 году была я в своей стране автором нескольких поэтических книг лирического характера, помогало оставаться собой и не прилепляться к литературно-политическим компаниям. Хотя это трудное одиночество.
Живя в Лондоне с 1973 года, стала я замечать за собой черты псевдопатриотизма. Мне, например, категорически не нравилось, когда кто-то ругал мою страну. Пусть он и совершенно прав. Это чувство знакомо многим. Еще Александр Сергеевич Пушкин говорил, что порой ненавидит отечество, но ему неприятно, если иностранец разделяет с ним это чувство.
А тут сидели далеко не иностранки. Стараясь быть вежливой, я сказала:
– Позвольте, почему революция моя? У вас по поводу революции ко мне не может быть никаких претензий. Ваше поколение сделало ее. Ваше. Это у меня могут быть к вам претензии, но не у вас ко мне.
Что началось! Все три – такие разные – набросились на меня:
– Революция была необходима!
– Самодержавие прогнило насквозь!
– Дальше терпеть весь тот ужас было нельзя!
– Царь погряз в бессилии. О царице лучше не говорить: психоз и разврат.
– Конечно, кровавая расправа с Романовыми не имеет оправдания, но это уже другой вопрос.
– Царизм довел Россию до революции – в феврале совершилось то, что должно было совершиться. Большевистской революции никто не ожидал – она была не нужна!
– Почему же ваше Временное правительство не удержало власти в своих руках? – спросила я Саломею Николаевну, как будто все от нее зависело. А она-то и за своего Гальперна, причастного к этому правительству, вышла только в эмиграции, не от хорошей жизни.
– Да, – ответила она, – Временное правительство никуда не годилось. Я всегда это говорила. Мой покойный муж, Александр Яковлевич Гальперн, тогда даже не жених, а один из поклонников, сидел внутри этого правительства и каждый день писал мне письма в Крым, где я проводила лето с дочкой от первого мужа и няней. Рассказывал ужасы про беспорядки на улицах. Не советовал пока возвращаться в Петербург. Просил переждать. Пугал голодом. Что вы думаете? К середине осени его письма стали более спокойными.
У меня есть исторический документ о несостоятельности Временного правительства: письмо Александра Яковлевича от двадцать четвертого октября тысяча девятьсот семнадцатого года – заметьте, канун Октябрьской революции…
Саломея Николаевна выходит из своей кухни-столовой, где мы обедаем, и недолго отсутствует.
Желтое от времени письмо разворачивает бережно. На бумаге царские водяные знаки – двуглавый орел. Она опускает личные подробности и читает главное:
– «Совершенно уверенно сообщаю Вам, дорогая, что теперь можно ехать. Жизнь, слава богу, налаживается. Вчера появился пышный белый хлеб, как раньше. Вам голодать не придется. Жду с нетерпеньем. Буду встречать…»
Она показывает мне эти строки, и я прочитываю их. Написаны четким, аккуратным почерком, почти без наклона.
– Вот, – указует перстом Саломея, – вечером этого дня, двадцать четвертого октября, мой Гальперн уже сидел в тюрьме у большевиков. Чудом вышел. Так, спрашиваю я вас, куда годится правительство, которое под своим носом ничего не видит? Потом, в Париже, выйдя замуж за Гальперна, я часто спорила с ним – у нас были совершенно разные подходы к жизни, но это нам не мешало – и всегда говорила: «Так вашему правительству и надо. Получили по заслугам».
– Значит, царь был плох? Временное правительство плохо? И большевики плохие? – спрашиваю я.
– Плохие. Они, конечно, многое сразу же сделали разумно своими декретами. Народ на свою сторону взяли. Правильно повели себя. Но слишком круто. Слишком. Так нельзя.
– Они еще за это поплатятся, – ввернула непримиримая Анна Самойловна.
– Они не могли иначе. Такая шла рубка… – неуверенно сказала баронесса Будберг, у которой за плечами было слишком хорошее знакомство с большевиками и с Чрезвычайкой, когда ее взяли чекисты вместе с Локкартом.
– Понимаешь, Мура, – задумчиво произнесла Саломея Николаевна, – я размышляла над этим. Понимаешь, они были подпольщики. Это накладывает свой отпечаток. Подпольщики…
На этом слове я остановила пленку.
Да, да, я приходила к Саломее Николаевне с магнитофоном. Ей хотелось «оставить себя на магните». Она говорила, что очень тщеславна, и если уж есть такое новое средство «голосом запечатлеться на века», почему им не воспользоваться. Она всегда требовала включать магнитофон: и за разговором, и за ужином, если гости не возражали. На этот раз возражений не последовало.
Анне Самойловне было безразлично. Думаю, она не сомневалась, что я записываю для КГБ невинные разговоры у Саломеи.
Мария Игнатьевна, узнав, что мы ужинаем под магнитофон, сказала:
– Терять мне нечего. На какую разведку ты работаешь? Ну-ну, я пошутила. Мне терять нечего. Знаешь, четыре разведки платят мне пенсию.
– Она все врет, – шепнула себе в тарелку Анна Самойловна, пользуясь тем, что слух отличный только у нее и у меня, – набивает себе цену.
ПОДПОЛЬЩИКИ
Каждая власть, придя к рулю, с удовольствием обнаруживает и обнародует злоупотребления старой. И тут же начинает собственные злоупотребления. Так было в веках, во всех странах и на всех материках.
Подпольщики – арестанты, эмигранты, ссыльные, – большевики вошли в Кремль, счастливые от сознания своей не совсем ожиданной сверхпобеды. Они были чисты перед народом – вместо того чтобы служить и прислуживать старому режиму, они вскрыли его язвы и, рискуя многим, даже, случалось, жизнью, трудно искали истину. Светлое будущее всего человечества, осуществленное руками рабочего класса и бедного трудового крестьянства с помощью вышедшей из народа интеллигенции, – вот, с теми или иными вариациями, основная схема большевиков.
Жизнь дала сказочную возможность. Древний Кремль распахнул ворота.
Весь мир насилья мы разрушим
До основанья, а затем
Мы наш, мы новый мир построим,
Кто был ничем, тот станет всем! —
пели они.
Судьба сказала:
– Разрушили? Стройте!
Они вошли в Кремль; группа мужчин разного возраста, в большинстве своем немолодые, все до одного вчерашние арестанты, ссыльные, эмигранты, со своими неоконченными спорами о светлом будущем, со своими несогласиями и недоговоренностями.
Цари были царями. Они царили, не провозглашая свободы, равенства и братства народов. Они знали, что свободы нет, есть лишь осознанная необходимость. Равенства на земле быть не может, ибо никто не равен никому, а царь выше всех других. Божий помазанник. Братство народов – чушь. Многочисленные этносы, населяющие Россию, едины в своих различиях и равны в одном: они все – царские подданные, должны служить ему, а он должен о них заботиться.
Великие и малые правители веками собирали эту психополитико-экономическую структуру России с Литвой, Польшей, Кавказом, Украиной и т. д.
В 1917 году, к осени, все расползлось, разделилось и вышло из берегов.
Большевики развесили свои полотнища с лозунгами и декретами и попали в самую точку, пообещав измученной войной России, всему трудовому народу мир, хлеб, землю. Но практически не было тех, кому все это обещалось: старые классовые структуры рассыпались на глазах, новые еще не сложились. Народ представлял собой некую неопределенную массу, с которой можно делать все, что угодно. Требовалось длительное время и большое терпение, чтобы сформировать общество. Но жить тем, кто тогда жил, нужно было в повседневности. Назад дорога не просматривалась. В сегодняшнем дне царили хаос и неопределенность. Завтра обещалось светлым и праздничным, как вековая мечта. Голод Гражданской войны сменился локальными благополучиями НЭПа. Ленин, не зная отдыха, колеблясь и сомневаясь во многом и многих, вел свою, ставшую нечеткой, линию. С ним боролись вчерашние соратники. После него борьба приняла еще более жестокий характер. Взгляды борющихся сторон не были проверены жизнью, но внедрялись, чтобы проверить их. Россия становилась страной-экспериментом. Власть пьянила и кружила головы.
Цари, короли и президенты приходят на власть, предполагая и принимая как должное все и всяческие привилегии. Привилегированность – традиция обществ. Правители мира и их челядь защищены от остального мира стеной удобств и сверхудобств, как говорится, на законном основании. И нигде народ не волнуется по поводу того, почему у хозяев или правителей все эти удобства есть: у царей – навсегда, у президентов и их челяди – на время правления.
Большевики вошли в Кремль с идеей отмены всех и всяческих привилегий. Им претили барские замашки и исключительные обстоятельства. Не за то боролись они, чтобы обуржуазиться и омещаниться.