Так что секс мне был бы сейчас – в самый раз. Но не с этой же сволочью, которой мы платим триста пятьдесят долларов в месяц за говенную квартиру. Ей в базарный день красная цена – двести, а он мне еще секс предлагает, засранец!
Мы – нищие. Поэтому мы все время что-нибудь делим или умножаем на два сорок. Это средняя цена доллара в шекелях. Мы отнимаем от пособия по безработице (в шекелях) стоимость квартиры (в долларах), прибавляем оплату счетов за свет, газ и воду, вычитаем это из остатков пособия и в конце своих нехитрых арифметических упражнений выясняем, что денег у нас осталось ровно на пятнадцать автобусных билетов. О «прожить» – не может быть и речи. При тете Хесе – она получала вполне приличную пенсию – мы еще как-то сводили концы с концами, а теперь…
Теперь папа берет у нашего дворника Наума Лифшица – бывшего московского врача-офтальмолога (тоже кандидата наук) небольшую тачку для мусора и катит ее к пяти часам вечера через полгорода на базар. К этому времени арабы заканчивают торговлю овощами и фруктами и оставшееся, нераспроданное бесплатно раздают таким, как мой папа. Меня уже тошнит от одного взгляда на эти бананы и апельсины. Кстати, и на папу тоже…
Я же беру гитару и пешком, чтобы не платить полтора шекеля за автобус, иду напрямик через огромный захламленный и загаженный пустырь в центр, к «Кеньону». Это такой роскошный торговый дом с кафешками, рестораном, кинотеатром и подземным паркингом для автомобилей.
Там у меня уже есть «свое» местечко. Я вынимаю гитару из облезлого футляра, оставляю алчно раскрытый футляр на белых каменных плитах и…
Да здравствует великая Нани Брегвадзе!..
Да здравствует дорогой товарищ Окуджава, уважаемый Булат Шалвович!..
Низкий поклон и пусть земля вам будет пухом, как говорила наша тетя Хеся, незабвенный (простите, не знаю отчества!) Александр Галич!
Спасибо вам, родные мои. Уж минимум двадцать пять – тридцать шекелей я унесу с вашей легкой руки в своем клюве в этот вечер.
А утром в большом и недорогом беэр-шевском супермаркете «Гринберг» они превратятся в замечательный кусок индюшачьего мяса, отличную пачку макарон, божественную израильскую селедку, в газету «Время» для папы. Не исключено, что, если за покупками пойдет папа, он еще на эти деньги нашустрит и бутылку дешевой водки.
Только не нужно думать, что я вот так стою у «Кеньона», как на эстраде, пою, предположим, «Последний троллейбус» Окуджавы или «Мы похоронены где-то под Нарвой…» Галича, а вокруг благоговейно замерла благодарная толпа, потрясенная моей гитарой, моей песней, моей красотой. И с последним аккордом в гром аплодисментов вливается сладкий тугой звон сыплющихся монет…
Все совсем не так. Иногда я пою в пустоту. Иногда для двух-трех зевак-израильтян, которые ни хрена не понимают ни одного русского слова и, восхищенно цокая языком, с удовольствием разглядывают мои ноги в коротких шортах – точно так же, как это делают наши восточно-рыночные люди.
Иногда собирается человек пятнадцать-двадцать. Платят из них в лучшем случае – пять. И я начинаю новую песню…
Но самое противное – наши недавние местечковые эмигранты. Не потому, что никогда не платят. Большинство из них – такие же нищие, как и мы с папой. А потому, что они все время мне что-нибудь советуют: строить дома для прибывающих евреев, взять в руки автомат и защищать их от арабских террористов, на худой конец, ухаживать за маленькими детьми и больными стариками… Петь все умеют, а вот заняться делом…
Они привезли из своих черновцов и мелитополей стойкий воинствующий провинциализм и наглую безапелляционность:
– Ну таки – не Алла Пугачева…
– Шо вы говорите?! Шо вы говорите!.. Это же позор всей нашей алие!.. Куда смотрит абсорбция?!
– Бедные родители! Привезли доченьку…
– Был бы это мой ребенок, я бы ей такое показала, шо она три дня сидеть бы не смогла!
– Не, вы смотрите! Она еще улыбается!..
– А шо она плакать должна? Стоит, бесстыжая, как на паперти с протянутой рукой…
И тогда я не выдерживаю и говорю:
– Все вы тут – на паперти с протянутой рукой.
Когда же я, голодная, вымотанная и осипшая, вернусь в первом часу ночи домой, я застану привычную картинку: доктор-дворник Лифшиц, папа и еще один наш сосед с третьего этажа – Захар, бывший гомельский жулик и пройдоха, лишенный возможности жульничать из-за недавнего инсульта, сидят у телевизора, смотрят первую московскую программу, пьют водку и решают судьбу России с достаточно безопасного расстояния в несколько морей и тысяч километров.
Обычно я помалкиваю. Ну сидят и сидят, черт с ними…
Но в этот раз – то ли оттого, что я схлестнулась с нашими бесформенными, визгливыми кретинками, обещавшими, абсолютно по-советски, написать на меня «телегу» в управление абсорбции, то ли от того, что я заработала всего семнадцать шекелей и полтора втюхала в автобусный билет (просто уже ноги не волокли), то ли мужика у меня не было целую вечность, а может быть, оттого, что во мне после смерти тети Хеси вообще что-то сломалось, – но в этот раз я выступила по большой программе!
– Все, детки, – сказала я ледяным голосом и выключила телевизор. – Встали, сделали дяде и тете ручкой и по домам. Быстренько.
– Бунт на корабле, – усмехнулся Лифшиц.
– Чтобы ребенок так разговаривал?.. – одной стороной рта прошамкал кривомордый инсультник Захар.
А папа, растерянно улыбаясь, еще не веря в то, что он слышит, в слабой надежде, что я только шучу, неуверенно проговорил:
– Катенька… Деточка, это же мои друзья…
– Таких друзей – раком до Москвы не переставить, – сказала я, отобрав у папы последнюю надежду на мое остроумие. – Кому я сказала?! Ну-ка, быстро все марш отсюда!
– Что происходит, Муля? – спросил Захар у папы.
– Идемте, Захар. – Осторожный Лифшиц помог встать Захару и повел его к выходу. – Они сами разберутся.
Когда за ними закрылась дверь, ошеломленный папа спросил:
– Что с тобой, Катенька?..
Вот тогда-то я ему и сказала все, что о нем думала.
Но, конечно, я не имела никакого права кричать ему: «Правильно, что мама тебя послала подальше!..»
Наверное, защищаясь именно от этой фразы, он инстинктивно взмахнул рукой и дал мне по физиономии. После чего и разразилась та бездарная, безобразная, грубая сцена, о которой я уже говорила.
Два с половиной месяца я прожила в Тель-Авиве на улице Шломо-а-Мелех в доме для бездомных. На его фасаде, между вторым и третьим этажами, так и было написано по-английски и по-русски:
ДОМ ДЛЯ БЕЗДОМНЫХ
Попала я туда совершенно случайно.
Наутро после того отвратительного скандала с папой я взяла из домашних денег еще тридцать шекелей и поперлась на тахану-мерказит – междугороднюю автобусную станцию. Там я купила за восемнадцать шекелей билет до Тель-Авива и обратно – на четыре шекеля дешевле, чем если покупать билеты отдельно.
С собой у меня была зубная щетка, кое-какие шмоточки из расчета на два дня, парфюмерные мазилки, документы и гитара. Уж худо-бедно, а пару дней она меня прокормит. Переночевать же я смогу и на вокзале. Ничего страшного.
Я не собиралась задерживаться в Тель-Авиве. Мне просто нужно было хоть на день-два сменить обстановку, остаться наедине с собой и попытаться понять – что же со мной такое происходит?.. Уж больно мерзко я вела себя вчера вечером!
Я втиснулась со своей бандурой в роскошный двухэтажный рейсовый автобус (все-таки гитара в футляре занимает ужасно много места!), с трудом пролезла по узенькой лестничке на второй этаж и стала пристраивать гитару так, чтобы она никому не сверзилась на голову.
– Тебе помочь? – услышала я чистый иврит и обернулась.
Ох, и хорош был этот сукин сын! Морда – глаз не оторвать… Стройный, широкоплечий. Рукава закатаны по локоть, рубаха до пупа расстегнута, на загорелой шее – золотой могендовид на тоненькой элегантной цепочке. Ну прямо – еврейский Ален Делон!
– Да, пожалуйста, – ответила я на иврите. – Если не трудно…
Он удивленно посмотрел на меня и по-русски сказал:
– Какой прелестный, интеллигентный московско-ленинградский акцент! Откуда?
Черт побери… Лучше бы он рот не раскрывал! Не перевариваю я эти мягкие невытравляемые украинизмы, которыми заражен весь юг России – от Горбачева до вчерашних теток у «Кеньона»… Они сегодня, наверное, строчат на меня донос и спрашивают друг у друга: «Ривочка, детка, „абсорбция“ пишется с большой буквы или с маленькой?» И стокилограммовая детка Ривочка отвечает: «Конечно, с большой! Как Политбюро…»
– А вы, несомненно, из Киева, да? – говорю я.
– Из Одессы. Гриша из Одессы. А вы?
– Ленинград. Катя…
Через полчала, к Кирьят-Гату, я уже многое о нем знала.
Он приехал сюда один, на разведку, сообразить «что почем» и только потом вызвать родителей. А теперь он уже второй год звонит и пишет в Одессу, умоляя отца и мать повременить с отъездом.
– Им по пятьдесят два. До пенсии отцу – тринадцать лет, матери – восемь. А кому здесь нужен учитель ботаники из Одессы? И как прожить до пенсии? На пособие можно только умереть. И то тихо. Без особых претензий. Одному мне их не вытянуть. Я им все это объясняю, а они мне не верят…
– Ты кто по профессии? – спрашиваю я и, кажется, перестаю обращать внимание на его черноморский выговор.
– Никто. Педагогический институт, факультет английского… Потом учитель в школе рабочей молодежи. Ученики все на учете в милиции. Ты им про Past Indefinite, а они тебе ножички показывают, объясняют, как лучше кастетом пользоваться. Принес в школу магнитофон, произношение у них ставить, – сперли… Ушел в кооператив, лепил чебуреки. Продукты исчезли – кооператив накрылся. Грузчиком был, переводчиком на корабле, осветителем в театре…
– Сам-то какого черта приехал? – жестко спросила я. Он пожал плечами и грустно улыбнулся:
– А что оставалось делать? Одесса, которую я любил, стала просто грязным портовым городом… Друзья разъехались, невеста бросила…
– Такого мужика?!
– Такого еврея. Она честно сказала: «Я очень люблю тебя, Гриша, но я боюсь, что скоро вас опять начнут убивать, а у меня от тебя будут дети. Я не хочу жить в постоянном страхе за них».
– Молодец! Четкая девушка. Ты работаешь?
– Да. На бензоколонке. Излюбленное место работы олим. Кстати, я там иврит здорово улучшил. Иногда даже думаю на иврите. Пять лет зубрил английский, а такого не было…
– А где ты живешь?
Он мне все больше и больше нравился – этот одесский Гриша!
– О-о! Где я живу – это картинка маслом! – рассмеялся он. – В самом центре Тель-Авива!.. Если тебе негде остановиться, можешь пожить у меня. Даже без секса.
– Это еще почему?! – возмутилась я. – Ты болен?
– Нет, здоров. Просто боялся тебя отпугнуть.
– Уже отпугнул.
– Жаль…
– А когда приглашал, надеялся и на секс? – спросила я.
– Конечно!
– Тогда повтори приглашение в нормальной редакции.
Он взял мою руку в свои огромные загорелые лапищи и негромко повторил:
– Если тебе негде остановиться в Тель-Авиве – можешь пожить у меня. Комната без удобств, но с сексом. Устраивает?
– Очень!.. – И я поцеловала его чуть выше могендовида.
Да, этот дом был действительно картинка маслом! Ничего подобного по величию и убожеству я не встречала и по сей день.
Снаружи – огромный заброшенный дворец с фонтаном и зияющими черными провалами мертвых окон.
Внутри – полуразрушенная, грязная, чудовищная ночлежка.
И жуткий запах нищеты.
Говорят, когда-то дом был просто великолепен! Витражи, мозаичные полы, синагога, соединяющая два высоченных здания, лифты, мусоропроводы, центральное отопление – все, все это когда-то было.
– Идем к хозяину. Это ритуал. Что не поймешь – я переведу, – сказал мне Гриша. – Улыбайся и помалкивай. Зовут его Яков.
Яков, красивый израильтянин с седой бородой, истошно орал на одну из своих маленьких дочерей и раздраженно тыкал пальцем в строчки Торы.
Как только Гриша представил меня, он тут же выставил дочь за дверь и стал вещать хорошо отрепетированный текст:
– Этот дом построил мой отец и организовал в нем «Агудат Рафаель» – общество для бездомных. Я беру с жильцов минимальную плату. Но если у человека нет денег – он может здесь жить и так.
– Врет, – по-русски заметил Гриша.
– Бездомный – это человек, у которого нет родных, нет друзей, нет протекции. Ему некуда идти, кроме нашего дома. Здесь его семья. Здесь живут израильтяне, эфиопы, русские…
– Русские – это мы с тобой. В Союзе мы были евреи, а здесь мы – русские. – Гриша сделал вид, что переводит мне слова Якова.
– Никаких контрактов о найме жилища, – продолжал Яков. – Ты можешь вылететь отсюда в любой момент – за ссору с соседями, за пьянство, за что угодно. Но и я не требую никаких документов. Вот я сейчас просто запишу тебя в свою книгу – и все! Это не гостиница – это дом для бездомных. Хочешь вселиться – сам приведи комнату в порядок. Не сливается вода в туалете – почини. Нет воды ни в бачке, ни в раковине? Сходи на первый этаж, там еще, кажется, есть вода. Набери и смой свой горшок. Наберешь побольше – заодно и помоешься. Ах, у тебя нет такой большой посуды? Это уже твои проблемы. Вместо стекла в окне фанерка, а на полу лужи после дождя? Заделай дыру в потолке, купи стекло, вставь его, и тебе покажется, что ты уже член кнессета. И всего за четыреста шекелей! Делим на два сорок и получаем сто шестьдесят шесть долларов. Где ты еще в Израиле найдешь крышу над головой за сто шестьдесят шесть долларов?!
– Вот тут он прав, – по-русски сказал мне Гриша.
Вскоре я стала своим человеком и в доме (двух старших дочерей Якова я учила играть на гитаре), и среди тучи уличных музыкантов.
Я пела на Алленби, пела на Дизенгофе, в парке Яркон… Мои песни отлично звучали в подземном переходе напротив рынка Кармаль, где я неожиданно обнаружила спасительную прохладу и превосходную акустику.
Моталась я со своей гитарой и в Яффу, и в Рамат-Ган, и в Бат-Ям, и в Петах-Тикву…
Меня гоняли с места на место хозяева лавочек и магазинчиков – одному я мешала разговаривать по телефону, второму загораживала рекламу… Но я не сдавалась. Я насобачилась весело огрызаться на добротном иврите и продолжала вкалывать как папа Карло!
День на день не приходился, но минимум сто – сто двадцать шекелей я каждый вечер приносила в нашу конуру, в «Дом для бездомных». А однажды я была вынуждена позвонить на бензоколонку и попросить Гришку приехать после работы за мной к фонтану Дизенгоф. Мне просто не под силу было тащить домой и гитару, и пластиковый мешок с четырьмя килограммами медяков! Единственное, что примиряло меня с весом этого мешка, что медяков там было шекелей на полтораста!
К ночи у меня садился голос, я начинала сипеть и хрипеть, и мой бедный одесский Ромео, вместо обещанного секса, вынужден был варить мне какие-то полоскания, чтобы на следующий день я снова была в форме.
Он сопротивлялся, но я настояла на том, что вхожу в половинную долю оплаты за комнату. Но и он потребовал, чтобы пятьдесят шекелей в день я откладывала и хранила бы их у Якова.
– Нашу комнату может открыть любой байстрюк, – сказал он. – А у Якова, как в швейцарском банке. Тем более что он тебя нежно полюбил и уговаривает меня жениться на тебе.
– Почему бы тебе не внять разумному совету пожилого человека? – спросила я.
– А правда, почему бы?.. – рассмеялся он. Но я знала, что этого не произойдет.
К тому времени мой Гришаня нашел одну русскоязычную хитрую адвокатскую контору, занимавшуюся незаконной репатриацией новых переселенцев. Я даже несколько раз съездила вместе с ним на улицу Ха-Негев в эту контору. Просто так, за компанию.
Дело в том, что ни один вновь прибывший олим хадаши не имеет права покинуть Израиль, не выплатив долга банку «Идуд». Это те деньги, которые мы получаем на обзаведение при первых шагах по земле предков.
Задача этой конторы – ликвидировать твой долг банку, примерно в десять тысяч шекелей, и всего за две тысячи получить для тебя заграничный паспорт через своих людей в Министерстве внутренних дел.
Охотнее всего такие конторы переправляли желающих смылиться из Израиля в южноафриканские края. Там требовался английский язык, что и привлекло моего Гришечку. А по заверениям хозяев конторы, Иоганнесбург и его окрестности буквально рыли копытом землю от нетерпения увидеть вас в числе своих счастливых сограждан.
Гришка сразу же предложил мне поехать с ним, но в глазах моих вдруг возник мой слабый, одинокий, обиженный мною, несчастный папа, и, помнится мне, я нашла какую-то непринужденную и веселую форму отказа.
Дней за десять до того я позвонила Лифшицу в Беэр-Шеву. В нашем доме телефон был только у него. Я извинилась перед Лифшицем за тот вечер, узнала, что папа жив-здоров, и попросила передать ему, что у меня все-все в порядке…
Через два с половиной месяца после того, как я на беэр-шевской тахане-мерказит купила автобусный билет в Тель-Авив и обратно, я возвращалась домой, к папе. По тому же билету!
Я везла с собой (страшно сказать!) три тысячи двести шекелей, упакованных в специальную полотняную сумочку с пояском, которую мне сшила жена Якова – хозяина «Дома для бездомных». Поясок застегивался на талии, прямо на голое тело, и сумочка плотно прилегала к животу под майкой, под джемпером, под курткой. Так что обокрасть меня можно было только при попытке склонения к греху.
За время пребывания в Тель-Авиве я слегка обросла барахлишком, а кроме всего прочего я везла папе бутылку настоящего «Баллантайна» и какие-то дурацкие, смешные подарочки для Захара и Лифшица.
Во искупление нанесенных обид, мне – богатой, счастливой и раскаявшейся – так хотелось устроить им небольшой семейный фестиваль с дорогой едой, с благородными напитками и двумя очаровательными израильскими песнями на иврите, которые я специально выучила для этой встречи.
С Гришкой мы договорились, что через неделю я на пару дней подскочу в Тель-Авив, проводить его в Южную Африку.
…У дверей нашей квартиры я опустила на каменный пол лестничной площадки гитару и тяжелую сумку, размяла занемевшие пальцы и достала из кармана куртки свои ключи.
Из-за тонкой входной двери слышно было, как Миткова читала новости по московскому телевидению.
Я всунула ключ в замочную скважину и попыталась открыть дверь. Не тут-то было – ключ даже не поворачивался в скважине. На всякий случай я еще раз глянула на табличку с квартирным номером – не ошиблась ли я в запарке, не проскочила ли я на радостях этажом выше, не ломлюсь ли я в чужую квартиру? Нет, ошибки не было.
Я снова попробовала открыть дверь – безрезультатно. И тогда я нажала на кнопку звонка.
Послышались шлепающие шаги, дважды щелкнул замок, дверь распахнулась, и передо мной возникла пьяная, красивая, но сильно потасканная баба лет тридцати пяти, в моем старом махровом халате.
Она недобро оглядела меня осоловелым глазом и хрипло спросила:
– Вам кого?
– Мне? Папу… Самуила Моисеевича… – растерялась я.
– Муля! К тебе! – крикнула эта баба и ушла в комнату, оставив меня стоять на лестничной площадке.
– Видишь ли, Екатерина… – замороженным голосом сказал сильно поддавший папа, когда мы уже втроем сидели за столом.
Не «Катя», не «Катюшка», не «деточка», как он обычно называл меня всю жизнь, а «Екатерина».
– Видишь ли, Екатерина, мы с Лилечкой решили сменить замок. Тот, если помнишь, можно было шпилькой открыть. А с тех пор, как Лилечке удалось продлить контракт на нашу квартиру еще на год…
Я усмехнулась и живо представила себе, каким образом ей это удалось. Интересно, сколько же раз пришлось ездить бедной Лилечке в Юд-Алеф, на улицу Моше Шарет к этому вонючему сабру, чтобы продлить наш контракт еще на целый год?
От напряженной ситуации Лилечка слегка протрезвела, и я вдруг увидела, что она превосходно сечет, что я про нее все понимаю! И с этой секунды я становилась для нее «врагом номер один». Наверное, я и раньше, когда жила в Тель-Авиве, была для нее врагом – возможным разрушителем того, что она создала здесь за последние два месяца. Но тогда я была для нее врагом мифическим, неясным, – некоей юной взбалмошной особой, которую при необходимости можно будет в два счета поставить на место. А теперь она увидела меня воочию и поняла, что это будет не так просто…
– Лилечка – киевлянка, она уже здесь пять лет и замечательно говорит на иврите, – услышала я папу. – Мы с Лилечкой люди одинокие, и ты, Екатерина, должна понять…
– Конечно, конечно!.. – Я поторопилась улыбнуться как можно доброжелательней. – А где Захар? Лифшиц?.. Я им тут кое-чего привезла…
Лилечка выпила неразбавленного «Баллантайна», закурила и демонстративно уставилась в экран выключенного телевизора.
– Захар в больнице. Второй инсульт, – сказал папа. – Лифшица я не видел уже больше месяца. По-моему, он готовится к каким-то своим врачебным экзаменам.
– Вы работаете? – спросила я Лилечку.
– А на что бы мы жили? – ответила она и налила себе еще виски.
– Лилечка сотрудничает с отделом культуры при нашей абсорбции, – поспешил пояснить папа. – Экскурсии, консультации, самодеятельность… У нее там прекрасное положение!
– Не ой-ой-ой, не ай-ай-ай, но жить можно, – хрипло сказала Лилечка и пустила первый пробный шар. – Кстати, Катя… Вы разрешите мне вас так называть?
– Да, да, пожалуйста! А мне вас называть «Лилечка» или «мама»?
– Екатерина! – Папа испуганно посмотрел на Лилечку.
– Все, все. Молчу! – быстро сказала я и повернулась к Лилечке. – Вы что-то хотели мне посоветовать?
Она нервно растерла окурок в пепельнице:
– Боже меня сохрани! Ничего особенного. Просто мне сдается, что все эти ваши блям-блям на гитаре и песни на улицах уже пора кончать. Вы – человек взрослый, и о дальнейшей жизни нужно очень серьезно подумать.
– Конечно, конечно! – снова согласилась я. – Ближайшее время я только об этом и буду думать…
Ночью, когда Лилечка спала глубоким пьяным сном в большой комнате – то всхрапывая басом, то подвывая тоненько и визгливо, мы с папой, с моим папой, полуодетые, обнявшись сидели на кухне и ревели в три ручья.
– Прости меня, Катюшечка… Прости меня, солнышко… Деточка, прости меня!.. – захлебывался в рыданиях папа.
– Что ты, папочка… Дорогой мой, любименький!.. Ну что ты?! – шептала я ему сквозь слезы и целовала его руки. – Успокойся, миленький! Это я, я во всем виновата, сучка я этакая!.. Не надо было мне уезжать! Не надо…
– Она хорошая… Только выпивает немножко. Вы еще обязательно подружитесь! А то ведь я все один и один. А вокруг все чужое. Все чужое… Пойми меня, умоляю тебя, Катюня!..
– Конечно, конечно, папулечка… Успокойся.
Трясущимися руками я накапала в рюмку корвалол, разбавила водой и дала ему выпить. Он залпом опрокинул рюмку, уронил голову на кухонный стол и снова безутешно зарыдал, приговаривая:
– Господи боже милостивый! Что же я делаю?! Что же я делаю, Катенька?..
А я целовала его лысеющую макушку, гладила его мокрое от слез лицо, и шептала ему:
– Ничего, все образуется… Все будет хорошо…
Для себя я решила все. Решила твердо и бесповоротно.
Я съездила в «Сороку», нашу беэр-шевскую больницу, – к Захару. Посидела у него часа полтора, помогла санитаркам перестелить под ним изгаженные простыни, сама перевернула его на живот и протерла ему спину и задницу какой-то пахучей жидкостью, чтобы не было пролежней. Все пыталась понять, что он хочет мне сказать. Но так и не поняла, как ни всматривалась в его глаза, оставшиеся живыми в этом большом и уже мертвом теле.
И на прощание сказала Захару то же самое, что шептала тогда папе ночью на кухне:
– Ничего, все образуется… Все будет хорошо…
Один вечер я просидела в семействе Лифшица, где все деликатно говорили о чем угодно, только не о папе и Лилечке, и дворник Лифшиц показывал мне горы учебников и вопросников по офтальмологии, фармакологии и общей медицине на иврите, которые ему нужно выучить, чтобы подтвердить свой советский врачебный диплом. Уходя, я и Лифшицу почему-то сказала:
– Ничего, все образуется… Все будет хорошо…
За четыре дня я провернула гору дел – я получила все необходимые бумаги в банке, в управлении абсорбции и еще в двух-трех конторах.
В роскошном и дорогом «Суперфарме», неподалеку от нашего дома, я купила для папы самый модный бритвенный станок «Жиллетт-Сенсор», две пачки запасных лезвий, пену для бритья и большой флакон мужского одеколона «Boss». Заплатила кучу денег и оставила весь этот пижонско-миллионерский набор прямо на телевизоре, когда папы и киевской Лилечки не было дома.
Собрала свои вещи в одну огромную сумку, принадлежавшую когда-то тете Хесе, поднялась к Лифшицам и вызвала по их телефону такси. Сволокла тяжеленную сумку и гитару со второго этажа, села в такси и уехала в Тель-Авив, повторяя про себя засевшие в мозгу дурацкие, успокоительные слова:
– Ничего, все образуется… Все будет хорошо!..
Оформим мы с Гришкой у этих жуликов с улицы Ха-Негев заграничный паспорт для меня за две тысячи шекелей, купим на оставшиеся деньги еще один билет и умотаем вместе с моим одесситом в Южную Африку, в Иоганнесбург… То-то Гришаня будет счастлив! Он так уговаривал меня ехать с ним! Выучу там английский и… Все образуется! Все будет хорошо!..
– Он только вчера улетел, – сказал мне хозяин «Дома для бездомных» Яков. – Подвернулся горящий льготный билет – на сто долларов дешевле нормального… Когда устроится, обещал прислать для тебя адрес. Не огорчайся. Иди в свою комнату. Живи. Денег не надо. Жди…
Сутки я пролежала на нашем топчане, тупо уставившись в собственноручно побеленный потолок…
Приходила жена Якова – приносила какую-то еду. Молча посидела рядом со мной и ушла. Рано утром пришел Яков с младшей дочерью. Отдал ей нетронутую тарелку и велел идти домой.
Говорил сам, не нуждаясь ни в моих ответах, ни в возражениях:
– В тебе нет любви. Тебе не нужно лететь за Гершеле в Иоганнесбург потому, что ты не любишь его. Это он тебя любил, а ты только принимала его любовь. Тебе не нужно возвращаться в Беэр-Шеву. Если бы ты там кого-нибудь очень сильно любила – ты не примчалась бы сюда через четыре дня. Тебе не нужно оставаться в Израиле. Ты не знаешь и не любишь его. Но это не твоя вина. К счастью, катастрофа мирового еврейства прошла мимо тебя. Но ты хорошая девочка, и тебе сейчас очень плохо. Иди к этим гангстерам, которые делали паспорт твоему другу. Скажи, что ты хочешь в Мюнхен, в Германию. Наври им что угодно, но только в Мюнхен. Там живет мой старший двоюродный брат. Я не видел его двадцать семь лет, но знаю, что он большой человек в Мюнхенской еврейской общине. Купи паспорт, а я напишу ему письмо. И улетай в Мюнхен. Может быть, там ты обретешь любовь. Потому, что без любви нельзя жить ни в одной стране.
– Считаем бабки! – сказала я себе, когда с огромной высоты увидела под собой Средиземное море.
Заграничный паспорт мне обошелся всего в полторы тысячи шекелей, так как я клятвенно заверила главу этой конторы, что по возвращении в Израиль обязательно пересплю с ним. А пока, дескать, у меня – месячные, и ему придется подождать, как бы мы оба ни мечтали это сделать сейчас же – на полу, на столе, на люстре – где угодно!
Итак, я сэкономила пятьсот шекелей. Зато билет на «Люфтганзу» мне этот бандит приобрел не за триста сорок долларов в один конец, а за пятьсот восемьдесят четыре – туда и обратно. Он хотел быть точно уверенным, что я через две недели вернусь и буду трахаться с ним до посинения.
Множим пятьсот восемьдесят четыре на два сорок… Тысяча четыреста один шекель. Плюсуем полторы тысячи за паспорт… Получаем – две тысячи девятьсот шекелей. А у меня после покупок в беэр-шевском «Суперфарме» и оплаты ста тридцати шекелей за такси до Тель-Авива, плюс расходы на жратву и разную мелочевку, оставалось всего две с половиной тысячи… Хорошо еще, что всю последнюю неделю в Тель-Авиве я со своей гитарой молотила на Дизенгофе как умалишенная и сумела заработать еще семьсот пятьдесят шекелей!..
После того как я расплатилась за «Люфтганзу» и паспорт, у меня оставалось триста пятьдесят шекелей. Яков обменял мне их на доллары, дал письмо своему двоюродному мюнхенскому брату и погладил меня по голове.
В аэропорту Бен-Гурион в ченч-кассе я получила за свои сто семьдесят пять долларов – двести семьдесят четыре немецкие марки, подверглась тщательному досмотру всего моего багажа (особенно обнюхивали гитару!) и вежливому, настырному допросу на русском языке сотрудницы службы безопасности.
А затем, ровно в пятнадцать ноль-ноль по израильскому времени, наш самолет мощно и коротко промчался по взлетной полосе и взмыл в воздух…
Теперь подо мной Средиземное море.
Ничего, все образуется… Все будет хорошо!..