Вот в этой группе у меня занималась и Юлька.
Ей тогда было, кажется, лет тринадцать. Она обладала безрассудной смелостью, абсолютной бездарностью к акробатике и фантастической кошачьей грациозностью.
По-моему, уже в то время она вовсю трахалась с мальчишками-старшеклассниками, и каждый раз после занятий у выхода из спортивного зала ее ожидали несколько юных подлипкинских пижонов, которые беспрестанно курили, длинно сплевывали и переговаривались с искусственной приблатненной хрипотцой.
Пять лет спустя я работал в международной программе артистов цирка социалистических стран в Варшаве. Цирк стоял в паршивом, жлобском районе, на Товаровой улице, реклама была слабенькая, но народ валил как на пожар, и это было единственным нашим утешением. Платили нам, советским, такие жалкие гроши, что покупка лишней пачки сигарет становилась глобальной финансовой проблемой. Жили мы в «Доме хлопа» – что-то типа нашего «Дома колхозника», по два-три человека в комнате, и не могли дождаться окончания этих нищенских «заграничных» гастролей.
И вот, когда до закрытия сезона оставалось три дня, за кулисами вдруг появилась почти взрослая, элегантная и очень красивая Юлька и сказала:
– Я увидела вашу фамилию в афише и подумала…
– Ох, черт побери! Какое счастье, что ты увидела афишу!.. – прервал я ее, и последние трое суток в Варшаве мы провели с этой Юлькой в каком-то загородном доме какого-то ужасно важного поляка, который вывез Юльку в Варшаву на месяц, а теперь в силу каких-то своих служебных обязанностей был вынужден покинуть ее на неделю и улететь в Италию.
Трое суток мы не вылезали из широченной постели этого поляка.
Три оставшихся представления, на которые меня привозила Юлька, я отработал из рук вон плохо. Обессиленный и вымотанный, я заваливал трюк за трюком, а на последнем, заключительном, представлении чуть не грохнулся с шестиметровой высоты, куда меня в стойке на одной руке поднимала механическая штанга моего тяжеленного аппарата. Но бог миловал, и я остался цел и невредим для того, чтобы последнюю ночь с этой проклятой Юлькой вообще не сомкнуть глаз…
Теперь мы с Юлькой друзья-приятели.
Сегодня Юлька – одна из самых дорогих и роскошных валютных проституток Москвы. Сегодня у Юльки свои массажисты и парикмахеры, свои тренеры на корте и в бассейне, свои автомеханики и свои люди во всех нужных дырках Москвы. И квартирка у нее в Каретном обставлена своими комиссионщиками. И своя постоянная, не случайная, клиентура из-за бугра. Юльку заказывают по телефону из Стокгольма и Мадрида, из Парижа и Нью-Йорка. И все по высшему классу, по самому дорогому разряду! И Юлькины дни и ночи расписаны по минутам, а это требует жесточайшей дисциплины…
Но раз в три-четыре месяца в Москве появляюсь я, и Юлькина железобетонная система деловых встреч и свиданий, весь Юлькин математически выверенный график существования летит к чертям собачьим!
Я много раз пытался понять: почему это так происходит? Любви между нами нет никакой, считать себя лучшим сексуальным партнером для Юльки вряд ли я имею право. Думаю, что ей встречались мужчины покрепче и поизощреннее… А у меня мало ли было девочек, к которым я относился значительно нежнее и трепетнее, чем к Юльке.
Как-то я попытался поговорить с ней об этом, но она весело послала меня к чертовой матери и посоветовала не разлагать гармонию алгеброй. Когда же год назад я заговорил об этом вторично, она уже раздраженно предложила мне обратить внимание на родство наших душ и профессий и там поискать ответы на мои идиотские вопросы.
– Мы с тобой оба – эквилибристы! – нервно сказала она. – Мы каждый день рискуем жизнью и здоровьем только для того, чтобы понравиться публике, которая платит нам за наше мастерство! Мы в одинаковой степени торгуем собой, своим телом – и ты, и я. К нам каждый вечер приковано восторженное внимание десятков и сотен наших покупателей, а мы остаемся чудовищно одинокими… Неужели ты этого сам не понимаешь?!
Из окна я увидел, как к моему дому подкатил чистенький белый «мерседес», и из-за руля вылез Юлькин телохранитель Витя – амбал килограмм в сто двадцать, бывший призер первенства Европы по боксу в тяжелом весе.
Он помог Юльке выйти из машины, взял у нее из рук большую сумку, аккуратно запер «мерседес» и пошел за Юлькой к парадной. Витя всегда провожает Юльку до самых дверей моей квартиры.
В прихожей Юлька расцеловала меня в обе щеки:
– При всей тяжести недомогания ты прекрасно выглядишь! – сказала она, взяла у Вити сумку и по-хозяйски пошла в кухню. – Я тут кое-какой жратвы привезла, чтобы нам с тобой потом не дергаться.
– Да есть у меня все, напрасно ты… Привет, Витя!
– Здорово, Эдик! – Витя протянул мне ладонь величиной с саперную лопату.
– Проходи в комнату, выпьем по рюмке, – сказал я.
– Обойдется! – крикнула из кухни Юлька. – У него еще дел невпроворот.
Витя подмигнул мне и испуганно замахал руками – дескать, он и в коридоре постоит… И шепотом спросил меня:
– Ты не скоро за границу выступать поедешь?
– Не знаю. А что?
– Привез бы мне «цыплят» штук сто…
– Каких еще цыплят?!
– Девятимиллиметровых. – Витя расстегнул кожаную куртку и достал из наплечной кобуры большой пистолет.
– Газовый? – спросил я.
– Что ты, Эдик! Кто же сейчас с газовыми ходит? – Витя вынул из пистолета обойму и выщелкнул мне в руку один патрон. – Вот такие. Возьми себе один как образец.
Но в это время из кухни выскочила Юлька, забрала у меня патрон, сунула его Вите и резко сказала:
– Совсем сдурел?! Чтобы Эдика прихватили на таможне?
– Люди же возят… – пролепетал Витя.
– Мало ли кто что возит! В Москве не можешь достать?!
– Здесь дорого, – понурился Витя.
– Я тебе двадцать тысяч в месяц плачу. И еще надбавку за инфляцию, куркуль несчастный! Куда ты деньги деваешь?!
– Ну чего вы так нервничаете, Юлия Александровна? Ну нет так нет. Я же только спросил… – Витя заправил патрон в обойму, вставил ее в рукоять пистолета, а пистолет спрятал в кобуру. И куртку застегнул. – Мне идти, Юлия Александровна?
– Заедешь в прачечную – получишь белье из стирки. Квитанции в машине, в «бардачке». Потом поезжай на Беговую в комиссионку к Серафиме – забери там для меня пакет. И найди ты, черт бы тебя побрал, наконец, водопроводчика! Четвертый день в ванной кран течет, а ты и ухом не ведешь. Я говорю, говорю – как в стену!..
– Будет сделано, Юлия Александровна. Нет вопросов. За вами когда приехать?
– Я позвоню. Иди.
– Слушаюсь, Юлия Александровна. – Витя несмело пожал мне руку и уже в дверях сказал: – Я у Юлии Александровны – как Золушка…
– Иди, иди, Золушка! – Юлька вытолкнула Витю на лестничную площадку и захлопнула за ним дверь.
…Ночью – голый, в липком поту, измочаленный и опустошенный – я лежал на животе в скомканных простынях, уткнувшись носом в подушку, а Юлька нежно целовала мою уродливую афганскую отметину под левой лопаткой и тоскливо шептала:
– Не уезжай, Эдька… Не уезжай!..
Она была единственным человеком, кому я рассказывал все – и про себя, и про Ташкент, и даже про того маленького узбекского дурачка с ракетницей, ползущего по собственным окровавленным кишкам.
К четырем часам утра дико захотелось есть!
Я принял душ и уселся в халате за небольшой столик в своей крохотной кухоньке, а Юлька шустрила у плиты – варила цветную капусту и жарила коротенькие белесые «нюрнбергские» сосиски, которые привезла с собой.
– Не уезжай, Эдик, – говорила она. – Глупо сейчас уезжать из самой свободной и бесконтрольной страны в любую другую, где все давно регламентировано и разграничено и где жизнь подчинена такому количеству условностей, что только от этого хочется повеситься… Не уезжай, Эдик. Не делай глупостей!
– Не забудь потом капусту обвалять в сухарях, – сказал я ей. – Кажется, остался еще пакетик на верхней полке…
– Сегодня в России можно добиться чего угодно! Стоит только захотеть. Сколько ты получаешь в своем цирке?
– В этом ли дело, Юлька?
– Сколько ты сейчас получаешь в своем засранном цирке? Я тебя спрашиваю!
– Ну раз в двадцать меньше того, что ты платишь своему Вите, – рассмеялся я.
Юлька пристально посмотрела мне в глаза и негромко спросила:
– А хочешь получать ровно в десять раз больше, чем Витя?
– Хочу, – сказал я. – Только захочет ли этого мой цирк?
– При чем здесь твой цирк?! Я буду тебе платить двести тысяч рублей в месяц! Устраивает?
– Нет, – ответил я. – Ты же знаешь, что альфонсизм такого масштаба мне несвойствен. Одно дело – «нюрнбергские» сосиски – так я их вроде бы уже отработал, а двести тысяч… Нет, Юлька, на двести тысяч у меня просто здоровья не хватит.
– Успокойся! Мне тоже не нужен такой дорогой кобель. Мне нужен партнер, на которого я всегда смогу положиться. Мне нужен партнер и помощник, которому я буду верить как самой себе и до конца своих дней буду знать, что он меня никогда не предаст!.. Кроме тебя, у меня нет другой кандидатуры. Полить тебе капусту маслом?
– Только немного, а то у меня потом будет изжога. Ты что-нибудь выпьешь?
– Чуточку джина со швепсом. Достань там у меня из сумки…
Юлька разложила сосиски и капусту по тарелкам, я сотворил ей джин со швепсом, и мы сели друг против друга.
– Жри, – сказала она. – Жри и, как говорят в Одессе, – слушай сюда. Я резко меняю свой бизнес. Я создаю большое коммерческое предприятие. Сейчас я подыскиваю солидного копродуцента на Западе с реальным добротным банковским счетом, а не какое-нибудь эмигрантское фуфло с липовыми ксивами. У меня накоплен огромный опыт общения с иностранными делашами. В общей массе они довольно скучные, но толковые ребята. И если вести себя с ними расчетливо и осторожно, если юридически оговорить все еще, как говорится, на берегу – с ними можно пускаться в плавание… Я могу и сама, без всяких иностранных инвесторов, открыть этот новый бизнес. В Москве есть банки, которые под мое дело дадут мне любые кредиты. Но если за мной не будет стоять западная фирма – наши при любой перемене ветра смогут меня прихлопнуть в одну секунду. Если же будет совместное предприятие – наши еще сто раз почешут в затылке… Отчисления в живой валюте не захочет терять никто! Скажу тебе больше: у меня уже есть даже помещение под офис и предприятие! И не одно, а два. Любое – на выбор!.. Это стоило больших денег, но это уже есть. И помещения классные! Одно в Лаврушинском переулке напротив Третьяковской галереи. Это – ВААП. Всероссийское агентство по авторским правам. Их должны вот-вот упразднить, потому что наших писателей все равно уже никто не читает. А второе – здание совпартактива при бывшем Замоскворецком райкоме партии. Там можно будет вообще весь комплекс разместить плюс врачебный кабинет, массажный салон, косметический, сауну с бассейном… И я наверняка заберу оба эти помещения. В одном сделаю головное предприятие, в другом – филиал.
– Погоди, погоди, Юлька! Я ни черта не понимаю… Ты, что, собираешься возглавить какой-то оздоровительный центр?
Юлька посмотрела на меня как на полного идиота:
– Псих! Я собираюсь создать первый в России грандиозный международный публичный дом!
– О боже… – Я чуть не упал со стула.
– И только за свободно конвертируемую валюту! У меня будут работать лучшие девки Москвы и Петербурга, отобранные по жесточайшему конкурсу! Я буду приглашать на гастроли француженок, итальянок, японок… У меня будет ресторан, стриптиз, секс-шоу, эротический театр… Медицинский контроль – не ниже профессора, доктора наук! Круглосуточно – дежурный сексолог! Вооруженная охрана из настоящей милицейской спецслужбы «Метрополя», «Космоса» и «Националя»!..
– А по улицам курьеры, курьеры, курьеры… – усмехнулся я.
– Дурак ты, Эдька, и уши у тебя холодные. Если бы ты знал, какие люди сегодня стоят за этой моей идеей, – ты бы ахнул! Я не хочу называть фамилии, но, поверь, их имена ты каждый день встречаешь в газетах и на телевидении, когда они сшибаются в непримиримой борьбе за власть. И пожалуй, единственное, что их объединяет, что делает их партнерами, – это моя идея! Может быть, хотя бы это сотрудничество когда-нибудь их примирит окончательно и наша страна наконец заживет по-человечески?!
Я подумал, что в ближайшие тридцать-сорок лет нашей стране вряд ли что-нибудь поможет. Даже если покровителями и акционерами Юлькиного международного публичного дома станут все бывшие члены Политбюро и секретари ЦК КПСС, сегодня называющиеся президентами независимых государств.
Наверное, нужно, чтобы пара поколений вымерли естественным образом, а уж тогда третье-четвертое, освобожденные от всех наших сегодняшних заморочек, может быть, действительно начнут жить по-человечески. Причем первые два поколения ни в коем случае нельзя убивать! Они должны сами состариться и умереть, состариться и умереть… А если их убивать – нам на эту эволюцию и нескольких столетий не хватит.
А еще я подумал, что, если я все-таки когда-нибудь начну составлять список причин, заставивших меня уехать из этой страны, – я включу туда и Юлькино Совместное Международно-Трахательное Предприятие, опекаемое людьми, которые подставили того маленького ташкентского пацана под автоматную очередь…
Но я ничего этого Юльке не сказал.
Я просто встал из-за стола, поднял ее на руки, понес в комнату.
А она мне все шептала:
– Не уезжай, Эдинька… Не уезжай…
Я проснулся от голоса, усиленного динамиком:
– Внимание! Уважаемые пассажиры, через двадцать минут наш самолет произведет посадку в аэропорту города Мюнхена. Просьба прекратить курить и застегнуть привязные ремни. Температура в Мюнхене – плюс четырнадцать градусов. При выходе из самолета, пожалуйста, не забывайте свою ручную кладь. Командир корабля и экипаж прощаются с вами и благодарят за внимание.
И то же самое – по-немецки.
– Ну порррядок! – сказал мой сосед – толстомордый парень в кроссовках и ярком тренировочном костюме, с удовольствием раскатывая букву «р» в слове «порядок». – Теперь попьем настоящего пивка!.. Вы первый раз летите в Мюнхен?
– Первый, – ответил я.
Эдик и Нартай были в тот день чем-то заняты, и Катя предложила мне посмотреть эту выставку.
– Я уже была там один раз со своим приятелем, но мы там все время ссорились, и я от злости уже почти ничего не помню, – сказала Катя. – Помню только, что эта Мюнтер – потрясающая тетка!
Мы доехали на метро до Кёнигсплац, протопали совсем немного пешком, и оказались на Луизенштрассе у Ленбаххауза.
– Можно было, конечно, дождаться халявы. В воскресенье здесь все музеи бесплатные, – сказала Катя. – Но в воскресенье мы вкалываем и… Постойте здесь. Я возьму билеты.
– Ну уж дудки! – возразил я. – Ты еще будешь оплачивать мою интеллектуальную программу… Билеты беру я. Дедушка приглашает.
– Ладно, ладно, – рассмеялась Катя. – Чего это вы вдруг раскокетничались? «Дедушка»! Вы что думаете, я не заметила, как вы только что разглядывали вон ту американку? Настоящие дедушки таким живым глазом на баб не смотрят.
– Польщен, спасибо, и закрыли тему, – сказал я. – Как попросить два билета?
– Скажите просто: «Цвай картен, битте».
Я заплатил шестнадцать марок, получил «цвай картен», и мы с Катей пошли смотреть картины Мюнтер и Кандинского.
Катя быстро устала и, виновато глядя на меня, все чаще и чаще присаживалась в тех залах, где были диванчики для отдыха.
– А из-за чего вы ссорились здесь со своим приятелем? – спросил я.
– Пыталась ему доказать, что не Кандинский сделал Мюнтер, а Мюнтер – Кандинского. Сами посмотрите – насколько она сильнее и самостоятельней!..
В отличие от Катиного приятеля, мне совсем не хотелось с ней ссориться. Да и в живописи я разбирался не бог весть как, поэтому решил изменить тему разговора:
– Катя, ты есть хочешь?
Она удивленно вскинула на меня глаза:
– Хочу. А вы?
– Как семеро волков. Так говорит Нартай?
– Генау! – подтвердила Катя. – Точно!
Неподалеку от выставки в итальянском ресторанчике «У Марио» нам подали по полуметровой пицце с ветчиной, шампиньонами и сыром. Я пил пиво, Катя – минеральную воду.
– В последнее время я стала быстро уставать, – сказала Катя. – И есть постоянно хочется… Но мне одна знакомая тетка сказала, что потом это пройдет. А сейчас в моем положении – это нормально.
– В каком «положении»? – не понял я.
– В том самом. На четвертом месяце. Или уже пятый?.. Ни фига не помню.
– О господи… – только и смог сказать я.
– Все будет хорошо! – ободряюще улыбнулась мне Катя. – Вы знаете, такую огромную пиццу я в жизни не видела. Вообще-то мы немножко поторопились. Тут рядом есть одна очень приличная забегаловка. Там наверняка раза в три дешевле.
– Плюнь, – сказал я. – Расскажи мне лучше, как ты попала сюда, в Мюнхен.
Она задумалась, ковыряя вилкой остывшую пиццу. Потом подняла на меня глаза и спросила:
– А можно я начну почти с конца?..
…И тут он мне как дал по физиономии!.. Я кувыркнулась и чуть на заднице в коридор не выехала! Вот это да!.. Откуда у него и силы-то взялись?! Такой худенький, пугливый, интеллигентный…
– Дурак!!! – завопила я от неожиданности и боли.
Первый раз в жизни я крикнула ему «дурак». Но я ничего не могла с собой поделать – в левом ухе звон, как с колокольни, щека огнем горит, обидно до смерти!..
– Правильно!.. Правильно, папочка! Бей своих, чтоб чужие боялись, да?! – ору я ему, а сама вижу, что на глазах у него слезы, руки трясутся, и он вот-вот рухнет передо мной на колени и начнет меня облизывать и просить прощения.
И тогда, чтобы этого не произошло, чтобы я сама не рассоплилась и не простила его, я сознательно распаляю в себе злобную обиду и задавливаю нарастающую жалость к нему:
– Ты же ничтожество! Бездарность!.. Тебя хватило только на то, чтобы защитить диссертацию и уехать в Израиль!.. Кому ты нужен здесь?! Ты же сгниешь в этой идиотской Беэр-Шеве! Тебе на роду написано раз в неделю мыть полы в синагоге за сто пятьдесят шекелей в месяц! Ты, кандидат своих кретинских наук!..
Папа смотрел на меня широко раскрытыми от ужаса глазами, протягивал ко мне трясущиеся руки и тупо, на одной ноте, бормотал:
– Катенька… Что ты говоришь, Катенька?!.
Господи! Боже мой!.. Что же я действительно-то говорю? Да как у меня язык поворачивается?! И по морде он мне дал абсолютно справедливо. Нечего мне было кричать ему: «Алкоголик! Импотент! Правильно, что мама послала тебя подальше!» Ну что я за сука такая?! Это же мой отец! Единственный в мире близкий мне человек… Тем более что в истории с мамой папа вел себя как ангел.
История примитивная, банальная. Но когда она коснулась меня, когда я невольно стала ее участником, я напрочь забыла о том, что мне уже давно известны десятки таких историй. Мне вдруг стало казаться, что наша история уникальна и ни с кем никогда ничего подобного не происходило.
Мама – красивая, сексапильная баба с редкостно хорошей фигурой для своего сороковника и без явных внешних признаков еврейства, что в России, как известно, немаловажно. Поэтому мама – главный администратор самого большого кинотеатра на Невском проспекте в Ленинграде.
Папа – милый, слегка замухрышистый еврей-технарь с неуемной тягой к разговорам об искусстве и претензиями на глубокое понимание во всех его областях. Поэтому папа до сорока пяти лет – младший научный сотрудник какой-то исследовательской шараги, без каких-либо перспектив на повышение в должности и окладе.
Я с детства очень прилично играю на гитаре (папа заставил!) и неплохо пою.
– Еврейский ребенок, поющий старинные русские романсы с грузинским акцентом, – это что-то невероятное! Гиньоль какой-то… – сказал папа, когда впервые услышал меня со сцены на нашем школьном выпускном вечере.
Вероятно, мама перепутала «гиньоль» с «гениальностью» и приняла эту фразу как руководство к действию: тут же через своих блатных знакомых устроила меня в Институт культуры.
Там, в течение полутора лет, я очень неплохо себя чувствовала. А благодаря гитаре и Нани Брегвадзе стала достаточно популярна и любима лучшими представителями мужской половины этого института. Не скрою, многим из них с удовольствием отвечала чувством на чувство, как говорится, на всю катушку…
Пока не произошла эта сволочная история, из-за которой мы с папой, может быть, и оказались на другом конце света – в этой задроченной Беэр-Шеве.
И хотя это все случилось в той, прошлой жизни, куда мне уже никогда не вернуться, я вспоминаю об этой истории и по сей день с омерзением.
Однажды зимой, под самый-самый Новый год, мама приводит к нам в дом Митю – бармена из маминого кинотеатра, который всегда снабжал нас разными дефицитами – от копченой колбасы до французских колготок. И заявляет, что с сегодняшнего дня Митя будет жить у нас. Они, дескать, уже давным-давно любят друг друга неземной любовью, и мама наконец решила расставить все точки над i.
Она, мама, понимает, что век ее короток, и остаток жизни ей хочется прожить с Митей в любви, спокойствии и уверенности в будущем, а не с папой – в душной безысходности, нищете и тоскливом ожидании неопрятной старости.
Свои лучшие годы она отдала мне и папе – она, только она дала возможность папе защитить диссертацию, вскормила и вспоила меня до моих девятнадцати лет, довела меня до второго курса института – короче, поставила на ноги. И теперь хочет хоть немножко пожить для себя…
Она никого не собирается выгонять из этой квартиры, кстати, полученной тоже ею от Управления кинофикации, а не папой, не умеющим забить гвоздь в стену. Но они с Митей обязаны начать свою новую жизнь со справедливых и великодушных решений.
Итак: ребенок (это я) может, если хочет, оставаться с матерью, а Митя, несмотря на то что он старше этого ребенка всего на десять лет, постарается быть этому ребенку превосходным отцом.
Папа же в ожидании размена квартиры может переехать к своей обожаемой тете Хесе. Она недавно похоронила своего мужа, дядю Йосю, и теперь роскошествует одна в двухкомнатной квартире на улице Бутлерова. Там неподалеку есть метро «Академическая», и папе будет очень удобно ездить к себе на работу – всего тридцать пять минут в один конец.
Мы с папой так и присели на задние ноги!
Я знала, что мама не носит «пояс верности» и путается направо и налево. Мы, женщины, такие вещи очень хорошо понимаем друг про друга. Иногда, к сожалению, даже лучше, чем нам этого бы хотелось. Но что это будет Митя и что это примет именно такие формы – мне и в голову не могло прийти!
– Подожди, деточка… – растерянно сказал папа маме. – Но я же люблю тебя… Ведь двадцать один год прожито!.. Разве это можно вычеркнуть?..
– Вам же объяснили, Саша, – с усталой снисходительностью произнес Митя.
– Не смейте называть меня «Саша»!!! – тоненько прокричал папа и взмахнул над головой кулачком.
– Ну давайте я буду называть вас Александр Моисеевич. Вам от этого будет лучше? – усмехнулся Митя.
И мама, стерва этакая, тоже усмехнулась!
В этот же вечер папа переехал к тете Хесе. А я, идиотка, почему-то осталась с мамой и Митей. Но ненадолго.
Через две недели мама уехала в Москву на трехдневный семинар работников кинофикации. И Митя решил не терять времени.
Ночью он пришел в мою комнату с бутылкой шампанского и после двух-трех вежливых и нежных фраз в клочья разодрал на мне ночную рубашку и, стаскивая с меня трусики, заговорил вдруг нормальным языком советского бармена из кинотеатра:
– Ты чо, падла, кочевряжишься?! Или я не знаю, что тебя уже пол-института переимело!.. Ах ты, сучонок!.. Да я тебя сейчас во все дырки харить буду, жидовочка ты моя!
Он был очень здоровый – этот мамин Митя… Но я, с прокушенной губой и длиннющей царапиной на груди, все-таки вывернулась из-под него, ухватила со столика бутылку с шампанским и со всего размаха шарахнула ею Митю по башке. Кровь даже стену забрызгала!..
Митя тут же отключился, а бутылка, как ни странно, осталась целехонькой. Так что Митя был не в убытке…
Я оделась, собрала вещи, взяла гитару и уехала на улицу Бутлерова к тете Хесе и папе.
Новый год мы встречали с папой на кухне у тети Хеси.
Я лениво перебирала гитарные струны, разглядывала ледяное кружево на оконном стекле, чтобы не видеть, как плачет пьяненький папа, и слушала монотонный голос тети Хеси с неистребимым местечковым акцентом:
– Что такое настоящая еврейская жена? Что такое настоящая еврейская мать? Это – настоящая еврейская мать и жена! Это – я! И если бы дядя Йося был жив и сейчас сидел бы с нами за этим столом – он бы вам все сказал… А ты, Муля (папа в паспорте – Самуил Моисеевич), знаешь, дядя Йося никогда не говорил неправды.
Большего вруна, чем папин покойный дядя Йося, я вообще не встречала!
– А когда еврейская мать и жена приводит в дом какого-то Фоню-квас, какого-то грязного шейгица, у которого только и есть, что огромный… Не хочу при Катеньке говорить что. Так это уже не еврейская мать и жена, а, дико извиняюсь, – просто блядь! И если ты, Муля, думаешь, что это не было видно с самого начала, так ты так ошибаешься, как не дай бог тебе ошибиться еще раз! Я еще тогда сказала твоей матери, своей сестре Сонечке, пусть земля ей будет пухом: «Соня! Мне сдается, что Муля уходит не в те руки…» А кто меня тогда слушал? Потом родилась Катенька, дай ей бог здоровья и счастья! И я замолчала. Теперь мы все втроем кушаем один и тот же червивый компот…
Я по-тихому тренькала на гитаре и думала, что это первый Новый год в моей жизни, когда я не рвусь в компанию, в шум, трепотню, пляски, поцелуи и тисканья по темным углам и парадным подъездам. Вот так – сижу себе спокойненько на кухне, тренькаю какую-то муру собачью и слушаю старую семидесятипятилетнюю тетю Хесю…
– Раньше я думала – нет выхода, – бубнила тетя Хеся. – Раньше я думала – надо ждать своего часа и потом сразу же лечь рядом с Йосей на еврейском кладбище, если вы сумеете там достать для меня место. Теперь, когда у меня есть вы – я думаю немножко иначе. И Йося бы меня понял и простил. Тем более что недавно в нашем продуктовом магазине один такой хорошо одетый, представительный мужчина мне сказал: «А вы-то чего здесь стоите, мадам? Ехали бы в свой Израиль. Там, говорят, очередей нет». И весь магазин так смеялся, как будто это Райкин сказал. И я подумала – почему бы мне действительно не умереть там – среди евреев и тепла, а не здесь – в холодной очереди за колбасой? А?..
…Мы похоронили тетю Хесю в сорокаградусную жару, когда раскаленные ветры пустыни Негева исхлестывали нашу тоскливую Беэр-Шеву.
И были шушукающиеся евреи в кипах, и был раввин, и прекрасно пел кантор, и два маленьких мальчика – синагогальные служки с важным и печальным видом на лукавых мордочках перелистывали страницы Торы…
Все было, как хотела того тетя Хеся.
Единственное, что могло бы ей не понравиться – то, что папа надрался до изумления и заблевал всю ванную. Но, кроме меня, этого, слава богу, никто не видел. Да и тетя Хеся за последние несколько месяцев могла бы уже к этому привыкнуть.
Как это там у певца колониализма мистера Редьярда Киплинга? «Запад есть Запад, Восток есть Восток…»
Так вот – никакого Запада. Сплошной Восток. А наша серая от пыли кактусно-пальмовая Беэр-Шева – вообще помесь Вышнего Волочка с окрестностями Сухуми, как сказала однажды тетя Хеся. Но у нее были свои довоенные представления о Сухуми, и она могла ошибаться.
Мы – нищие. По «совковым» понятиям – ужасно богатые нищие. У нас есть телевизор «Панасоник», огромный американский холодильник и фантастическая стиральная машина с программным управлением. Все это папа купил сразу же после приезда, когда мы получили от министерства абсорбции специальные деньги на электротовары. Тогда еще папа вовсю «гулял по буфету»…
Тогда ему еще казалось, что в один прекрасный день в наших дверях появится Некто и скажет: «Шолом, Самуил Моисеевич! Вы же кандидат технических наук! А не возглавить ли вам небольшой отдел в нашем исследовательском институте?» И папа снисходительно согласится.
Но шло время, иллюзии таяли, изучение иврита в ульпане оказалось намного труднее, а водка в Израиле намного дешевле, чем папа мог предполагать, и папа резко понизил планку своих претензий к жизни.
Теперь он каждую неделю моет полы в синагоге за сто пятьдесят шекелей в месяц – спасибо тете Хесе, это она его туда пристроила, – смотрит две программы советского телевидения и почти ежедневно пьет со своими новыми приятелями – соседями по дому.
Дом – дерьмо. Даже у нас в «совке» таких уже сто лет не строят. Обшарпанная четырехэтажная коробка с маленькими отвратительными квартирками, где зимой от стен несет промозглой сыростью и согреться можно только при помощи трех электрических каминов. После чего в конце месяца приходит такой счет за электричество, что хочешь тут же повеситься!
А летом нет спасения от обморочной духоты.
У нас в квартире две комнаты – восемь и двенадцать метров. Через четыре месяца кончается контракт и нас отсюда выпрут. Уже несколько раз приходил хозяин квартиры – сабр лет сорока – и предупреждал нас об этом.
В меру своих познаний я пыталась переводить папе все, что на иврите говорил хозяин квартиры, а папа, жалко улыбаясь хозяину, с пугливой надеждой смотрел на меня и поминутно спрашивал: «Что он сказал?.. А ты что сказала?..»
Уходя, хозяин каждый раз спрашивал меня уже в дверях:
– Отец совсем не понимает иврит?
– Да, – говорила я, точно зная, что за этим последует.
– Завтра приезжай ко мне в Юд-Алеф. Улица Моше Шарет, четыре. Будем делать секс. Тебе будет хорошо, и мне будет хорошо. И твоему отцу тоже будет хорошо: продлю контракт еще на полгода, – с неандертальской прямотой говорил хозяин и уходил в святой убежденности, что уж завтра-то я, безусловно, буду лежать в его постели.
Секс, говоришь, обезьяна израильская? Секс – это хорошо. Секс был бы сейчас очень ко времени, а то ведь я с Ленинграда, как говорится, на просушке…
Если, конечно, не считать того молоденького солдатика, которого я сама заклеила на арабском шуке в наш первый беэр-шевский месяц. Но он, бедненький, так боялся опоздать из увольнения, ему так мешал автомат и так больно упирались мне в бок спаренные автоматные рожки, нафаршированные боевыми патронами, что у нас с ним ничего не получилось. Хотя, бог свидетель, я ему старалась помочь изо всех сил!
И натягивая свои форменные брючки, отряхивая колени от грязной земли нашего пустыря, мой первый израильский неумеха, солдат непобедимой армии ЦАХАЛа, плакал навзрыд и что-то стыдливо причитал на непонятном мне тогда иврите. Через два дня его отправили на юг, в Эйлат, и я его с тех пор больше никогда не видела.