© Текст. В. В. Кунин, наследники, 2020
© Агентство ФТМ, Лтд., 2020
Герои этой повести – ее авторы.
Каждый из них будет сам рассказывать о себе и о том, что происходило на его глазах. Иногда об одном событии мы услышим от нескольких человек, и, как это бывает обычно, оценки окажутся неодинаковыми. Тогда мы, естественно, сами попытаемся понять истину и на какое-то время станем участниками этих событий.
По всей вероятности, в рассказе одного мы услышим уже знакомые интонации другого: кому-то покажется, что эти люди очень похоже острят, негодуют, радуются…
Это происходит потому, что герои нашей истории тесно и неразрывно связаны друг с другом, служат одному и тому же делу и веруют в одну и ту же высшую силу – в авиацию…
По хорошей погоде метрах в пятистах от земли потихоньку топает самолет под названием Ан-2…
А в кабине его, там, где должны сидеть два пилота, сижу я один, командир отдельной Добрынинской авиаэскадрильи, товарищ Селезнев Василий Григорьевич.
Мне тридцать девять – тот самый возраст, когда человека моего склада начинает тянуть на кокетливую беспощадность к самому себе и мучают постоянные попытки разглядеть собственное нутро.
Про таких, как я, женщины говорят «представительный мужчина». За последние несколько лет я слегка располнел. Но рост у меня вполне приличный – сто восемьдесят два, и эта полнота меня ничуть не портит. Вот разве только лицо, когда я надеваю наушники, становится чуточку бабьим. Дужка наушников плотно прижимает волосы, приплюскивая голову сверху, а сами наушники расширяют мою физиономию. И хотя я понимаю, что это всего лишь оптический обман, этот обман мне не очень нравится.
Вообще-то на Ан-2 одному летать не положено, но вторых пилотов у нас почти всегда не хватает, а у меня есть специальный допуск – разрешение летать одному. Такие разрешения даются только очень хорошим летчикам. Очень опытным. А я как раз именно такой. И хороший, и опытный.
Год тому назад со мной в несколько рейсов ходила одна пожилая москвичка – специальный корреспондент столичного журнала. Не знаю, что ей там поручила редакция – то ли «вести из глубинки», то ли «портрет современника», то ли еще что-нибудь в этом роде, но получилось у нее вполне пристойно, хотя и слегка по-дамски: «…Его профессионализм угадывается по мелочам: по тому, как он сидит за штурвалом – легко, свободно; по расслабленному галстуку и расстегнутому воротничку рубашки; по спокойным, внимательным глазам Селезнева; по тому, как он смотрит на землю, на приборы, как красиво, почти незаметно работает штурвалом, как привычно передвигает рычаги сектора газа и шага винта на пульте. Даже по тому, как он говорит с землей: ларингофоны у него не застегнуты на шее, а просто висят на штурвале. И когда нужно сказать что-то земле, Селезнев снимает их, прижимает к горлу и, поглядывая на горизонт, говорит земле всякие свои авиационные слова. Вот, пожалуйста: что-то пробормотал в ларинги, улыбнулся, посмотрел на приборы и, насвистывая, начал снижение…» Ну и так далее…
В общем, все довольно грамотно, о нас пишут куда хуже. Не ругают, а просто пишут бездарно – барабан и литавры. Есть несколько профессий, которые ругать в печати не принято. Ну и наша в том числе… Так что эта журналистка еще оказалась на высоте. Занятная она… Очень занятная. Мы с ней на одной «точке» часа два просидели – мне вылета не давали, погода расхандрилась, – так она мне рассказала, как в сорок втором году она Омскую бронетанковую школу кончала и механиком-водителем на Т-34 до Студзянок дошла – это около ста километров от Варшавы…
Когда журнал с ее статейкой вышел, я, конечно, от начальства легкий втык получил и за расслабленный галстук, и за расстегнутую рубашку, и за ларингофоны, висящие на штурвале. У нас такие штучки не очень любят. Ни для кого не секрет, что и то, и другое, и третье имеет место, но дело это наше, келейное, и предъявлять свою расхлябанность широким слоям трудящихся нечего! «В смокинг вштопорен, побрит что надо…» – вот показательный образ сотрудника Министерства гражданской авиации. А то, видите ли, ему ларингофоны на шее лень застегнуть!..
…Пора начинать снижение. И пока самолет будет терять высоту, в моей голове пронесутся легкие и приятные мысли, совершенно не мешающие отсчету оставшихся до земли метров и не отвлекающие от такого сложного момента, как посадка. «И это еще одна из черт высокого профессионализма Василия Григорьевича…» – как написала бы эта столичная журналистка.
А думаю я в первую очередь о самом себе. И обо всем остальном, что связано со мной самим. Однако мысли мои, столь четко направленные только к собственной персоне, не должны ни у кого вызывать даже малейшего раздражения. Я обладаю достаточным запасом юмора, и прекрасная ироничность защитного цвета, с которой я воспринимаю все свои достоинства и успехи, дает мне право думать о себе как угодно и сколько угодно.
Три года назад я привез в этот чистенький, ухоженный городок Катерину – ей тогда было двадцать семь, трехлетнюю Ляльку, несколько чемоданов и приказ начальника территориального управления гражданской авиации о моем назначении командиром отдельной Добрынинской авиаэскадрильи.
С легкостью, удивительной для большого города и абсолютно естественной для маленького, Катерина сразу же получила место врача эскадрильи, а Лялька – с невероятным трудом, что характерно для маленьких городов, – место в детском саду.
Я знал, что в управлении меня считали лучшей кандидатурой на должность командира вновь организованного подразделения. У меня были прекрасный послужной список, большой налет часов, значительный опыт работы в сложных горных условиях, где истинная высота полета зачастую на полторы-две тысячи метров меньше приборной, и еще масса необходимых для командира достоинств. Я был исполнителен и неназойлив, я не досаждал начальству рапортами о переводе в «большую» авиацию, точно следовал всем инструкциям и наставлениям и был морально устойчив.
Кроме всего, я принадлежу к той счастливой категории людей, которые в одинаковой степени нравятся и мужчинам, и женщинам. И, что самое главное, я научился так легко и незаметно пользоваться своим обаянием, так тонко сделал его основным принципом общения и с начальниками, и с подчиненными, что и те и другие не могли на меня нарадоваться. Причем, ведя себя таким образом с начальством, я не преследовал никаких корыстных целей. Просто я доставлял удовольствие начальству иметь такого подчиненного, как я.
Ну а мои подчиненные уже через год стали приписывать мне целый ряд благородных поступков, которых я не совершал, смелых, лихих словечек, которых я не произносил, и удивительных историй, в которых я не участвовал. Это ли не признание авторитета командира?! Мало ли подобных примеров знала история?
Когда же слухи об этих словечках и поступках доходили до моих собственных ушей, я начинал так весело отказываться от них, так был ироничен к самому себе, что люди уходили от меня совершенно покоренные мною и убежденные в том, что именно я и есть истинный герой всех этих легенд… Так мудро, ничем не отягощая свою совесть, я выигрывал раунд за раундом.
…Когда до земли оставалось метров триста, слегка тряхнуло двигатель. И тут же со мной произошла обычнейшая история: малейшие изменения в режиме работы мотора чуть ли не коренным образом меняют направление моих мыслей. Я начинаю думать о паршивой ремонтной базе, о размытых посадочных полосах в колхозах, о близкостоящих высоковольтных линиях, о нехватке вторых пилотов и о том, что моя эскадрилья не такое уж «общество взаимного восхищения», как это может показаться со стороны…
Я думаю о Сергее Николаевиче Сахно, которому уже пятьдесят пять, и он, кажется, плохо видит, а все еще летает, и каждый год буквально чудом, одному ему известным чудом, продирается сквозь медицинскую комиссию… Я думаю о его жене, Надежде Васильевне, нашем радисте, у которой никогда не было детей и которая все свое нерастраченное материнство перенесла на старого и седого Сахно.
О Димке Соломенцеве, об этом молодом щенке, пилоте с Яка-12. Наш, как говорится, «позор семьи». Ужасное дитя века, перед которым сложили бы все свое педагогическое оружие и Песталоцци, и Ушинский, и Макаренко.
Я думаю о недавно пришедшем к нам очень хорошем летчике Викторе Кирилловиче Азанчееве…
О своей жене Кате.
Об Азанчееве и о Кате…
Чтобы не думать об Азанчееве и Кате, я настойчиво и трусливо заставляю себя думать о размытых посадочных полосах и паршивой ремонтной базе.
Что-то начало такое происходить, чего я никак не могу понять и во что никак не могу поверить… А может быть, я все это напридумывал? И нет там ничего такого, а я себе уже черт знает что вообразил…
…Я заложил крен и так точненько вышел на прямую, что просто любо-дорого!..
Последнее время я стал болезненно чуток к явлениям, так сказать, второго плана. Меня почти не волнуют события, развивающиеся открыто, – будь они приятными или неприятными. Но вот я, например, утратил многолетнее и привычное ощущение крохотной радости возвращения на свой аэродром. И это меня пугает. Я напряженно пытаюсь обнаружить скрытый смысл в любой невинной фразе, я тщетно стараюсь поймать любопытствующий взгляд, устремленный на меня, я беспричинно нервничаю и все время себя сдерживаю – и от этого нахожусь в состоянии постоянного напряжения. И это очень противно. От всего этого испытываешь буквально физическое недомогание.
…Я потихоньку потянул на себя штурвал и через мгновение услышал легкий удар и привычное сухое шуршание колес о землю.
«А в остальном, прекрасная маркиза, все хорошо, как никогда!..»
Моя машина развернулась на полосе и покатила к стоянке. Я идеально точно загнал ее в заранее поставленные стояночные колодки, заглушил двигатель и с последним выхлопом вдруг подумал о том, что, если бы я не был профессиональным летчиком и не знал бы до обидного ограниченные возможности своего самолета, я мечтал бы о нескончаемых полетах с очень редкими возвращениями на землю…
Не вставая из кресла, я стянул с себя старую, вытертую кожаную куртку, достал китель, надел его и застегнулся на все пуговицы. А потом снял с крючка фуражку, слегка взъерошил примятые дужкой наушников волосы и надвинул козырек на лоб. Поглядел в зеркальце, самую малость фуражечку еще набок передвинул и достал портфель из-за кресла. Все это я делал расчетливо, медленно, сознательно растягивая время, чтобы успеть хоть частично освободиться от хандры и прийти в форму. И когда наконец я встал и вылез из своего кресла, я увидел, что к моему самолету быстро идут начальник отдела перевозок, старший инженер и бухгалтер.
Я распахнул дверь в салон, улыбнулся суетящимся пассажирам и сказал:
– Не торопитесь, друзья мои, не торопитесь!..
Я прошел мимо кресел, и когда взялся за ручку фюзеляжной двери, в глубине салона раздался тоненький трагический поросячий визг, приглушенный пыльной мешковиной. И тут же чье-то бормотание, чей-то смешок, какая-то возня…
И все это вместе вдруг наполнило меня такой щемящей тоской, что я даже вслух пробормотал: «О господи!..» – и отчаянно рванул замок двери. Дверь распахнулась, я спрыгнул на землю и судорожно набрал полную грудь воздуха, будто вынырнул из-под смертельной водяной толщи.
А за мной посыпались пассажиры. В райцентр прилетели. Кто по делам, кто за покупками.
И сразу ко мне трое: начальник перевозок, инженер и бухгалтер. А я смотрел на них, приветливо махал рукой и старался сдержать рвущийся из груди выдох. А еще я мечтал, чтобы они провалились к чертям собачьим…
– Василий Григорьевич! – сказал инженер. – Завал на техучастке! Иванова ушла в декрет, а та, которую вы прислали, так она шплинта от гайки отличить не может. На кой хрен мне такая кладовщица?!
Я потихоньку выдохнул воздух и про себя отметил, что почти ничего не понял из того, что мне говорил инженер. Но я улыбнулся, загнул один палец и сказал:
– Раз! – И повернулся к бухгалтеру: – Давай!..
– Василий Григорьевич! – сказал бухгалтер. – Экипаж, который в Журавлевке на химработах, какой-то дрянью отравился – второй день не летают… Председатель лается, просит замену, да еще и деньги грозится снять с нашего счета!..
– Два! – Я уже совсем пришел в себя, загнул второй палец и повернулся к начальнику перевозок: – Ну?
– Василий Григорьевич, – сказал начальник перевозок. – Там из-за этого груза… Помните, накладная двадцать четыре триста десять? Целый скандал! Получатель все утро трезвонит – житья не дает. Поговорите вы с ним сами, ну его к черту!..
– Три! – Я загнул третий палец и с шутливым сочувствием покачал головой, всем своим видом показывая, что я полностью с ними согласен, что все это возмутительно, что не пройдет и пятнадцати минут, как я с помощью таких прекрасных соратников, как бухгалтер, инженер и начальник перевозок, все это устраню, налажу, и эскадрилья снова заживет светлой и радостной жизнью…
Я ободряюще подмигнул каждому: дескать, ничего страшного, дорогие мои друзья, это мы все мигом… Командир я, мол, или не командир?! И вообще взвейтесь, соколы, орлами!..
Я примерно так им и сказал:
– Все? Не смертельно. Вперед, орлы! Сейчас разберемся…
И действительно, не прошло и получаса, как кладовщица была найдена, а журавлевский председатель колхоза, сменив гнев на милость, кричал про лещей, каких я сроду не видывал, и я обещал прилететь к нему на его знаменитую рыбалку, если он к лещам еще чего-нибудь припасет. И председатель, пробиваясь сквозь телефонный треск и затухания, обещал далеким и слабым голосом собственноручно сварить мне такую уху, что эта уха мне десять лет жизни прибавит…
Инженер и бухгалтер ушли из моего кабинета веселые и довольные. Наверное, я лишний раз убедил их в своей административно-дипломатической гениальности, потому что в течение всего моего разговора по телефону они восхищенно переглядывались, тихо посмеивались и удивленно покачивали головами. На какое-то мгновение я стал противен сам себе за этот эстрадный номер, за то, что не просто разговаривал с председателем журавлевского колхоза, а показывал своим подчиненным, как нужно разговаривать с «председателями». И когда положил трубку, я мысленно дал себе слово обязательно слетать в Журавлевку просто так, без всяких дел.
С начальником отдела перевозок было сложнее. Начальник перевозок был глуп и уже успел наломать дров с этим грузом.
Сидя на краешке письменного стола, я пытался успокоить разъяренного грузополучателя, а начальник перевозок стоял рядом и по моим ответам силился понять, что про него говорят на том конце провода. И хотя про него там ничего не говорили, а в основном чихвостили меня, я время от времени грозно поглядывал на начальника перевозок и один раз даже показал ему кулак.
В своих претензиях грузополучатель был конкретен и яростен, а я в своих ответах мягок и демагогичен.
– Есть для меня законы, есть! – говорил я в трубку. – И даже больше, чем для кого бы то ни было. Мы летаем по инструкции, возим по инструкции и живем по инструкции…
Тут мне такое ответили, что в другое время я бы… Но сейчас я только рассмеялся и ответил:
– Нет, в этих случаях мы обходимся без инструкций… Да и вы, я думаю, тоже.
Мне еще немножко наговорили гадостей и под конец упрекнули в желании перессориться со всей клиентурой.
Тут я понял, что пришла пора брать инициативу разговора в свои руки, и сказал фразу, на которую, по моим расчетам, ответить было нечего:
– Да нет… Вы меня не поняли. Я не собираюсь ссориться. Я за то, чтобы каждый на своем месте делал свое дело толково и честно…
И угадал. Разговор окончился взаимными приветствиями и обещаниями помогать друг другу до последней капли крови.
Я положил трубку, посмотрел на начальника перевозок и сказал:
– Убить тебя мало.
– Василий Григорьевич! – простонал начальник перевозок.
– Борис Иванович! – строго прервал я его. – Тебя за эти штучки убить мало. Немедленно отправить груз. Ясно?
– Так точно.
– Выполняйте.
– Слушаюсь.
Начальник перевозок почему-то на цыпочках вышел из кабинета и осторожно притворил за собой дверь.
Снова заверещал телефон. Я долго не мог понять, чего от меня хотят, и когда наконец понял, то сказал:
– Обязательно привезут ваш двигатель… Вы давайте свою машину сюда и через часок можете его забирать. Одну секундочку, я сейчас это кое с кем уточню…
Однако связаться с диспетчерской я не успел. Открылась дверь, и в кабинет заглянула Катерина. А за ней моментально протиснулась Лялька.
Я прикрыл трубку рукой, подмигнул Катерине и вопросительно поднял брови.
– Васенька, прости, пожалуйста, – быстро проговорила Катерина. – Мне хотелось только узнать, будешь ли ты сегодня обедать дома.
«Нет, нет!.. Не может быть… Я это все себе сам придумал», – пронеслось у меня в голове. Я так обрадовался, что Катерина и Лялька вдруг заглянули ко мне в кабинет, даже какой-то комок в горле помешал мне им сразу ответить. Сказать, что я обязательно буду обедать дома, что у меня больше нет на сегодня вылетов и что вечером все втроем мы непременно пойдем в кино, Катерина, я и Лялька. И плевать, что вечером детям до шестнадцати!.. У меня директор там знакомый…
Но в это время в кабинет вошел Виктор Кириллович Азанчеев. Он улыбнулся оглянувшейся Катерине и тихонько дернул Ляльку за кончик косы. Лялька весело боднула его головой в руку.
«Все может быть… – подумал я. – Все!»
– Виноват… – сказал я в трубку и снова прикрыл ее рукой.
Я внимательно посмотрел на Катерину, Азанчеева и Ляльку. Впервые я видел всех их вместе. И тут мне пришло в голову, что, если бы я не знал, кто такой Азанчеев и что Катерина моя жена, а Лялька моя дочь, я принял бы их за одну милую, дружную семью. А еще я подумал, что они прекрасно выглядели бы на фотографии. Такие фотографии обычно посылаются стареньким родителям с трогательными стереотипными надписями на обороте…
– Одну секунду, Виктор Кириллович, – сказал я Азанчееву и посмотрел на Катерину: – Итак, мадам?
– Я подумала о том, что, если ты не будешь обедать дома, мы с Лялькой перекусим в столовой.
– Прекрасно! – согласился я.
– Папа, возьми меня в рейс! – выкрикнула Лялька.
– Сначала пройди у мамы медосмотр.
– Прости, пожалуйста… – Катерина повернулась и вышла, таща на буксире Ляльку.
Я рассматривал Азанчеева. «Все может быть… – думал я. – Все!»
– Василий Григорьевич, – сказал Азанчеев. – Загрузка всего сорок процентов. Может быть, не делать два рейса, а сделать один сдвоенный?
– Виктор Кириллович, – рассмеялся я, – считайте, что вы внесли неоценимый вклад в научную организацию труда. Утрясите это с отделом перевозок, и добро.
Азанчеев кивнул и вышел.
– Виноват… – снова сказал я в трубку, нажал клавишу внутреннего переговорного устройства и наклонился к микрофону: – Иван Иванович, кто пошел в Ак-Беит за мотором для кинопередвижки?
– Соломенцев. Як-двенадцатый, борт триста семнадцатый. Вылет в девять сорок, – ответил динамик голосом Ивана Ивановича Гонтового.
– Понял… – сказал я и усомнился в успехе дела. Однако в телефонную трубку сказал: – Ну вот, оказывается, все прекрасно! Вылетел он в девять сорок… Туда пятьдесят минут. Да там, пока погрузят, пока что… И обратно – час пять, час десять. А обратно ветер встречный. А как же? Вы не учитываете, а нам приходится.
Когда я положил трубку, мне вдруг захотелось снять китель и прямо тут, в кабинете, лечь на пол и полежать минут тридцать, закрыв глаза, ни о чем не думая, ничего не вспоминая. Желание было столь велико, что я даже испугался. Я резко встал и несколько раз глубоко вздохнул. Затем сел за стол и преувеличенно деловито записал на перекидном календаре: «Накладная 24310» – и поставил три восклицательных знака. Но это мне не помогло. В памяти неожиданно всплыл тоненький поросячий плач, приглушенный мешком, чье-то бормотание, чье-то хихиканье…