– Опять не то, – не соглашаюсь. – Понимаешь, одно слово в этом предложении лишнее.
– Ага, теперь всё ясно. Мы должны вместе. Ведь так? – я улыбнулась.
– Мы должны вместе, – подтверждаю и громко смеюсь. Непривычно слышать звуки собственного смеха.
– Дай мне руку.
– И мы куда‑нибудь пойдем?
Я кивнула.
– Разумеется. И не куда‑нибудь, а вперёд, к солнцу.
– К солнцу?
– К солнцу. Ты можешь видеть солнце?
Думаю о душе моей спутницы и киваю:
– Я – могу.
Волны катаются по скользким камням и кокетливо подмигивают золотистым песчинкам. А они, изнеженные теплыми лучами, обводят две пары обнажённых ног. Настоящие художники, сохраняют их до каждой кожной складки и тоненькой линии. А неугомонные волны с любопытством наблюдают за этими осторожными движениями и, переглядываясь, задают один единственный вопрос: «А можем ли так же мы?»
«То участь всех: всё жившее умрёт и сквозь природу в вечность попадёт». Он думал, что Шекспир (Гамлет) прав. Он думал, что вот так всегда: течение жизни стихийно, и, если попытаешься остановить любым неправдоподобным жестом, – окончательно пропадёшь. Он думал, что легче жить, как скажут другие, чем задавать свой ритм. Он думал, что станет счастливым, если научится плясать под глухую музыку этого смертельно простуженного мира.
На сцене стоял юный бунтарь с прилизанными мыслями. И только тишина спасала от неотвратимого, и только мнимая свобода мешала прокричать истину, и только поруганная любовь держала в узде весь этот микромир, не давая рассыпаться. Ещё несколько ложных клятв – и чему быть, того не миновать.
Мальчик играл упрямо, но всё ещё как‑то не вполне; и, хотя его движения были грифельно отточены, и голос крепок, как плоть, промахи казались тем сильнее, чем для него самого незаметнее. Мюзиклы – вот настоящая стихия, и если попал в шторм, то берегись, но силы духа не теряй. Если актёр недостаточно хорош – это невозможно скрыть: он тщетно пытается держаться на плаву и, даже захлебываясь, упорно выползает на берег. А солнце уже не греет, потому что предназначено не для него. Ты должен быть в самом центре, ни в чём не зная меры, не ведая края; никаких крайностей – это он, Владимир Иванович, успешный бизнесмен нового времени, завтрашний мэр, знал лучше всего. Потому что некогда сам… И вот восторженный юнец (о таких столько понаписано в книжках, что сложно поверить в их существование) подходит к Владимиру Ивановичу, радостно, порывисто жмет его жилистые руки и кричит, и благодарит, а будущий мэр слышит одно лишь: «То участь всех: всё жившее умрёт и сквозь природу в вечность попадёт».
– Твоя вечность имеет смысл только потому, что я обещал спонсировать этот мюзикл, – замечает Владимир Иванович.
– О, вы не представляете, как я вам благодарен! На выборах я буду голосовать только за вас.
«То участь всех: всё жившее умрет… – бубнит про себя лысеющий мужчина в щегольском пиджаке с брюшком и усталым взглядом. – А дальше что? Надо же – запамятовал».
Юля. Юлия. Юлечка. Очаровательная, полная сил, в меру упитанная, в меру бессердечная. Всегда чем‑то недовольная, крикливая, похожая на медведицу. Идеал, соловьёвская София, Прекрасная Дама, Вечная Женственность. Умела варить борщи, стирать носки и давать мужу звонкие оплеухи – словом, прелесть, а не женщина. Возможно, Владимир когда‑нибудь был в неё влюблен, но он почему‑то этого не помнил.
– Ты бы с Кирюшей поговорил, он уже третий день не выходит из комнаты, – Юлечка, скрипя половицами, щедро наливала в глубокую тарелку мужа вчерашний борщ.
– Потом, – устало отмахнулся Владимир.
Жена сощурила недовольные глазки.
– Когда это потом? Ты вообще помнишь, что у тебя есть сын? А что, если он станет наркоманом?
Муж вытер мокрые усы и отодвинул тарелку – борщ пах вчерашним днем и в очередной раз напоминал о невозможности перемен. «А завтра будет тот же борщ?» – хотел было спросить он, но промолчал.
– Он не станет наркоманом. Сама говоришь, из комнаты не выходит.
– Если люди узнают, как ты обращаешься с родным сыном, за тебя никто не проголосует, – Юля вылила остатки борща в банку и поставила в холодильник.
Владимир Иванович вздохнул. Постучал в дверь. Никто не отозвался. Вошёл.
– Кирюша…
Сын покорял другие миры. Пусть делает, что хочет.
Владимир принялся засовывать руку в рукав дежурного пиджака, но сразу не попал: пришлось просить жену – как и всегда.
– Стой, а ты это куда собрался?
– Нужно оформить кое‑какие документы перед выборами.
Зачем‑то солгал. Там, за дверью, была иная жизнь, быстрой ланью ускользающая из виду, как только он, покровитель неуютного микрокосмоса, переступал через порог. И всё играло, и всё дышало, и кружилось в карусели неуловимых секунд, но всякий раз как‑то мимо, как будто всё это существовало независимо от человека и могло обходиться без него. Владимиру Ивановичу захотелось встать посреди улицы и крикнуть: «Но ведь я, есть я! Без меня вы пропадете!» Его внутренний голос заглушили детские голоса; он чуть не заплакал от этой несправедливости, от чувства, что его время уже как будто прошло, и теперь на смену придут другие, лучшие, а он умрёт, и никто его даже не вспомнит. Юлечка будет наливать вчерашний борщ Кирюше, а Кирюша – играть в компьютерные игры, и ничего не изменится, абсолютно никакого апокалипсиса, он, Владимир, – лишний.
Владимир Иванович роется в телефонной книге. Что, если взять реванш и попросить у сегодняшнего дня отсрочку? Задержаться в воспоминании, как округлые капли холодного дождя задерживаются на чужих воротниках. В сердцах оттолкнуть треклятого мальчишку и сказать отчётливо, вслух:
– Я не буду спонсировать мюзикл, я буду играть в нём.
От предощущения щедро забилось сердце – так, что на миг показалось, будто всё на самом деле осуществимо, и ему шестнадцать, а не сорок один, и на голове – шапка юношеских кудрей, а не блестящая лысина.
Если ты будущий мэр и о тебе шумят жёлтые газеты, лучше никогда не выходить из комнаты или, по крайней мере, не заходить в бар. Владимир Иванович почувствовал возвращение этой давящей невыносимой тоски: его все знали, его приветствовали, над ним ехидно посмеивались: «Что это, господин мэр, решили расслабиться?» Мужчина заказал коньяк и беспокойно поглядывал теперь на часы. «Боже мой, когда он придет? Поскорей бы он уже пришёл». Но минутная стрелка намертво приклеилась к одной и той же цифре. Пора объявить бойкот тому, кто придумал весь этот механизм и обозначил тот порядок, что повторяется изо дня в день.
Валерий. Валера. Друг детства. Как всегда, в образе (вечный король Лир); за собственной Корделией, как водится, не уследил: связалась с плохой компанией, не ночует дома. Но его не волнуют никакие мирские заботы, он носит внутри себя рецепт идеальной жизни и с безукоризненной точностью следует предписаниям воображаемого врача. Он хорошо знает свою роль и наизусть помнит строки неоднократно исполняемой арии, он знает всё в пределах шекспировского сюжета, но не знает ничего о жизни; ест, пьет, спит, дышит через маску – и, в общем‑то, доволен.
Время от времени поглядывая на часы, Валера тараторил:
– Извини, друг, но у меня сейчас скоро репетиция, поэтому совсем нет времени… Но, если ты хочешь, чтобы я проголосовал за тебя, будь уверен, я так и сделаю, – не допив коньяк, он уже собрался было уходить. Владимир Иванович схватил его за руки:
– Нет же, ты совсем не так меня понял! Я не прошу голосовать за меня, я лишь хотел поговорить с тобой. Вспомни, когда мы в последний раз встречались и выпивали вместе? Сколько лет с тех пор прошло!
– Да‑да, – ловко вывернулся король Лир, – я понял, я обязательно проголосую за тебя, можешь не сомневаться, а сейчас мне нужно идти. Так да свершится вся ваша злая воля надо мной…7 – зачем‑то процитировал он. – Всё, о’ревуар.
Тогда он, Владимир Иванович, был ещё симпатичным Володей, доброжелательным и очень талантливым мальчуганом. И вот он уже считывает с губ режиссёра замысел очередного мюзикла и встаёт во главе таких робких, таких простых, по сравнению с ним, ребят. Казалось, Володя никогда не ошибается, владея безукоризненным чувством ритма (Володя – володеющий). Ему завидуют и им восхищаются; все знают, что у этого мальца – большое будущее и он перевернёт мир, если захочет…
«А я? Почему никто не замечает меня?» – Валера царапает руки; он хочет лишь заглушить тупую боль, но чем сильнее желание, тем эффект скупее. И он молчит, и ненавидит лучшего друга, и жаждет быть на него похожим. Но Валеру пожирает злой туман, ненасытное чудовище, расправляющееся с неугодными двойниками. «Ни к чему это пустое размножение, всё равно эволюции не предвидится».
Двадцать с лишним лет назад он, Володя, был королём Лиром, Валера же, жалкий дублёр, сидел в зрительном зале и невольно сжимал кулаки. Он обещал себе, что когда‑нибудь станет знаменитым, что когда‑нибудь затмит этого щуплого человечишку с сильным голосом. Чего хотел – то и получил.
«Интересно, Валера до сих пор меня ненавидит?» Владимиру хотелось напиться, но даже теперь мешали какие‑то надуманные, навязанные извне правила:
– Господин мэр, вам, может быть, уже хватит? – осторожно предупредил услужливый бармен.
– Откуда ты знаешь, что я буду мэром? Ещё не было выборов, – мрачно заметил Владимир Иванович, допивая коньяк.
– Да бросьте вы, и так всё понятно, – и он подлил будущему мэру ещё коньяка, – я, например, буду голосовать за вас.
Миша. Михаил. Лаврентьев. Раньше – слабенький и к тому же инфантильный студентик, однако теперь – один из известнейших режиссеров. Оспорить его талант маловероятно, он совсем не так плох, как может показаться на первый взгляд. Появился он совершенно внезапно, сел рядом с Владимиром Ивановичем, дружески похлопал по плечу, объявил, что ставит мюзикл по «Макбет» и что голова его полна захватывающих дух идей.
– Спасибо, братец. Если бы не ты – не видать мне такой карьеры. Обязательно проголосую за тебя на выборах.
Миша мог бы провалиться тогда, и его отчислили бы из вуза, но deus ex machina8 появился вдруг и как бы неожиданно, чтобы невзначай пожертвовать куском своей жизни во благо чужой. И вот он, володеющий, творит на сцене новые миры, и все актеры, теряя эго, шагают вслед за демиургом, потому что тот – верховодитель. А Миша нервно кусает губы, потому что потерял всякую цену в этих восхищённых глазах и потому что сам не может оставаться равнодушным.
– Вы ангел… – потрясённо произносит он, протягивая Владимиру дрожащую руку, – вы гений сцены. Вы – бог мюзиклов.
«Я знаю», – скромно улыбается юноша.
И вот теперь он, Михаил, – известный режиссёр, прославившийся благодаря той гениальной постановке, которую некогда подарил ему Владимир. А тот пьёт свой коньяк и думает, как вся эта нескладная жизнь душит его, но из плена собственного страдания никуда не выбраться, есть что‑то сильнее этого, есть что‑то по‑настоящему непобедимое.
– Миша, Миша, и я ведь мог… – тихо сказал Владимир. Глазами забитого до смерти животного он смотрел на Лаврентьева.
– Да, Володя, я уверен, что у тебя всё получится и ты станешь мэром. Я обязательно за тебя…
И он ушёл, и Владимиром вдруг овладело чувство бессильной злобы, ему захотелось вернуть этого самоуверенного Макбета, плюнуть в лицо и предупредить: «Макдуфа берегись».
Владимир Иванович вышел из бара. Пьяный ветер брызнул в его фарфоровое лицо, и стало по‑настоящему трудно дышать, как будто тебя вдруг лишили кислорода и… любви. Бежевые звезды на шершавом теле невидимого Бога стонали о своей тоже вроде бы несчастливой жизни; рокот надежд, растворённый в шёпоте вечернего ветра, всегда обманывал и смеялся – грозно, предательски, злорадно. Может ли быть такое, что нигде вовсе нельзя обрести покой?
Владимир остановился. Ему вдруг сделалось дурно в окружении облепившей площадь толпы. Выглядело так, точно он, один, пешка на огромной шахматной доске и никаких шансов выжить у него нет. Рефлексирующий мэр посмотрел на свои руки: они показались такими мёртвыми, что их хозяин даже засомневался в существовании не только плоти, но и души.
На сцену вышел брат. Братик. Андрей. Толпа, как рой назойливых мух, бросилась в ноги известному рок‑музыканту. Он ненавидел правила, порядок, политику; он ненавидел всё, что было связано с его старшим братом. Андрей никогда бы не отдал за него свой голос.
Владимир Иванович подошёл к самой сцене и слабо позвал: «Андрей!» Не было никакой надежды, что услышит, но всё‑таки тот интуитивно повернул голову.
– Уходи, – его глаза, глаза наркомана, алкоголика, но всё‑таки честного, порядочного человека налились кровью. «Да, я предатель», – тихо подумал весь как бы съёжившийся Владимир Иванович, маленький, беспомощный Володя.
– Брат, – одними губами произнёс он, – прости меня.
Андрей с силой топнул ногой.
– Уберите его! Уведите! Не буду я за тебя голосовать, мразь! – он сплюнул.
Владимиру хотелось принять этот ядовитый удар‑плевок на себя. «Боже мой, да что они все заладили про одно! Я просто хочу попросить…»
– Я тебя никогда не прощу, тварь! – послышался голос младшего брата.
А ведь это он сказал почти двадцать пять лет назад: «Ты думаешь, ты меня убил, дрянь? Ты себя убил. Ты когда‑нибудь пожалеешь об этом».
Брат всегда и во всём был прав. Он смог пойти против родительских запретов и даже протянул руку помощи Володе («пойдём со мной, Володя, пойдём в новую жизнь!»), но Владимир не только отверг её, но ещё и наплевал, наплевал прямо в ладонь.
– Папа, ты знаешь, Андрей украл твои деньги из сейфа, чтобы сбежать…
Если бы он, Владимир, не побоялся тогда строгого отцовского взгляда, всё было бы иначе; если бы он пошел вслед за братом, если бы бросил к чертям нелюбимую математику и ринулся в стихию мюзиклов, то наверняка смог бы стать счастливым.
– Ты мой единственный преемник, Владимир, – похлопал сына по плечу отец. И тот послушно кивнул:
– Я не обману твоих ожиданий.
По ту сторону усталой земли стонали обожжённые кипятком звезды; они боялись, что когда‑нибудь придётся отвечать за человеческие проступки, они боялись, что люди, как всегда, струсят и сбегут, исчезнут, а им, маленьким светлячкам, никуда не скрыться от зоркого Божьего ока.
«Почему так сложно следовать своей мечте?» – спрашивала Вселенная. И лучше закрыть глаза и притвориться неживым, чем просто ответить на вопрос.
«Да, я не брата убил, – он оглянулся: Андрей начал концерт – как всегда, энергичный, дикий, неуправляемый. – Я себя убил. И как я ему теперь завидую! Как я всегда ему завидовал! Потому и предал».
Андрей с детства любил играть с ветром и считать лебедей на небесных путях‑перепутьях. Он был другим, бесстрашным, а Владимир – трусом.
«Она меня за муки полюбила
А я её – за состраданье к ним»9.
Может быть, действительно она? Она поможет, она воскресит, она позовёт танцевать на крыше. Когда их пальцы сплетались, вечность приостанавливала велосипед и воздушным поцелуем посылала влюблённым пару застывших мгновений.
Проза унылых однообразных дней уступала место припозднившейся, но всё же всегда желанной поэзии – той, что из области самых чудных грез.
Когда он впервые увидел эту «девочку с несчастной звездой»10 на сцене, сразу же всё понял: пора остановить поток повторяющихся смыслов и, гордо скинув капюшон, пойти навстречу пусть даже самому бессолнечному ветру.
Вика. Виктория. Дездемона. Помнишь, как мы танцевали под этим кружащим голову небом и целовали воздух, прежде чем соединить губы?
Когда Владимир впервые увидел её на сцене, он объявил себя любовником, к которому приревновал Отелло (и, если хочешь, Шекспир, мы будем драться на шпагах за этот кусок ненаписанного текста). Он захотел бросить к чертям эту скучную математику, отчислиться перед самой защитой диплома, явиться к ней, божественной, освещённой миллионами лун, чтобы протанцевать до скончания дней перед последним рассветом.
Виктория (единственная) целовала его мурашки и шептала обжигающие слова о той любви, что якобы существует. И любовь действительно существовала, но только в пределах её гибкого тела, утомлённого взгляда и блестящих нарядов под вечерним дождем. Но любовь умерла в двухкомнатной квартире, насквозь пропахшей запахом вчерашнего борща.
– Вот твоя будущая жена, мой будущий мэр, – отец поцеловал сына в макушку и подтолкнул к решительно настроенной Юлечке. А Виктория? Виктория рассеялась в тумане недостижимого «завтра», оставив после себя лёгкий шлейф скорби и тоски.
– Вика?
На пороге стоял недовольный мужчина в наспех накинутой рубашке.
– Вы, что ли, будущий мэр? – догадался он и как будто сразу же застыдился своего неподобающего вида. – Вы знакомы с моей женой?
– Женой? – удивлённо захлопал короткими ресницами Владимир. А чего он хотел? Прошло уже почти десять лет с тех пор, как они виделись в последний раз.
– О, это ты, Володь? – Виктория сладко потянулась, лямки сорочки медленно сползли с танцующих плеч.
– Слышала про тебя, поздравляю, – и даже как‑то по‑доброму улыбнулась. – Можешь не сомневаться, мы с мужем проголосуем за тебя.
Тихо. Темно. Душно. Будущий мэр устало опустился на скамейку; в желудке заурчало, но был ли этот приступ голода только физическим ощущением?
Юля. Юлия. Юлечка. Вот бы сейчас вчерашний борщ.
Он медленно побрёл через сумерки к дому в надежде, что там его ждут и примут; и так тяжело было возвращаться по проторённой тропе, но это единственный выход. Наверное, Владимир беззвучно рыдал, но едва ли он мог в этом признаться даже самому себе.
– На улице дождь? – спросила угрюмая Юля.
– На улице дождь… Видишь, промокли только ресницы.
Он снова сел на привычное место около двери и ждал, пока наполнится до краёв его глубокая, как дыра, тарелка.
– Ты пил? Ты понимаешь, что люди не станут голосовать за алкоголика? – Юля нервно задёргала плечами.
– О, дорогая, ты ошибаешься! Все мои бывшие друзья за меня проголосуют, – Владимир Иванович принялся засовывать в себя огромную шершавую котлету из пластилинового мяса. «Кроме брата», – добавил он про себя без всякого сожаления.
В такие вечера доктору Н. ничто не мешало предаваться лёгкой грусти и непритязательным размышлениям о насущном (не сущем). Он медленно пил неразбавленный виски и лениво наблюдал за тем, как по ту сторону стекла спускались с голубых вершин прозрачные слезинки и тихо‑тихо, как бы немного робко, стучались в окно.
Доктор Н., прикрыв глаза, с улыбкой постукивал звонкими пальцами по ледяному бокалу. Его рукам – большим, коричневым, слегка шершавым – следовало бы поставить памятник. Они спасли жизни тысячей людей, покорно сомкнувших уста под скальпелем последних надежд.
Доктор Н. самодовольно рассмеялся: все называли его хирургом от Бога, и за двадцать девять лет врачебной практики он ни разу не совершил ни одной ошибки. Его называли Воскресителем из мертвых, Иисусом, а он скромно принимал заслуженные комплименты и продолжал творить.
В такие одинокие вечера хирург, обычно, напивался до потери сознания; в такие тяжёлые ночи ему не снились сны. Виски и дождь за окном в ту пору, когда ты сам в безопасном кресле под тёплым пледом, – единственное, что он любил, кроме работы и сына.
Каждая операция была борьбой жизни и смерти, а поле битвы – сердца людей с отключённым сознанием. Это подобно пяти стихиям, в воссоединении порождающим шестую; когда ветер срывает беспомощные листья деревьев в отместку за то, что не может добраться до созвездий, холодное лезвие уверенно касается чужой плоти.
Поговаривали, что Доктор Н. становился страшен, когда принимался сражаться с Вселенной за ещё одну жизнь. Его суженные зрачки и белые бескровные губы приводили случайного наблюдателя в ужас, поэтому с ним не очень‑то любили работать. Очередной ассистент, дрожа за шагреневый кусок своей несчастной жизни, отчаянно молил Бога (даже если не верил), чтобы адские танцы этого сатаны с окровавленным скальпелем наконец‑то закончились, и требовал титры.
Доктор прислушался к ровному дыханию спящей жены. Сейчас она была похожа на улыбчивого младенца и обнимала подушку, точно её мог кто‑нибудь отобрать. Хирург осторожно провёл по мягким каштановым волосам, боясь потревожить спокойный сон жены. Доктор нанизал на пальцы непослушные кудряшки и задумался: а была ли это любовь?
– Если операция будет удачной, она выйдет за вас… – простодушно предложила (констатировала) мать, такая же кудрявая и по‑детски наивная. Шансов почти не было, но хирург не верил в возможность промаха. Какие духи ему помогают?
Он медленно наполнял бокал – себе виски, пациентке – красное вино, но та состроила недовольную гримасу и потребовала то же.
– Не слишком ли крепко? – насмешливо спрашивал хирург.
– Отнюдь, – уверяла Анна.
Они подставляли прозрачные ладони под свет круглой луны, потому что так можно было получить дополнительные силы и мудрость.
– И, если ты в это не веришь, тогда я подам на развод, – угрожала хорошенькая Аня, рождённая быть канатоходцем, коллекционирующим чужие тени.
– А что, если и я всего лишь тень? – она расстегивала пуговицы на рукавах его теплой рубашки, – а, что если и ты? И все мы не люди, а только тени?
– Тогда кто же настоящий? – подыгрывал молодой жене доктор Н.
– Да‑да, кто же настоящий? Налей мне немного виски.
Так, постепенно, она начала спиваться, обворовывая его маленький кухонный бар. В свои двадцать восемь Анна выглядела почти на сорок, а фиолетовые пятна под печальными глазами выдавали частые бессонные ночи. Она была свободной писательницей, но в последнее время всё чаще повторялась и путалась. Её перестали издавать, и она молча упрекала своего гениального мужа, вернувшего жизнь, но забравшего нечто большее.
– Дорогая, может быть, алкоголь не выход? – прошептал доктор Н., гладя её мягкую спину.
– Разве не ты сам первым ответил на этот вопрос? – она устало перевернулась на другой бок и ещё сильнее прижала к себе подушку; муж больше не мог с ней воевать.
«И я то и дело слышу: какая же ты счастливая, Анька! У тебя гениальный муж, знаешь, сколько женщин грызет локти от зависти, мечтая о том же для себя? Не знаю, и знать не хочу. Видно, я не из тех сумасшедших, которые только и делают, что заботятся о своей репутации. Моё замужество было ошибкой; о, лучше бы я умерла тогда», – читал он в её дневнике. В такие минуты хотелось уйти в бордель, чтобы на несколько часов забыть об этом бесполезном пьяном теле на мятой простыне. Но Аня родила ему сына, и поэтому приходилось терпеть её выходки женщины.
– Папа, если я стану хирургом, то смогу затмить тебя?
Шапка кудрей от мамы, немного узкие синие глаза от папы и непоколебимая самоуверенность. Он умел ходить по горячим следам уходящего на покой солнца и заплетать косички из свежих капель на макушках звезд. На четырехколёсном велосипеде курносый мальчишка объездил добрую половину планеты, чтобы лучше понимать опрометчивых людей. В рюкзаке у него было большое будущее, в карманах джинсовых брюк – необузданная жажда жизни. Мало кто мог не позавидовать этому амбициозному пареньку с медицинского факультета.
– Мама, если всю жизнь спасать других людей, тебя возьмут в рай?
– Не верь тем олухам, которые всё это придумали, – раздражённо бросала Анна, – Есть только луна, и когда ты умрешь, то, может быть, окажешься внутри. Впрочем, ты обязательно окажешься, ведь луна любит сильных.
Доктор Н. громко смеялся, слушая объяснения этой отчаянной язычницы, и думал: «Для какой цели Бог позволил мне сохранить ей жизнь?»
– Для меня, папа, – улыбался любимый сын.
Отец с недоумением качал головой: «Он подслушивает мои мысли?»
– Для меня, папа… Весь мир для меня, мне иногда кажется…
– Что за ерунду ты говоришь? Эгоистично так рассуждать, сынок!
– У меня обязательно получится затмить тебя, папа. Я сделаю научное открытие, чтобы люди смогли стать счастливыми. И когда я умру, луна обязательно впустит меня к себе погреть озябшие ноги.
Доктор Н. лёг рядом с женой и накрылся одеялом с головой, сбегая от бессмертных детских страхов. Почти полчетвёртого, и новый день уже наступил… Что ожидать от очередного «сегодня?» Если бы каждый из нас мог это знать!.. Но разве знание могло бы спасти от этого полчища крыс‑ошибок, жадно надкусывающих твёрдую плоть? Нет, никогда и ничто не может спасти и защитить человека; всегда есть сопротивление, которое последний оказывает в самый неблагоприятный момент. И где бродит эта комическая аферистка‑интуиция?
Доктор Н. медленно погружался в долгий томительный сон без снов, а где‑то там, за окном, продолжал стучать бездарный барабанщик‑дождь, слышались глупые песни засидевшихся подростков, светила обманщица‑луна, манившая к себе, в себя, якобы погреть ноги…
Тусклый свет.
Ядовитое одиночество.
Слабое дыхание умирающего.
Острый скальпель беспомощно сверкает в слабой руке.
Пожалуйста, не умирай. Я сделаю всё, что в моих силах.
Аня в слезах, под крепким алкоголем. Дурак, бездарь, тварь! Сейчас же позови другого врача, я требую! Это наш сын!
Нервная самонадеянность и дрожащие руки. Вот потому‑то я и должен сделать это сам. В больнице нет хирурга опытнее меня.
Аня обрывает телефонные провода. Ты не сможешь, ты не сможешь! Как же ты не понимаешь? Ты не можешь резать собственного сына!
Испуганные ассистенты с бескровными лицами. Доктор, вам нужно отдохнуть. Хирург Рувимов сделает операцию вашему сыну. А вы…
Доктор Н. вне себя топчет разгневанными ногами. Уходите! Оставьте меня одного! Я справлюсь! Это мой сын, и я не имею права на ошибку. Ваш Рувимов – жалкий дилетант!
Окровавленное тело. Слабое сердце. Авария. Никто не застрахован.
Доктор Н. чувствует приступ головокружительной тошноты. Силится разобрать знакомые черты, но видит только застывшую равнодушную гримасу. И он сейчас тоже должен стать таким же равнодушным; отстраниться, представить, будто это не сын вовсе…
Но это сын, сын, сын, и он истекает кровью, и его жизнь медленно, по капелькам, покидает изувеченное тело; доктор поднимает скальпель; нужно верить в чудо, ведь он никогда прежде не делал ошибок, верно? Но ведь никогда прежде перед ним на больничной койке не лежал родной сын. И как можно его спасти, если не смеешь даже поднять глаз? Может быть, правда, позвать Рувимова? Признать свою слабость, отступить, запереться в кабинете и отчаянно молиться луне, чтобы пока ещё не забирала? Нет, определенно, нет, Рувимов никуда не годится, ни в коем случае нельзя доверять жизнь собственного сына этому горе‑хирургу. Надо действовать. Нужно просто не думать о возможном промахе. И почему именно сейчас должна произойти эта треклятая ошибка?
Аня сняла голубой халат и, обнажённая, забралась на подоконник, чтобы прощупать дорогу на луну. Хитрая и самодовольная, луна гордо скользила по небу, как по льду, и держалась так, как будто нет никого могущественнее. Дверцы маленького жёлтого гробика распахнулись, и бледная Анна пронзительно закричала, потому что луна досказала всё; и не было смысла звонить в больницу и спрашивать, больше вообще не было смысла. Как хищная рыба, луна поплыла вслед за очередным прохожим, коварно подмигивая, отмеряя срок…
Доктор Н. тесно прижался к холодной стене. Он почти задыхался от резкого приторного запаха крови и не мог сдвинуться с места. «Врач от Бога, – одними губами бормотал он. – Никогда не совершает ошибок…»