Дивлюсь я всегда, отчего нашей семье такая доля несчастная выпала? В один год и мать скончалась, и мужа моего камнем раздавило, и брата убили турки в Ханье. Игумен монастыря Пресвятой Богородицы так говорил мне об этом. Апостол Иаков сказал: «надо радоваться всякому горю и искушению. В горе и в искушении терпенье человеческое видно». Игумен этот был человек молодой и ученый; в Афинах учился. Проповеди говорил очень высоко и монастырь в порядке держал. Говорили про него люди, что он горд, любит очень хорошее платье и деньги. Я этого не знаю; а знаю только, что он к сфакиотам в горы ушел в 66-м году и вместе с простым народом против турка бился; а потом пропал без вести; убит ли он или скрылся где, – не знаю. Видно, говорил он мне тогда от души, – что и сам горя и смерти не побоялся; и своей высокой должности и своего покоя не пожалел! Как вспомню его, как он молодой еще, и ростом видный, и важный, в золотой ризе на высоком кресле стоит у обедни: так жалко мне его станет, кажется, больше чем мужа и всю семью мою. С тех его слов – и я меньше плачу, – а сбираю все, что заработаю, чтобы по смерти моей половину только дочери моей оставить, а на другую половину серебряную большую поликандилью на остров Тинос сделать. Так-то душа моя покойнее! Живу и жду своего часа, когда и он чередом придет.
А тогда было не то. Сперва матушка заболела и скончалась. Жаль нам ее было; и за ребенком моим она смотрела, и во всем помогала нам, и слова дурного мы от нее не слыхали ни разу!
Что делать! Похоронили ее. И брат Маноли пришел на похороны из города, только он мало об ней плакал; совсем от турецких ласк и подарков обезумел мальчик и забыл сердцем семью.
Около этого времени поднялись на Вели-пашу наши сельские греки. Стал браться народ за оружие; сбирались люди толпами и подступали к Ханье.
Вели-пашу и я сама часто видала; в Халеппе около Ханьи у него свой дом был летний; в Халеппе же и английский консул тогда жил с женой. Он очень был дружен с Вели-пашей: обедают друг у друга; гуляют вместе; паша возьмет консульшу под руку, а консул возле идет. Мы смотрим и дивимся: как это турок с англичанкой под руку идет! Точно он не турок, а франк настоящий! Такого паши у нас еще и не видывали.
Вели-паша был наш критский; отец его так и звался Мустафа-Кырытлы-паша. Имения у Киритли старика были огромные в Крите; недавно он их только все распродал. Самый большой конак[5] и сад самый прекрасный около Серсепильи были его. Войдешь – как рай! Фиалки цветут и благоухают по дорожкам, – апельсины, лимоны, тополи стоят – кажется, до самых небес – высокие; фонтаны льются; рыбки красные нарочно пущены в воду. А кругом этого сада, – куда ни обернись, – все оливки широкие, тень прохладная, птички поют… Миру бы и вечному бы счастью тут быть!
И жил бы Вели-паша у нас в Крите долго, если бы людей захотел обижать.
Политические люди, которые эти дела знают, говорят, будто бы он человек не злой и с большим воспитанием; а только задумал, как паша египетский, от султана особенно царствовать, или вот как на острове Самосе князь Аристархи был.
Малое дело! Правда или нет – не знаю; только стал народ непокоен что-то.
Есть у нас в селе кофейня. Держал ее тогда грек из Чериго. Такой был патриот этот черигот, что Боже упаси! Усы – страсть большие; плечи, глаза – все большое у него было.
Умел он и с турками ладить для выгод своих; а над дверьми кофейни своей синею краской расписал такой букет цветов, что всякий видел (кто был поученее или поумнее) – что это не цветы, а двуглавый орел византийский. И газеты умел этот черигот доставать такие, которые запрещали турки строго. Никогда даже и не скажет: – Крит; а все: отечество Миноса (это царь Минос был у нас в Крите гораздо прежде чем турки пришли).
С моим Янаки они большие друзья были. Если нет в комнате турок, – черигот сейчас пальцем в грудь мужа толкнет и скажет: «С такою силой, с такими плечами да на войне не был!» – «Пойду и я, когда нужда будет!» – скажет бывало Янаки.
Так у этого черигота стали сбираться наши часто и говорили о политике и о том, что права даны были критским людям и опять отняты. Приходили и к нам в дом, по вечерам. Меня уж и сон в углу давно клонит, а кафеджи́ нам все говорит: «Права и права; Меттерних да Меттерних-австриец много грекам зла сделал! Теперь и здесь вас судит кади в чалме по корану; а надо вам димогеронтию свою, и чтобы вас архиерей и свои старики судили…»
– Люди вооружаются, – скажут ему наши.
– Слова одни, – кричит кафеджи, – все слова… Вы критяне – лжецы все; про вас и апостол Павел сказал, что вы лжецы.
А муж мой ему на это:
– С того времени, брат, как апостол Павел жил – много лет прошло. Люди народились другие!
И правда, что из дальних деревень стал народ в Серсепилью сбираться; и мой Янаки сказал: «пора и мне, душа моя Катерина, туда!»
Забилось мое сердце сильно, и заплакала я, а не сказала ему «нейди». Нельзя же человеку хорошему нейти на опасность за родину, когда другие идут.
Только не пришлось ему и ружья отцовского вычистить; чрез два дня после этого разговора нашего убил его на работе камень.
На дом и не принесли его; меня пожалели люди, – а прямо взяли на церковный двор.
Там я его и тело несчастное увидала.
Конечно, господин мой, есть и вдовьим слезам конец. Много и я пролила слез об Янаки, однако надо было и себя и девочку кормить. Взяла я ребенка моего на руки и пошла в город наниматься в служанки.