Я вам сказала, господин мой, что пришла в Ханью искать службы в каком-нибудь доме. Сказали мне, что у одного католика только что ушла служанка. Я пошла в этот дом и согласилась служить за пол-лиры в месяц. Девочку мою они взять с собой не позволили, и я отнесла ее опять в село и отдала к одной родственнице.
В этом доме я прожила всего один месяц. Не могла: и работы много, не по силам моим, и брани и обидам всяким конца нет. Зачем ты чисто одеваешься так? Что ты, мадама, что ли? С твоею ли мордой одеваться чисто? Должно быть, ты развратная какая-нибудь? Хочешь, чтобы мужчины на тебя глядели? Гости придут; выскочит мать, выскочит дочь: как ваше здоровье? как живете? – Как живем? Знаете – как живется в этих варварских странах? От одних слуг сколько мученья! «У вас новая горничная гречанка?» – «Гречанка, к несчастью. Везде простой народ зол и груб, а уж злее греков – нет людей на свете. Гордость какая! Нельзя слова сказать! – Уж, конечно, злой народ. Они в душе ненавидят нас и между собой, да с русскими в разговорах, скило-франками нас зовут; хорошо делают турки, что бьют их!»
А я держи поднос с кофе или с вареньем и слушай все это.
И мать и дочь грязные были такие! Пока нет гостей, все в грязном и в старом сидят; а стукнули в дверь, – Христе и Матерь Божия! – «визиты! визиты!» – кричат. Давай то, давай другое; двери отворяй! Все разом!
– Мы, – говорит, – большие люди – господа!
– Нет, – думаю я, – господа настоящие не такие бывают! Видала и я!
Скупость да злость непомерная в доме: пирог сладкий принесут им, мать сама все кусочки сочтет и запрет в шкап. Сами съесть не могут; велик пирог; а людям не Дадут и бросят, когда мыши и мурашки источат.
Старик сам подобрее был, зато уж развратен очень; стал было шутить со мною – я и ушла. Вся душа моя поднялась – точно выйти из тела хотела с досады! Куда деться? Не хотела я к туркам идти, а делать нечего. И не хочу я лгать и грешить; от турок я добра больше видела: один купец хороший, Селим-ага, взял меня в гарем свой. Возьми, говорит, и дочь свою, пусть с нашими детьми и спит и играет. Тут и работы было меньше, а слов обидных и совсем я не слыхала. Старик суровый был Селим-ага, а меня иначе не звал, как «дочь моя»; за стол жена его меня вместе с собой сажала и детям своим мою девочку обижать никак не давала. Если сын ее толкнет мою дочь либо скажет ей худое слово, так она возьмет щипцы от жаровни да ему тут же добрый урок даст.
Руками они ели, а я дома вилками привыкла есть; одно это трудно мне было; а то ничего!
Брат Маноли ко мне часто ходил: с Хамидом они уж ссориться стали. Маноли теперь подружился с одним мораитом молодым. Этот мораит, хоть и христианин был, а еще хуже Хамида; распутный и скверный человек!
Фустанелла у него всегда грязная; лицо худое и злое. Пить ему, да драки заводить, да к дурным женщинам ходить, да воровать, да разбойничать – вот его дело! Чем жил этот человек (Христо Пападаки его звали) – не знаю. И сам говорил:
– Мы мораиты – разбойники! Умные люди! Придет наш деревенский в Афины; фустанелла грязная; феска сальная; кланяется всем… Откуда ты, брат? «Из Морьи[6], господин мой!» Сожмешься весь, отвечаешь. А пожил да поправился чем Бог помог: куртка шитая! феска хорошая; подперся и стоит у кофейни! Хоть сам король спроси: «Откуда ты?» «Мы откуда?! Мы из Пелопонеса!» – да и прочь пойдет гордее министра всякого!
Уж не раз и выгоняли турки Христо из Крита за буйство и всякие беспорядки; а он опять приезжал; в тюрьму консулы греческие его сажали и в убийствах его винили. Только как его сожмут покрепче, он сейчас грозится: «Пойду, потурчусь». И оставят его. Это с таким-то разбойником свел мой бедный Манолаки дружбу.
Водил Христо его и к тем турчанкам, которые по дорогам открытые ходят, и в другие скверные места.
Узнал это Хамид и начал бранить брата и ссориться с ним; и все-таки так любил его, что прогнать не мог его из лавки.
Мне все это мой новый хозяин Селим-ага рассказал однажды. «Аман![7] бедная Катерина, говорит мне; жаль мне тебя сироту и вдову огорчить, а пропасть твоему брату. Худое дело Дели-Хамида любовь, а дружба разбойника Христо еще опаснее! Либо в тюрьму попадет Маноли, либо убьют его! Уж я слышал – Хамид грозился зарезать его, если будет с Христо в худые места ходить. Стыжусь я, старик, и сказать тебе это; а правду сказать надо! Ревнует его Хамид и говорит: «Я тебя не отпущу от себя, а убью и сам пропаду!» Это все мне добрые люди сказали!»
Я закричала и заплакала; а старик ага говорит: «Позови его; мы его вместе усовестим». Позвали мы Маноли и стали вместе с Селим-агой его уговаривать. Только старик, Бог его прости, все дело испортил; разгорячился да и стал срамить и пугать мальчика.
– Отец твой был честный и мать честная, и сестра честная в доме моем живет! а ты мошенник, да распутный, да разбойник! Тебя в хороший дом пускать нельзя; я тебе другой раз вот этою палкою голову проломлю, если ты не исправишься. Потому я твоего отца знал и любил и тебя жалею!
Так-то хотел пожалеть его палкой ага! Простой человек был, думал сделать добро; а сделал еще хуже. Обиделся Маноли и говорит мне, когда я вышла его провожать за дверь: «Я, Катерина, больше сюда не приду! Будь проклята вера этого старого дьявола и весь дом, и отец, и его мать пусть будут прокляты! Всякий осел да будет приказывать мне! Он мне не отец и не брат! – Прощай, говорит».
И ушел; весь раскраснелся от гнева; идет так скоро от меня, только шальвары колышатся туда и сюда и кисть на феске.
Стою у дверей и думаю. Вот и ругаться, и проклинать людей научился! а личико-то у бедного красивое и доброе, как у того Михаила Архангела, которого образ из России наш игумен привез. Точно такое лицо; мы все на образ этот любоваться ходили.
С тех пор я уж и не видала никогда моего брата! Час его смертный был близок, и никто из нас этого страшного часа не знал.