– Вы совершаете великую подлость, – сказал мне однажды неизвестный поэт. – Вы разрушаете труд моей жизни. Всю жизнь я старался в моих стихах показать трагедию, показать, что мы были светлые; вы же стремитесь всячески очернить нас перед потомством.
Я посмотрел на него.
– Если вы думаете, что мы погибли, то вы жестоко ошибаетесь, – продолжал неизвестный поэт, играя глазами, – мы особое, повторяющееся периодически состояние и погибнуть не можем. Мы неизбежны.
Он сел на скамейку. Я сел с ним рядом.
– Вы – профессиональный литератор, нет ничего хуже профессионального литератора, – отодвинулся он от меня.
– Сумасшедший, – пробормотал я. Он повернул голову.
– Иногда сознания у современников не совпадают, – это не дает вам права считать меня сумасшедшим.
Я устыдился. Может быть, правда, он не сумасшедший. Мы помолчали.
Он настороженно стал слушать шорохи листьев.
Мимо нас проходили комсомольцы со своими подругами.
«Нет нет, все же он сумасшедший!»
– Я часто отсутствую, – сказал неизвестный поэт, как бы отгадывая мою мысль, – но это не что иное, как растворение в природе.
Он встал и пожал мне руку.
– Мне искренно жаль, что вы живете в том мире, который изображаете.
К нему шел Тептелкин.
Они серьезно и как вежливые люди поздоровались. Они не хлопали друг друга по плечу.
Прошли по аллее. Я прошел мимо мечети, сел в трамвай. «Ты сумасшедший, все же сумасшедший», – подумал я.
Я вошел в дом, очинил карандаш.
– Нет, – сказал я, – надо выяснить, что сейчас они делают. Они, должно быть, опять заняты скверным и нехорошим делом.
Я покрутил усы, вышел, положил ключ в карман, посмотрел, при мне ли карандаш и бумага. Ночь была белая.
Колонны выступали то парами, то тройками, то четверками. Ко мне пристало существо в одежде сестры милосердия.
– Я – Тамара, – сказала она.
– А где твое одеяло из белого атласа? – спросил я, – одеяло из дорогой материи стоби, из индийского коленкора, из гиландского шелка, подушка шелковая цвета фиалки, вуаль золотая с кисточкой?
Она навела на меня лорнет.
– От вас воняет пивом, – сказала она. – Но вы, должно быть, чистенький мужчинка. Идемте ко мне.
– Ладно, – ответил я, – в другой раз. Сейчас я ужасно занят. Сейчас мне некогда.
– Ничего, ничего, – ответила она, – можно и тут, отойдемте в сторонку.
Видя, что я не останавливаюсь, крикнула:
– А может быть, вы литератор, вы ведь все, подлецы, нищенствуете. Я одного взяла на содержание, Вертихвостова. Он стихи мне про сифилис читает, себя с проституткой сравнивает. Меня своей невестой называет.
– Отстаньте, дорогое существо, – сказал я, – отстаньте. Я не литератор, я любопытствующий.
Она шла за мной и проводила меня почти до площади Жертв Революции. Там она села на скамейку и заплакала.
– Кой черт вы плачете? – спросил я ее. – Или вам жаль шубы из горностая, иль другой, из каракумского меха с жемчужинами на отвороте, или колец из ништадтской бирюзы, или накидки из ткани хорасанской, или шахмат из рыбьих зубов, шкатулок из янтаря?
– Я хотела бы покататься на велосипеде, я ведь одна из лошадок полковника Бабулина, я хочу, чтобы вокруг меня были офицеры.
Тут я только заметил, что ее совершенно развезло.
«Пьяница», – подумал я и удвоил шаг.
Был второй час ночи, когда я подошел к дому, где жил Тептелкин. Дворник пропустил меня. Я прошел в полуразрушенный флигель, встал против окна Тептелкина. Они сидели за столом, горела керосиновая лампа, они что-то читали, жарко спорили. Иногда неизвестный поэт вставал и прохаживался по комнате. «Что они читают, о чем говорят? – подумал я. – Наверно, хихикают над современностью».
– Я думаю, – поднялся неизвестный поэт, – наша эпоха героическая.
– Несомненно героическая, – подтвердил Тептелкин.
– Я думаю, что мир переживает такое же потрясение, как в первые века христианства.
– Я убежден в этом, – ответил Тептелкин.
– Какое зрелище перед нами открывается! – заметил неизвестный поэт.
– В какой интересный момент мы живем! – восторженно прошептал Тептелкин.
– Однако, пора, – отошел неизвестный поэт от окна. – Я возьму у вас Данта.
– Конечно, – ответил Тептелкин.
Неизвестный поэт подошел, закрыл книгу, положил ее в карман. Стал прощаться.
Однажды неизвестный поэт читал стихи в уголке имени Кружалова.
Вокруг него извивался пьяный, бородатый, в ситцевой рубахе человек и почти плакал от восторга.
– Боже мой, – повторял он, – какие гениальные стихи! О таких стихах я мечтал всю жизнь!
Знакомые барышни дружно хлопали неизвестному поэту. Человек в ситцевой рубахе дохнул на него винным перегаром, потряс руку.
– Ради бога, зайдите ко мне, моя фамилия Сентябрь. Неизвестный поэт достал из кармана обрывки исписанных бумажек, выбрал на одном из них свободное место, записал адрес.
– Я приехал из Персии, зайдите ко мне, я давно не слышал настоящих стихов, – сказал человек в ситцевой рубахе.
На следующий день неизвестный поэт отправился к Сентябрю.
Сентябрь жил в другой части города, в так называемом доходном доме, т. е. в высоком доме с узеньким, как колодец, двором, с большими, со всеми удобствами, квартирами на улицу и маленькими, в боковых флигелях и заднем фасаде, неумолимо однообразными, повторяющимися по одному плану снизу вверх.
Неизвестный поэт позвонил. Дверь ему отворил Сентябрь, трезвый, в высоких сапогах, в чистой рубахе, подпоясанный ремнем.
В первой комнате посредине стоял стол, накрытый скатертью, на нем остатки еды. Вокруг стола четыре покоробленные дождем венские стула. На гвоздике висело пальто, порыжевшее от времени, и кофточка жены. Половина комнаты была отгорожена шкафом, за ним стояло брачное ложе Сентября.
Неизвестный поэт отложил свою палку, украшенную епископским камнем, положил шляпу и с искренней симпатией посмотрел на Сентября. Он уж многое знал о нем. Знал, что тот семь лет тому назад провел два года в сумасшедшем доме, знал нервную и ужасную стихию, в которой живет Сентябрь.
– Я со вчерашнего дня не могу успокоиться, – говорил Сентябрь, – до сумасшедшего дома, в сумасшедшем доме и в Персии мне чудились такие стихи, как будто вы умирали не раз, как будто вы не раз уже были.
Неизвестный поэт осмотрел комнату.
– Прочтите мне свои стихи, – сказал он.
– Нет, нет, потом. Вот моя жена.
Из-за шкафа вышла худенькая женщина с семилетним чистеньким, красивым мальчиком.
– Вот мой зайченыш Эдгар. Это необыкновенный поэт, – сказал он ребенку, показывая глазами на неизвестного поэта.
– Пушкин? – спросил мальчик и широко раскрыл глаза.
Сентябрь провел неизвестного поэта в свою комнату. Узенькая кровать (отдельное ложе Сентября), прикрытая фиолетовым одеялом с черными горизонтальными полосами. Тоненькая подушка служила изголовьем. Вся исчерканная рукопись валялась посредине постели. На подоконнике стоял стакан и дыбилась начатая осьмушка махорки. У стены черный столик и стул. Комната была оклеена обоями с яркими розами.
Сентябрь и неизвестный поэт сели на постель.
– Зачем вы приехали сюда! – Помолчав, неизвестный поэт посмотрел в окно. – Здесь смерть. Зачем бросили берег, где печатались, где вас жена уважала, так как у вас были деньги? Где вы писали то, что вы называете футуристическими стихами. Здесь вы не напишете ни одной строчки.
– Но ваши стихи? – ответил Сентябрь.
– Мои стихи, – неизвестный поэт задумался, – может быть, совсем не стихи. Может быть, они оттого так действуют. Для меня они иносказание, нуждающийся в интерпретации специальный материал.
– Я не все понимаю, что вы говорите, – заходил Сентябрь по комнате. – Я кончил только четырехклассное городское училище, затем я сошел с ума. По выходе из больницы стал писать символистические стихи, ничего не зная о символизме. Когда, затем мне случайно попались рассказы По, я был потрясен. Мне казалось, что это я написал эту книгу; я только недавно стал футуристом.
Он остановился, приподнял край одеяла, вытащил из-под кровати деревянный ящик, открыл его, достал рукопись, прочел:
Весь мир пошел дрожащими кругами,
И в нем горел зеленоватый свет.
Скалу, корабль, и девушку над морем
Увидел я, из дома выходя.
По Пряжке, медленно, за парой пара ходит,
И рожи липкие. И липкие цветы.
С моей души ресниц своих не сводят
Высокие глаза твоей души.
«Удивительную интеллигентность, – думал неизвестный поэт, пока Сентябрь читал, – вызывает душевное расстройство». Он посмотрел в глаза Сентябрю: «Жаль, что он не может овладеть своим безумием».
– Я написал это стихотворение, – снова заходил Сентябрь по комнате, – еще до выхода из лечебницы. Я его тогда понимал, но теперь совсем не понимаю. Для меня это сейчас набор слов.
Он нагнулся и вынул из ящика другие стихи. Выпрямился, снова стал читать.
В общей ритмизированной болтовне изредка попадались нервные образы, но все в целом было слабо.
Сентябрь это почувствовал, сел на корточки, сконфуженно принялся рыться в глубине сундука. Он вытащил книжечки своих стихов, напечатанные в Тегеране, но и в них не было ничего.
– Чайник вскипел, – остановившись в дверях, обратилась к мужу жена, – Петр Петрович, пригласи гостя чай пить.
– Сейчас, сейчас – и Сентябрь в глухой безнадежности скороговоркой стал читать свои недавние, футуристические стихи.
Неизвестный поэт почти в отчаянии сидел на кровати.
«Вот человек, – думал он, – у которого было в руках безумие, и он не обуздал его, не понял его, не заставил служить человечеству».
От окна уже несло ночным холодком. Сентябрь и неизвестный поэт прошли в соседнюю комнату.
Розовые сушки лежали на тарелке. Жена Сентября разливала чай; маленькая, черненькая, морщинистая, но юркая, она быстро, быстро говорила, предлагала сушки, опять говорила. Наконец неизвестный поэт прислушался.
– Не правда ли, – продолжала она, – это безумие приехать сюда, здесь страшно жить, а у него у Байкала родители крестьяне, дом – полная чаша, туда, а не сюда надо было ехать.
Керосиновая лампа мутно горела на столе. Отодвинув стакан, семилетний Эдгар спал, положив на руки голову.
– Зайченыш мой, – склонился Сентябрь и поцеловал своего сына.
Наступило молчание.
– Ты меня и сына погубишь, нам надо уехать, уехать! Встав из-за стола, она принялась ходить по комнате. Глубокой ночью спускался неизвестный поэт по лестнице.
На пустой улице, слушая замолкавшее эхо своих шагов, облокотился на палку с большим иерархическим аметистом, выпустил лопатки и задумался. Хотел бы он быть главою всех сумасшедших, быть Орфеем для сумасшедших. Для них бы разграбил он восток и юг и одел бы в разнообразие спадающих и вновь появляющихся риз несчастные приключения, случающиеся с ними.
Он с ненавистью поднял палку и погрозил спящим бухгалтерам, танцующим и поющим эстрадникам. Всем не испытывавшим, как ему казалось, страшнейшей агонии.
– Помогите! о помогите! – мерещилось ему, кричал девичий голос из первого этажа.
Ничего не понимая, с силой, удесятеренной тоской, он, прихрамывая, взбежал по лестнице, сбежал с нее и с разбегу кинулся в окно. Глаза у него остановились, шея напряглась. Раз, раз! вцепился он в чей-то затылок и начал бить кулаками по голове; его легко сбросили – он вцепился в горло; его откинули – он схватил тяжелый стул. Ударил.
Стало тихо.
У ног его лежал Свечин. Никакой девушки в комнате не было.
«Вот так штука, – подумал неизвестный поэт, приходя в себя, – черт знает что произошло».
Вся квартира зашевелилась, захлопали двери, затопали ноги по коридору.
Неизвестный поэт морщил лоб.
Побежали за постовым милиционером.
Выяснили, что в то время, как Свечин спал, в комнату ворвался через окно его знакомый и покушался его убить.
«Какая странная жизнь, – думал неизвестный поэт. – По-видимому, во мне глубоко, глубоко живы ощущения детства. Когда-то женщина мне казалась особым существом, которое нельзя обижать, для которого надо всем жертвовать.
По-видимому, в моем мозгу до сих пор сохранились какие-то бледные лица, распущенные волосы и ясные голоса. Должно быть, подсознательно я ненавидел Свечина, иначе как могла возникнуть эта галлюцинация?»
Окно было забито досками, за досками была укреплена решетка; наверху виднелась узенькая полоска облачного неба; на одной койке сидел неизвестный поэт, на другой – лежал пожилой заключенный.
Больше всех удивлен был этим происшествием Свечин. Он его никак не мог объяснить. Он ходил обвязанный и пожимал плечами.
С некоторых пор, с опозданием на два года, в городе – я говорю о Петербурге, а не о Ленинграде – все заражены были шпенглерианством.
Тонконогие юноши, птицеголовые барышни, только что расставшиеся с водянкой отцы семейств ходили по улицам и переулкам и говорили о гибели Запада.
Встречался какой-нибудь Иван Иванович с каким-нибудь Анатолием Леонидовичем, руки друг другу жали:
– А знаете, Запад-то гибнет, разложение-с. Фьютс культура – цивилизация наступает…
Вздыхали.
Устраивались собрания. Страдали.
Поверил в гибель Запада и поэт Троицын. Возвращаясь с неизвестным поэтом из гостей, икая от недавно появившейся сытной еды, жалостно шептал:
– Мы, западные люди, погибнем, погибнем. Неизвестный поэт напевал:
О, грустно, грустно мне, ложится тьма густая
На дальнем Западе, стране святых чудес…
Говорил о К. Леонтьеве и хихикал над своим собратом. Ведь для неизвестного поэта что гибель? – ровным счетом плюнуть, все снова повторится, круговорот-с.
«Подыми ножку и скачи», – хотелось ему посоветовать Троицыну. Он хлопнул его по плечу: – Любуйся зрелищем мира, – и показал на собачку, гадящую у ворот.
Троицын остановился – собак тогда еще мало было в городе.
– А все же грустно…чка, – он назвал неизвестного поэта уменьшительным именем. – Вот пишешь стихи, а кому они нужны. – Читателей нет, слушателей нет – грустно.
– Пиши идиллии, – посоветовал неизвестный поэт, – у тебя идиллический талант; делай свое дело, цветок цветет, трава растет, птичка поет, ты стихи писать должен.
Помолчали.
– Луна. Звезды, – сладко зевнул Троицын. – Давай проходим сегодняшнюю ночь.
– Проходим, – согласился неизвестный поэт.
На стоптанных каблуках, в лохмотьях, поэты шли то к Покровской площади, то на Пески, то к саду Трудящихся.
– Ты любишь и чувствуешь Петербург, – засмотрелся Троицын у Казанского собора на звезды.
– Неудивительно, – рассматривая свои сапоги, заметил неизвестный поэт, – я в нем присутствую в лице четырех поколений.
– Четыре поколения вполне достаточно, чтобы почувствовать город, – доставая платок, подтвердил Троицын. – А я с Ладоги, – продолжал он.
– Пиши о Ладоге. У тебя детские впечатления там, у меня – здесь. Ты любил в детстве поля с васильками, болота, леса, старинную деревянную церковь, я – Летний сад с песочком, с клумбочками, со статуями, здание. Ты любил чаёк с блюдечка попивать.
Помолчали.
Неизвестный поэт оглянулся.
– Я парк раньше поля увидел, безрукую Венеру прежде загорелой крестьянки. Откуда же у меня может появиться любовь к полям, к селам? Неоткуда ей у меня появиться.
Они сели на камни у забора Юсуповского сада.
– Прочти стихи, – предложил Троицын неизвестному поэту. Неизвестный поэт положил палку.
– Черт знает что, – растрогался Троицын, – настоящие петербургские стихи. Посмотри, видишь луну сквозь развалины?
Он встал на цыпочки на груду щебня. Неизвестный поэт закурил.
– Не смотри на луну, – сказал он, – это тревожащее явление. – И, поднявшись перед Троицыным, хотел заслонить ее.
В год шпенглерианства Миша Котиков приехал, поразился и влюбился в силу, гордость, мироощущение недавно утонувшего петербургского художника и поэта Заэвфратского, высокого седого старика, путешествовавшего с двумя камердинерами. Поэт Заэвфратский с тридцатипятилетнего возраста создавал свою биографию. Для этого он взбирался на Арарат, на Эльбрус, на Гималаи – в сопровождении роскошной челяди. Его палатку видели оазисы всех пустынь. Его нога ступала во все причудливые дворцы, он беседовал со всеми цветными властителями.
Миша Котиков ни разу не видал Заэвфратского, но был поражен. Миша был румяный, рыжий, большеголовый мальчик, опрятный, с маленьким ротиком. «Удивительно!» – часто шептал он, склоняясь над книжками и рисунками Заэвфратского.
Плакала жена Александра Петровича Заэвфратского, когда Заэвфратского не стало, и ручки ломала.
Воспользовались случаем друзья Заэвфратского, ходили к ней и утешали.
И Свечин утешал.
А на следующий день ругался:
– Дура, птица, лежит как колода.
И ходил по всему небольшому деревянному дому и разглашал:
– Вот он с ней, а она вздыхает – ах, Александр Петрович! Через год Миша Котиков, как поклонник Заэвфратского, познакомился с Екатериной Ивановной.
Вечерком вина принес и закусочек; долго, склонив головку, говорила Екатерина Ивановна об Александре Петровиче. Какие платья он любил, чтоб она носила, какие руки были у Александра Петровича, какие прекрасные седые волосы, какой он был огромный, как он ходил по комнате и как она, встав на цыпочки, целовала его.
Сидел Миша Котиков, раскрыв свой маленький пунцовый ротик, смотрел своими голубыми ясными глазками, начал гладить и пожимать ручки Екатерины Ивановны, целовать Екатерину Ивановну в лоб. Все спрашивал:
– А какой нос был у Александра Петровича? а какой длины руки? а носил ли Александр Петрович крахмальные воротнички или предпочитал мягкие? а барабанил ли пальцами Александр Петрович по стеклу?
На все вопросы ответила Екатерина Ивановна и заплакала. Взяла мужской носовой платок с инициалами, поднесла к глазам.
– Не платок ли это Александра Петровича? – спросил Миша Котиков.
Долго она сидела молча и утирала слезы платком Заэвфратского.
Потом передала платок Мише Котикову:
– Храните его на память об Александре Петровиче.
Снова заплакала.
Миша Котиков аккуратно сложил платок и спрятал поспешно.
– А что говорил об искусстве Александр Петрович? – ощупывая платок в кармане, спросил Миша Котиков. – Чем была поэзия для Александра Петровича?
– Он со мной о поэзии не говорил, – раскрыв глаза, посмотрела в зеркало Екатерина Ивановна.
Подскочила к зеркалу.
– Посмотрите, не правда ли, я грациозная? – она стала разводить руками, склонять голову. – Александр Петрович находил, что я грациозная.
– А когда начал писать стихи Александр Петрович, в каком возрасте? – закуривая папироску, задал вопрос Миша Котиков.
– Не правда ли, я похожа на девочку, – села в кресло Екатерина Ивановна. – Александр Петрович говорил, что я похожа на девочку.
– Екатерина Ивановна, а какой столик мы накроем? – рассерженно спросил, вставая с кресла, Миша Котиков.
– Вот этот, – показала на круглый столик Екатерина Ивановна, – но у меня ничего нет.
– Я принес Бордо и… – с гордостью сказал Миша Котиков, – закуски и фрукты.
– Ах, какой вы хороший! – засмеялась Екатерина Ивановна, – я люблю вино и фрукты!
– Меня совсем забросили друзья Александра Петровича, – сказала она, вздыхая, в то время как Миша Котиков, став на цыпочки, доставал рюмки из шкафа.
– Они обо мне совсем не заботятся, знают, что я безвольная, не умею жить, совсем не обращают на меня внимания. Не заходят, не говорят об Александре Петровиче. Не ухаживают за мной. Будемте друзьями, будемте говорить об Александре Петровиче, – добавила она.
Выпив и закусив, Миша Котиков стал рассматривать вещи в комнате.
– Не правда ли, это столик, за которым писал Александр Петрович? – указал он на небольшой круглый стол. – Отчего пыль вы не вытираете? – добавил он.
– Не умею я пыль вытирать, – ответила Екатерина Ивановна, – при Александре Петровиче я пыль не вытирала.
На следующий день проснулся Миша Котиков в постели Александра Петровича.
Рядом с ним, раскрыв ротик, высунув ручку, спала Екатерина Ивановна.
«Жаль, что она так глупа, – подумал Миша Котиков. – Никаких ценных сведений об Александре Петровиче сообщить мне не может. Ну, да ладно, от друзей Александра Петровича получу ценные сведения. А от нее узнаю, как писал Александр Петрович».
– Екатерина Ивановна, а Екатерина Ивановна, как писал Александр Петрович?
Проснулась Екатерина Ивановна, раскинула ручки, толкнула коленком Мишу Котикова, перевернулась на другой бок и заснула.
Две недели ходил к Екатерине Ивановне Миша Котиков. Разные интимные подробности об Александре Петровиче собирал; иногда водил Екатерину Ивановну в кинематограф, иногда в театр, иногда просто по улицам гуляли.
Все узнал Миша Котиков: сколько родимых пятнышек было на теле Александра Петровича, сколько мозолей, узнал, что в 191… году у Александра Петровича на спине чирей выскочил, что любил Александр Петрович кокосовые орехи, что было у Александра Петровича за время брака с Екатериной Ивановной тьма любовниц, но что он любил ее очень.
А когда все узнал и все записал, то решил, что любовницы Александра Петровича, должно быть, умнее жены и ему больше сведений о душе Александра Петровича смогут дать. Бросил Екатерину Ивановну. Был он мальчик чистенький, одевался аккуратно в высшей степени, никогда у него ни под одним ноготочком грязь не застревала.
Узнал, что студентка X была последней любовницей Александра Петровича, встретился с ней в одном знакомом доме, где литературные собрания устраивались.
Дом был удивительный. Две барышни – и обе стихи писали. Одна – с туманностью, с меланхолией, другая – со страстностью, с натуральностью. Они обе решили поделить мир на части: одна возьмет грусть мира, другая – его восторги.
Были еще всякие юноши и девушки. Поэтический кружок составился. Приходили и прежней эпохи поэты; тридцатипятилетние юноши. Все стихи, садясь в кружок, читали, а некоторые на балконе стояли, звездным небом и трубами любовались. Здесь-то и встретился Миша Котиков со студенткой X.
Он тоже здесь стихи читал, сидя на подушке от дивана, ножки вытянув, глазки закрыв. Рядом с ним как раз сидела студентка X, веселая, с длинными ножками.
– А что, Евгения Александровна, пойдемте после вечера по городу погулять, к томоновской Бирже.
– Только если соберется компания, – шепотом ответила Евгения Александровна.
В два часа ночи компания составилась.
Компания прошла мимо вздыбленных коней над Фонтанкой. Всю дорогу ухаживал за Женей Миша Котиков. Говорил о том, что она удивительная и необыкновенная девушка. Когда подошли к Бирже Томона, удалились вместе Миша и Женя, склонив нежно головы.
Раскраснелся Миша Котиков, порозовела Женичка, со ступенек встали.
– Скажите, Женичка, – спросил Миша Котиков, – очень вас любил Александр Петрович?
– Обещал два месяца любить, но потом избегал встречаться.
– А когда это было?
– 11-го февраля.
– Не говорил ли с вами Александр Петрович о поэзии?
– Говорил, – ответила, поправляя юбку, Женя, – говорил, что каждая девушка писать стихи должна. Во Франции все пишут.
– А что говорил Александр Петрович об ассонансах?
– Ассонансов он не любил, говорил, что они только для песен годятся.
– Женичка, Женичка, еще поправьте юбочку, а то заметить могут.
Молодые люди прощались. Город постепенно восстанавливался. Появлялись окрашенные здания. Поэт Троицын прошел, провожая свою аптекаршу. А знакомство у него с аптекаршей было необычайное. Раз как-то он, проходя мимо аптеки, увидел за прилавком хорошенькую головку, зашел, попросил средства от головной боли; хорошенькая головка знала, что это Троицын. Еще бы не знать! Троицын везде стихи читал. Он страшно любил стихи читать.
Дала она ему средство от головной боли, и заговорил Троицын о звездах. Просто неземной человек был Троицын, только о звездах и мог говорить.
– Посмотрите, – говорил он, показывая в окно, – какая Медведица.
– А какая огромная луна, – ответила девушка.
– А какой чистый воздух ночной, – сказал Троицын.
– А знаете мое стихотворение «Дама с камелиями»? – спросил Троицын.
– Не знаю.
– Хотите, я почитаю?
– Почитайте, – ответила барышня. Троицын почитал.
«Какие поэтические стихи!» – замечталась девушка. Троицын облокотился совсем на прилавок. Барышня посмотрела на часы.
– Сейчас моя подруга придет, я ее сегодня заменяю.
– Я вас провожу, – сказал Троицын.
– Хорошо, – раскрыла глаза барышня.
Через полчаса они шли мимо Петровского парка.
– Давайте в снежки играть, – предложил Троицын.
То она убегала, то он убегал. Прохожих не было. Сели отдохнуть, белые от снежков.
Посмотрел Троицын вокруг – никого. Посмотрела она – никого. Пошли подальше от дороги.
На следующий день Троицын бегал по городу и всем рассказывал. Но в течение двух недель ходил провожать аптекаршу, появлялся везде с аптекаршей, отводил друзей в сторону и шептал на ухо:
– Надоела мне она. Это все перпендикулярная любовь. Я, как Дон Жуан, настоящей любви ищу.
Посмотрели вслед удаляющейся парочке молодые люди, посмеялись над Троицыным.
Попрощался с Женей Миша Котиков. Условились завтра встретиться. Подошел Миша Котиков к неизвестному поэту.
– Я биографией Александра Петровича занят. Не можете ли вы дать нужные сведения?
– Гм… – лениво ответил неизвестный поэт. – Обратитесь к Троицыну. Он все знает.
Миша Котиков побежал догонять Троицына.
На следующий день Миша Котиков сидел у Троицына. Комната была полутемная. Пахло малиновым вареньем. На окнах висели кисейные занавески. На подоконнике зеленела девичья краса. На стенах были развешаны портреты французских поэтов, приколоты гравюры, изображавшие Манон Леско, Офелию, блудного сына.
– Вот перо Александра Петровича, – протянул вставочку Троицын Мише Котикову, – вот чернильница, вот носовой платок Александра Петровича.
– У меня есть носовой платок Александра Петровича, – ответил с гордостью Миша Котиков.
– Как, вы тоже собираете поэтические предметы?
– Это вещи для биографии, – ответил Миша Котиков. – Важно установить, в каком году какие носовые платки носил Александр Петрович. Вот у вас батистовый, а у меня полотняный. Вещи связаны с человеком. Полотняный платок показывает одну настроенность души, батистовый – другую.
– У меня платок тринадцатого года.
– Вот видите, – заметил Миша Котиков, – а у меня шестнадцатого! Значит, Александр Петрович пережил какую-то внутреннюю драму или ухудшение экономического положения. По платку мы можем восстановить и душу и экономическое состояние владельца.
– А я вообще собираю поэтические предметы, – доставая шкатулку, сказал Троицын. – Вот шнурок от ботинок известной поэтессы (он назвал поэтессу по имени). – Вот галстук поэта Лебединского, вот автограф Линского, Петрова, вот – Александра Петровича.
Миша Котиков взял автограф Александра Петровича, стал рассматривать.
– А где бы мне добыть автограф Александра Петровича?
– У Натальи Левантовской, – ответил Троицын.
«А…» – подумал Миша Котиков.