И победоносно Куку обвел глазами слушающих, и, чтобы внушить еще большее уважение к себе Наденьки, он решил вспомнить Апулея.
– По мнению Апулея, последствием обильной еды бывают мрачные и гибельные сновидения, – произнес он с пафосом. – Кроме того, онейрокритики утверждают, что винные пары даже утром мешают видеть во сне истину. Но я отнюдь этого не думаю, Наденька, хотя и не знаю вашего сна, – развел он руками.
– Не расскажете ли вы нам, что вы видели во сне? Это очень интересно, я же вспомню сны великих людей, и в воспоминаниях мы проведем время до заката. Я расскажу вам сны великих людей… Теперь только я вижу, как здесь красиво, кругом холмы…
И забыв, что Наденька еще не рассказала своего сна, Куку, задумавшись, начал:
– Прежде всего следует вспомнить…
Ия и Паша подошли поближе и остановились. Но Наденьке было грустно, и она невнимательно слушала. Ей не интересны были сны великих людей. Хотя ее сон кончился вполне благополучно, но все же ей казалось, что все стало темно вокруг, даже как-то прохладно. Да и действительно, небо за время послеобеденного отдыха сплошь затянулось тучами.
Вдали прогрохотало.
Бросились собирать вещи и переносить к стволу сосны. Свистонов, с помощью брата и сестры, расставил палатку. Сейчас все забрались в нее, перенесли вещи от сосны.
– Ну, что ж дождь не идет, – пошутил Иван Иванович.
– Подождите, Иван Иванович, – прервала Ия. – Я веду в «Красной газете» уголок природы. Я спец по погоде.
В палатке было темно. Свистонов закурил.
– Андрей Николаевич, не курите, – сказала неприязненно Наденька. – Здесь душно.
Свистонов бросил папироску.
– Паша, не смейте, отойдите, – приказала Наденька.
– Наденька, – произнес Куку. – Время самое подходящее. Темно, бушует буря. Мы все обещаем внимательно вас слушать.
Гроза отошла.
Один, держась за ствол сосны, курил Паша. Он размышлял о поцелуе Наденьки. Братский это был поцелуй или не братский. Пожалуй, что только братский. Слишком легок, слишком воздушен. «Не любит она меня, – подумал он, – и не может полюбить. Чтобы любили, надо быть разговорчивым, и потом у меня нет никакой будущности. Кончу институт, стану географию преподавать, – рассмеялся он. – Пусть будет так, а в газетах работать не буду. Пусть Ия зарабатывает. Но Наденька любит театр, сладкое, кинематограф…»
– Мечтаете? – спросила Наденька, подходя по тропинке сзади. – Это хорошо – мечтать. Я сяду, а вы положите свою голову мне на колени и продолжайте мечтать. Я буду думать, что я героиня фильма, хорошо пожившая женщина, а вы несчастный молодой влюбленный. Я буду гладить вас по голове.
Паша покорно лег на траву и положил голову на край платья Наденьки.
– Я люблю, – сказал он тихо. – Я по-настоящему люблю вас.
– Великолепно, – прервала Наденька. – Побольше страдания. Так, так. О, мой дорогой! – опустила она лицо и приложила руку к сердцу. – Я верю, что вы страдаете! Как грустно, что мы встретились так поздно, когда я люблю уже другого! Пусть ничтожного, пусть развращенного, но с сердцем, – глубоко вздохнула она, – ничего не поделаешь. Вы чистый, вы тонкий, вы только…
– Наденька! – простонал Паша.
– Поцелуйте руки и плачьте, встаньте и отойдите к обрыву. Я подойду, – стараясь не разжимать губ, сказала Наденька.
Паша покорно встает, целует руку, медленно подходит к обрыву.
Наденька сидит, смотрит, затем бежит и кричит, стараясь бежать красиво:
– Арнольд, Арнольд!
– Вы душечка, Паша, – говорит она, – дайте я вас поцелую.
Сосны шумели ветвями, на кустах шиповника алели ягоды. Бывший анархист Иванов поднимался. Он был среднего роста, лицом бледен, долгогрив. Он шел, опираясь на палочку. Опустился на скамейку у палисадника.
На даче, недалеко от озера, вышла на веранду Зоя Знобишина, зевнула, заложила руки за шею и, подняв лицо, направила локти вперед и опять зевнула. Села в кресло-качалку и принялась рассматривать свои руки. Затем повернула голову направо к саду, снова зевнула. С интересом стала смотреть на кошку, ползком подбиравшуюся к голубю. Прошлась по веранде, сошла в сад, подумала, что солнце печет, что пора одеваться.
В соседней даче на холме многозначительно беседовали мамаши о своих играющих детях. Конечно, их дети будут инженерами, у них уже сейчас необыкновенные способности. Один уже и сейчас гудит как паровоз. Другой мечтает о подводной лодке.
Зоя Знобишина опять вышла на веранду. Она натянула шаль и опять ее опустила. Пожевала губами. Теперь все так неинтересно! Она шла, пожевывая губами, делая зигзаги по тропинке. Иванов встал, поклонился.
– Скучаете? – спросила Зоя и села рядом. – Тяжело вам живется, – сообщила Зоя.
– Н-да, не жизнь, а жестяночка, – соединив колени и приподнимая их, посмотрела Зоя на Иванова. – Люблю я таких людей, как Свистонов. Веселый он человек.
– Опустошенный.
– Завидуете, – решила Зоя.
– Дался вам Свистонов.
– Вы подождите! Вот подождите, познакомлю я вас с ним, он вас и опишет. Поглядит, поглядит и опишет. Вы для него подходящий материал. Он любит мертвеньких.
– Я не мертвенький, Зоя Федоровна.
– Врете, мертвенький. Скучно, – пожевала она губами.
Наступил день рождения Зои Федоровны…
Она не скрывала своих лет. Розовая, румяная, с подкрашенными недавно волосами, она ждала гостей.
Должны были приехать Павлуша Уронов, драматический актер, Аллочка Базыкина – птичка, так ее звали в глаза и за глаза, Ваня Галченко – культурный молодой человек, Сеня Ипатов – несбывшийся певец, – все это были очень интересные люди. По крайней мере, такого мнения были они друг о друге.
С утра мороженщику Пете велено было подъехать с тележкой к пяти часам вечера, чтобы сразу же после обеда было мороженое. С утра Зоя Федоровна и прислуга чистили малину. Иванов им помогал. С утра приходили поставщики: кто приносил творог и сметану, кто – грибы, кто – рыбу.
Первый приехал Ваня Галченко – культурный молодой человек. Он принес купленную на барахолке фантазию XIX века. Фантазия изображала сосуд, по-видимому, помпеянский.
– Ах, я не могу, не могу, – замахала руками Зоя Федоровна. – Видите, я малину чищу.
– Ничего, – ответил Ваня и, взяв, поцеловал обнаженный локоть. – Поздравляю. – И поставил на комод пакет.
– Вы посидите пока в саду, я скоро кончу.
Ваня сошел в сад и присел на скамейку. Лицо у него было незаметное, с небольшим лбом. У Вани был вид слегка помятого и невыспавшегося человека. У него были очень коротенькие ресницы. Он был одет в выцветший синий костюм, и галстук торчал у него горбом из-под жилета. Ваня умел немного играть на рояле, слегка пел, мог потанцевать, любил, после чтения Курбатова, Петербург и его окрестности. От нечего делать посещал с 1918 по 1924 год музеи. Теперь где-то служит.
Ваня, посидев и поскучав, вышел за калитку, спустился на дорогу и, повернувшись лицом по направлению к готическому вокзалу, стал ждать гостей.
Задымилась пыль на дороге, и показалась голова лошади. Вскарабкалась лошадь на гору и вывезла таратайку с Павлушей Уроновым и птичкой.
Подбежал Ваня Галченко, помог вылезти Аллочке Базыкиной и поздоровался.
– Ну как? Что слышно новенького? – спросил он, не надеясь услышать новенького.
Беседуя о погоде и о поезде и о том, что в городе пыльно, проводил Ваня гостей до веранды. Опять вышел на дорогу и снова принялся ходить вдоль канавы, надев вместо шляпы платок с завязанными в узелки концами.
Дневные гости были почти в сборе… Сидели на скамеечках и на принесенных из комнат буковых стульях, играли в фанты, когда совершенно неожиданно появился Психачев, собиратель гадостей, так он острил сам над собой.
– Вот видите, – приветствовал он рукой и словами вышедшую на веранду Зою Федоровну, – я не забыл, что сегодня день вашего рождения. Хоть и без приглашения, но приехал. – Это был довольно грузный, пожилой человек, желтолицый, с слегка вьющимися седыми волосами, одетый в высшей степени неряшливо. Брюки у него кончались фестонами, жилет был покрыт жирными пятнами.
Поздоровавшись, опять ушла Зоя Федоровна хлопотать по хозяйству.
Гости все время перебрасывали платок и произносили слова, время от времени вставали на колени, стараясь не запачкать платья. Темно-синяя каскетка Вани Галченко, стоявшая на отдельном стуле, постепенно наполнялась. Карандашики, перочинные ножички, брошки, кольца, записная книжечка блестели в ней на солнце.
Прислуга, высунувшись из дверей веранды, радостно смотрела на приехавших повеселиться. Полная, румяная, босая, веселая, она любила гостей Зои Федоровны, всегда вежливых и предупредительных. Сейчас она смотрела, как Павлуше Уронову, солидному и противящемуся, завязывают глаза, как сажают его на табуретку, как лысый Сеня Ипатов держит каскетку, наполненную вещицами, а птичка, став на цыпочки и вынув карандаш в серебряной оправе, тоненьким голосом, задыхаясь от смеха, спрашивает, что этому фанту делать. И Павлик Уронов, подумав, придавая своему голосу замогильный характер, произносит: «Вращаться на одной ножке». И видит растрепанная прислуга, что там, где стоит металлический розовый шар у клумбочки цветов, Ваня Галченко, подняв ногу и скрестив руки на груди, начинает вращаться.
– Еще, еще, – кричат все и аплодируют. И он вращается все быстрее и быстрее. Птичка вынимает записную книжечку из каскетки и опять спрашивает: «А этому фанту что делать?» – и задорно смеется.
Опять думает Павел Уронов и, подняв руку вверх, возможно выше, возглашает: «Кормить голубей».
И вытянув шею, Даша видит, как расставляются стулья в один ряд, как садятся гости и как быстро поворачиваются головы, и видит она, что Наденьку поцеловал Куку.
После обеда стала сходиться вечерняя публика, т. е. дачники. Становилось свежо, и Зоя Федоровна раздала гостям свои теплые вещи. Дамы получили платок, жакетку, шарф. Уронову она накинула на плечи малиновую бархатную кофту, предназначенную к перешивке и потому захваченную.
Началось демонстрирование талантов.
Уронов декламировал:
Качает черт качели
Мохнатою рукой…
Он декламировал громко, блестяще, и его синий костюм приятно выделялся на фоне зелени. Паша, запинаясь, – свои стихи.
Шансонетку про клоуна исполнила птичка. Психачев, положив ногу на перекладину забора, беседовал со Свистоновым.
– Понимаете, я для вас интересный тип. Возьмите меня в герои. Я дал по морде австрийскому принцу, и за мной бегают женщины. Это все тля там собралась. Охота вам с ними возиться, – посмотрел он на гостей. – Я – другое дело. Что? слушаете? Хотите, я про них всех расскажу вонючие случаи? Ладно? А вы меня не забудьте! Обязательно вставьте. Выньте записную книжку и записывайте.
Свистонов, улыбаясь, вынул аккуратную книжечку.
– Я доктор философии. Не верите? Вы можете описать меня со всей моей слюной и со всеми моими вонючими случаями. Да, я честолюбив. Скажите, вы талантливы? вы гениальны? Вы хорошо меня опишите. Я хочу, чтобы все на меня показывали пальцем. Фамилию оставьте ту же – Психачев. Это звучит гордо.
– А женщины действительно за вами бегают? – спросил Свистонов, улыбаясь.
– Я вам расскажу. Знаете – озера, Швейцария и тому подобная ерунда. Я был студентом, я ее мучил на фоне гор, мучил и не взял.
– Не смогли? – спросил Свистонов.
– Мне нравится мучить женщин.
– Знаете, это старо, это не годится для романа. Свистонов, опустив книжку, играл карандашиком, прикрепленным серебряной цепочкой к карману.
– Попробуем иначе подойти к вам, – сказал он. – Вы – тихий, незатейливый человек, любящий мелочи жизни. Вас не влекут мировые вопросы, потому что вы знаете, что с ними вам не справиться. В вас не творческое, а бабье любопытство. Вы слушали философию из любопытства и ботанику изучали из любопытства…
– Да знаете ли, я и в университет поступил, чтобы его охаять. Без всякой веры философию изучил и докторский диплом получил, чтобы над ней посмеяться.
– В вас есть нечто не от мира сего, – пошутил Свистонов.
– Жизнь моя пропадает, художественно построенная жизнь! – горестно воскликнул Психачев. – Сам я не могу написать о себе. Если б мог, к вам бы не обратился.
– Все это романтика, – сказал Свистонов, пряча карандаш. – Поинтереснее расскажите.
– Какого же тут черта романтика, – стал брызгаться слюной Психачев, приблизив свое лицо к лицу Свистонова. – Человек всю свою жизнь прожил с желанием все охаять и не может, ненавидит всех людей и опозорить их не может! Видит, что все его презирают, а их на чистую воду вывести не может. Если бы я имел ваш талант, да я бы их всех под ноготь, под ноготь! Поймите, это трагедия!
– Это происшествие, уважаемый Владимир Евгеньевич, а не трагедия.
Раздалось:
Не счесть алмазов в каменных пещерах…
Психачев молчал, молчал и Свистонов. Темнело.
В окнах дома, ярко освещенного, видны были силуэты, державшие друг друга в объятиях, медленно идущие.
– Неужели я, по вашему мнению, не интереснее этих людей? – прервал молчание собеседник Свистонова.
– Это все пустяки. Все люди для меня интересны по-своему.
– Я не об этом вас спрашиваю, не для вас, а вообще.
На крыльце, а затем в саду показалась Зоя Федоровна. Свистонов, заметив приближающуюся белую фигуру, быстро проговорил:
– Дайте ваш адрес, – и в темноте записал.
– Что же вы здесь стоите? – появилась Зоя Федоровна перед умолкшими. – Вы ведь танцуете? – обратилась она к Психачеву.
Психачев поклонился.
– Танцую, танцую, Зоя Федоровна.
Входя в дом, они столкнулись в дверях с Наденькой и ритмически двигавшимся за ней под музыку Куку.
– Куда вы?
– Натанцевались. Идем в сад освежиться, – задыхаясь, ответила Наденька.
– Ладно, только смотрите, скорей возвращайтесь. Наденька и Куку сели на скамейку.
– Луна, – сказал Куку, – это романтика.
Но в наш трезвый век нам не нужна романтика… И однако, Наденька, уж такова подлость человеческой натуры, луна на меня действует. Вспоминаешь, вспоминаешь, вспоминаешь. Он отодвинул ветку и продолжал:
– Разные легенды, предания старины глубокой. Мне хочется сейчас говорить под музыку, Наденька, о гибельных двойниках, о злых рыцарях, о прекрасной горожанке! Хотел бы я жить в те времена отдаленные. Вижу я себя в готическом замке, в ночной классический час…
Поясняющим шепотом:
– Полночь. И своего двойника. Он высок, пепельно бледен и манит меня за собой. Сам опускается мост, цепями гремя. Выходим мы в черное поле, и там мой двойник бросает мне перчатку, и мы деремся, и мучаюсь я, – ведь в замке высоком моем осталась жена молодая моя на одиноком покинутом ложе. Это вы, Наденька!
– Это чудесный фильм, – ответила Наденька. – Как жалко, что музыка смолкла!
– Ах, Наденька, Наденька, – произнес Куку, – будьте воском в моих руках. Какого я из вас создам человека!.. Мы будем жить тихо-тихо; хотя нет, мы будем путешествовать. Мы посетим достопримечательные страны, увидим памятники, пожалуй, и я прославлюсь, вот только ленив я ужасно…
– Я не брошу кинематографа, – покачала головой Наденька.
– Неужели и для меня не бросите? – стараясь говорить шутливо, спросил Куку.
– Смотрите, там Паша.
Действительно, Паша стоял на освещенном крыльце и искал глазами Наденьку в темноте сада. Куку и Наденька замерли.
– Какой неприятный человек, – тихо сказал Куку. Но Паша, постояв, нерешительно вернулся обратно. Публика, покачиваясь, шумно расходилась. Свистонов прошел за калитку с Ивановым:
– Мне говорили про вас, что вы – пренеприятный человек.
– Досужая сплетня, – ответил Свистонов, беря под руку Иванова.
– Писателем быть, – сказал Свистонов, – не особенно приятно. Надо не показать много, но и не показать мало.
– Прежде всего, не следует причинять горя людям, – заметил Иванов.
– Конечно, – ответил Свистонов. – Какая сегодня тихая ночь! Какой прелестный человек Иван Иванович Куку! Прелестнейшие устремления! Необыкновенная тяга к великим людям! Вы давно с ним знакомы? – спросил он у Иванова.
– Да лет пять.
– Скажите, чем вы объясните, что он…
Рано утром вернулись Свистонов и Иванов на дачу. Зоя Федоровна еще спала среди хаоса предметов, бумажек, гор окурков, подарков.
Она нежилась в своей постели и вздыхала.
– Ну, как, – спросила она за обедом Иванова, – понравился вам Свистонов?
– Очаровательный человек.
– Ну, теперь подождите.
Куку с каждым днем убеждался, что Наденька – Наташа, и появлялись в нем сила воли и духовное упорство и то многообразие способностей, которые сопутствуют нарождающейся любви. Казалось, он помолодел. Его глаза приобрели блеск молодости, члены стали гибкими. Он чувствовал, как в нем играет жизнь. От него начало исходить настоящее очарование.
Кроме того, уже наступала осень с ее золотыми листьями, когда дачники разъезжаются и наступает тишина и дожди за окнами.
И звучала песнь в душе у Ивана Ивановича, как у настоящего влюбленного.
Наденька смотрела на Ивана Ивановича и не могла оторваться. Ее тянуло к нему. Она краснела при встрече с ним, ее глаза смотрели доверчиво.
Наконец, Наденька уехала.
Уехал и Куку.
Поезд черепашьим шагом плелся по направлению к Ленинграду. Дачные вагончики дребезжали. Трина Рублис читала книгу; ее пальцы, от садящегося солнца ставшие румяными, перелистывали порозовевшие страницы. Она увлекалась фабулой и пропускала описания. У нее будет опять мужчина. Она была спокойна.
Свистонов стоял у окна, нервничал.
Недалеко от памятника они наняли извозчика. Через час показалась гостиница «Англетер».
Свистонов помог снять пальто, притушил свет, сел к столу. Глухонемая начала перестилать постель. Она сняла одеяло, простыни, затем снова постелила. Взбила подушки. Ей было скучно. Это не было похоже на семейный уют.
Свистонов работал. Писал, читал и вел себя как дома. Переводил живых людей и, несколько жалея их, старался одурманить ритмами, музыкой гласных и интонацией.
Ему, откровенно говоря, не о чем было писать. Он просто брал человека и переводил его. Но так как он обладал талантом, и так как для него не было принципиального различия между живыми и мертвыми, и так как у него был свой мир идей, то получалось все в невиданном и странном освещении. Музыка в искусстве, вежливость в жизни – были щитами Свистонова. Поэтому Свистонов бледнел, когда он совершал бестактность.
Глухонемая, не дождавшись Свистонова, спала. Электрическая лампа, несмотря на рассвет, все еще горела. Листы покрывались мелким неуравновешенным почерком, записная книжка вынималась, и в ней справлялись нервно, торопливо. Руки работавшего дрожали, как у пьяницы. Он оборачивался, не проснулась ли, не помешает ли. Но глухонемая спала, и ее лицу вернулось девичье выражение. И это девичье выражение отвлекло Свистонова от возникавшего перед ним мира. Он отложил карандаш, на цыпочках подошел, снял вещи, сел у изголовья, нежно погладил глухонемую по голове, посмотрел на ее раскрытые уста, прислушался к ровному дыханию. Он чувствовал себя в безопасности. Она не подслушает его мыслей, никому не передаст подробностей его творчества. С ней он мог говорить о чем угодно. Это был идеальный слушатель. Пусть ходят сплетни, пусть говорят про него что угодно, но он, конечно, не станет жить с ней. Для этого она ему не нужна. Но он подумал о том, что не следует пренебрегать ею, что, может быть, для одной из его глав пригодится ее фигура, ее прошлое, настоящее и будущее, и он стал припоминать все то, что он о ней слышал, и, сев к столу, задумавшись, стал переводить и ее в литературу. Это сопровождалось болезненными явлениями: сердцебиением, дрожанием рук, ознобом, утомляющим все тело, напряжением мозга, К утру Свистонов, как кукла, сидел перед окном. Ему хотелось кричать от тоски. Он чувствовал болезненную опустошенность своего мозга.
Днем они напились кофе и расстались.
Глухонемая криво улыбнулась. А Свистонов, отправляясь в редакцию, купил газету, прочел и злобствовал. Он презирал газету, в которой его выругали. Он знал, что сегодня рецензент, встретившись с ним на лестнице в издательстве, отведет его в сторону и начнет извиняться.
– Это ведь так. Этого время требовало. Мне ваши книги очень нравятся. Но вы сами понимаете, Андрей Николаевич, моей обязанностью было вас выругать.
И действительно, когда Свистонов поднимался по лестнице, к нему подбежал рецензент.
– Да знаете ли вы, с кем имеете дело! – затрясся Свистонов. – Да я вас так опозорю! Вы думаете, что вы для меня мелкая рыбешка…
Придя домой, весь вечер пытался отомстить Свистонов рецензенту, но не смог. Этот человек был для него литературно неинтересен. Решил сегодня же, не теряя времени, пойти на доклад в Географическое общество, чтобы встретиться с Пашей.
– Правда, славная девушка Наденька? – спросил Свистонов во время перерыва. – Куку как будто влюблен в нее.
– Он ее обманет, – сказал, краснея, Паша. – Человек, одаренный такими познаниями, страшен. Я был вчера на балу в киноинституте, Куку весь вечер танцевал с ней. Он не подпускал меня близко, ходил вокруг нее, как петух.
– Знаете что, Паша, плюньте на доклад, пойдемте пиво пить.
– Спасибо, Андрей Николаевич, мне очень хочется выпить.
– А вы не горюйте, Паша, она к вам вернется.
– Если бы были деньги, как бы я запьянствовал, Андрей Николаевич!
– Поберегите свой талант, – ответил Свистонов. – Поверьте, милый мой Паша, все это глупости. Храните себя для литературы. Написали ли вы рассказ о своей жизни, как я советовал вам? Это отвлекло бы вас от несчастной страсти, а тем временем и Наденька к вам вернулась бы.
Паша вынул тетрадь.
– Это моя исповедь. Только Андрей Николаевич, обещайте никому не показывать.
– Потом я внимательно прочитаю, – сказал Свистонов, пряча рукопись в карман. – Не блестяще ли танцевал Куку? Да, да… и она сияла? А потом Куку… не пошел ли провожать ее? Не сели ли на извозчика, и Куку не щедро ли дал на чай швейцару? А вам безумно хотелось выпить…
– Наденька за весь вечер ни разу не позвала меня, Андрей Николаевич! А отчего вас не было там, Андрей Николаевич!
– Забыл туда пойти, – ответил Свистонов. – Знаете что, Паша, я сегодня получил деньги. Прокатимтесь на острова. Это вас развлечет.
– Я бы остренького съел, Андрей Николаевич.
– Да – сказал Свистонов, – селедочку и мороженое. Вообще, все остренькое и холодненькое помогает в скорби! – И Свистонов, жалея что он не побывал в киноинституте, решил прокатить Пашу, как прокатил Куку Наденьку из киноинститута. – Хотите цветов, Паша? – спросил Свистонов.
Паша посмотрел на него с удивлением. Они шли мимо Большого драматического театра, мимо Апраксина рынка, мимо Гостиного двора.
Свистонов купил Паше цветов.
По пустынным островам ехал извозчик. В нем сидели Свис-тонов и Паша.
– Хорошо? – спросил Свистонов.
– Очень хорошо.
– Что вам напоминает эта зелень, Паша? Паша грустно:
Люблю я пышное природы увяданье,
В багрец и золото одетые леса…
«Ответ скорее для Куку, а не для Наденьки», – подумал Свистонов.
– А какой оркестр играл в киноинституте? – И всю дорогу воссоздавал Свистонов вечер в киноинституте и разговаривал с Пашей так, как, по его мнению, говорил с Наденькой Куку. Затем, откинувшись, вынул записную книжку, стал писать:
Кукуреку и Верочка вышли из Большого драматического театра.
– Верочка, – сказал Кукуреку– поедемте на острова, где ездил Блок.
– В автомобиле поедем? – спросила Верочка.
– Если хотите, – ответил Кукуреку, – но я бы предпочел извозчика.
– Нет, нет, на автомобиле!
– Тогда пойдемте к Гостиному двору. Любите вы цветы? – спросил Кукуреку и, перейдя с Верочкой улицу, купил три розы.
Они прошли мимо пустынных аркад Гостиного двора, мимо дремлющих за натянутыми веревками сторожей и вышли на проспект 25 Октября.
– Любите ли вы эту улицу, Верочка? – спросил Кукуреку. – Подумайте только, сколько раз она подвергалась литературной обработке. – Красота! – добавил он.
Верочка шла, широко раскрыв глаза и прижимая к груди цветы. Она думала, вот исполняется ее мечта, начинается красивая жизнь. Но ей слегка было жаль, что действие происходит не в Берлине, где так блестит асфальт, что автомобили и люди отражаются. Кукуреку нанял таксомотор, подсадил Верочку, и они поехали на острова.
Кукуреку смотрел по сторонам…
Но Паша пошевелился.
– Что записываете, Андрей Николаевич?
– Одну минуту, Паша. – И Свистонов поспешил закончить набросок:
Кукуреку довел Верочку до ворот. Заря освещала верхние этажи домов. Он посмотрел на Александровский сад и вздохнул:
Люблю я пышное природы увяданье,
В багрец и золото одетые леса…
Произнеся эти стихи, Кукуреку поцеловал руку Верочки и удалился, насвистывая. Он был доволен, что он, как Блок, сдержал себя и доставил Верочку в целости домой.
Вернувшись домой, отдохнув, Свистонов стал читать. Он читал медленно, как бы шел пешком по прелестным окрестностям. Он любил над каждой фразой подумать, посидеть, покурить. Наиболее заинтересовывавшие его места он перечитывал в переводах старых и новых. Незаметно прошла ночь, он стал думать о сегодняшнем дне, что предпринять, куда пойти. Стал смотреть на бегущий трамвай, на спешащих людей, на желтые кучи песка и принялся писать письмо своему другу, прося предоставить в его распоряжение конфетные бумажки, записки, дневники его родственников и знакомых, обещая все это вернуть в целости и сохранности.
Затем решил поспать. В то время как он ложился в постель, ему казалось, что он до тонкости знает не только слова и дела, но и сокровенные помыслы Ивана Ивановича, что теперь можно приступить к планомерному творчеству. Он думал о том, что никак нельзя уничтожить полноту Куку, что и баки Иван Ивановичу необходимы, что и страсть его к Детскому Селу следует оставить, что лучше, чем в жизни, не придумаешь; что, может быть, когда уже все будет написано, можно будет кое-что изменить, что сейчас и фамилию следует взять по той же линии. Не Куку, а Кукуреку, фамилию, наскоро придуманную во время ночной прогулки.
Работа шла медленно, но верно.
На бумаге появился Иван Иванович. Самодовольная фигура то здесь, то там мелькала на страницах, то она наслаждалась, сидя на диване, принадлежавшем Достоевскому, то читала в Пушкинском Доме книги из библиотеки Пушкина, то прохаживалась по Ясной Поляне. И был взят дом, в котором жил Куку, правда, дом Свистонов перенес в другую часть города, и было показано, как говорит Куку.
Свистонов и с собой поступал бесцеремонно. Возьмет какой-нибудь предмет, стоящий у него на столе, или факт из своей биографии и привяжет к кому-нибудь. И тогда заохают все вокруг:
«Смотрите, как он честит себя», – и понесутся слухи, один другого удивительнее. А Свистонов еще увеличивает сплетню.
Он нес наполовину готовое отображение Кукуреку, свернутое в трубочку, в общество довольно еще молодых сплетников и сплетниц.
Общество ждало прихода Свистонова, готовясь проникнуться восхищением, насладиться соотношением придуманного и реального, порастрястись, дать пищу уму своему и воображению.
– Ах, этот Свистонов, – говорили они. – Вот он интересно пишет. А кто Камадашева, наверно, Анна Петровна Рамадашева!
Коллектив сплетников считал себя истинным ценителем литературы. Поймает какого-нибудь писателя и попросит доставить удовольствие.
Писатель, предполагая, что он читает людям по простоте душевной, и прочтет. И сияют глаза у сплетника, и весь он расцветает. И хлопает писателя игриво по плечу: «Я узнал: Камадашева, несомненно, Рамадашева, а конструкция вашего произведения похожа на конструкцию Павла Николаевича». И писатель, оглушенный, сидит и почесывает в затылке. «Опростоволосился, – думает он, – на кой черт я им читал».
В городе сплетники и сплетницы распадались на круги. И сплетники и сплетницы каждого круга между собой были знакомы. Когда прошел слух, что Свистонов предполагает читать у Надежды Семеновны, стали ждать приглашения. Несколько сплетниц и сплетников даже зашли предварительно к Надежде Семеновне узнать, можно ли будет привести своих знакомых из другого круга.
Таким образом, когда Свистонов пришел, он застал сборище в разгаре. На диванах, на пуфах от диванов, на стульях, на ковре, на подоконниках сидели зрелые, молодые и пожилые. Ждали его и оживленно разговаривали.
Свистонов поцеловал каждой сплетнице ручку, пожал руку каждому сплетнику, устроился за столиком поудобнее. Надежда Семеновна, как хозяйка дома, села поближе, чтобы не пропустить ни одного слова, и все начали внимательно слушать.
Время от времени возникало хихиканье, перешептывание. Узнавали своих знакомых, некоторых не узнавали. Тогда спрашивали друг у друга на ухо: «А это кто?» – и лица становились озабоченными. И наконец, как молния, блистала догадка, и они опять принимались перешептываться. Окружив толпой Свистонова, они выражали ему свое восхищение.
– Нет, нет, – говорил Свистонов так, что все чувствовали: «да, да».
Все сели за стол и стали пить чай, самовар шумел, печенье хрустело, и тут-то Свистонов начал собирать новые сплетни.
– Ах, знаете, что произошло? Алексей Иванович омолодился. Женился на молоденькой. Вот бы взять вам его в герои!
– Какой материал, уж скажу я вам, сдохнуть можно. И как удивительно женился. Поехал специально в Детское Село, поближе к пушкинским пенатам, и там в Софийском соборе брак состоялся.
«Для Кукуреку, – подумал Свистонов, – как раз для Кукуреку».
– А вот Никандров, тот всю жизнь искал тургеневскую девушку. Уже дожил до сорока лет, наконец нашел. Женился. Теперь тоже блаженствует!
Ушел Свистонов, и понеслась по городу сплетня: Кукуреку не кто иной, как Куку! Так посягнул Свистонов на то, что можно назвать Intinität des Mensches,[28] публично выставил Куку голым, да еще изобразил его в такой обстановке, которая косвенно могла Куку деклассировать. Между тем Свистонов давно уже забыл о своем разговоре с глухонемой, вызванном минутным раздражением.
Придя домой, под свежим впечатлением Свистонов стал дополнять одну из глав:
Постепенно Кукуреку убеждался, что Верочка – тургеневская девушка, что в ней есть нечто от Лизы. Все сильнее он чувствовал любовь. Душа его пылала. Мать отпускала Верочку с Кукуреку, и они вместе посещали Пушкинский Дом, и Литературные мостки, и даже съездили в село Михайловское. Роман протекал тихо. Часто Кукуреку слушал, как играет на рояле Верочка. Сидя в кресле, иногда он чувствовал себя до некоторой степени Лаврецким. И все нежней и нежней играла Верочка Шопена, и все темней и темней становилось в комнате, и, наконец, вспыхивали электрические свечи.
Куку в действительности все более и более влюблялся в Наденьку. И за неимением времени все реже встречался со Свистоновым и еще не знал, что Свистонов уже за него прожил его жизнь. Ездил Куку с Наденькой по пригородам. Тоже посетил село Михайловское, только он Наденьку сравнивал не с Лизой, а с Наташей, но верил, что она навсегда останется Наташей и не станет бабой.
Кругами шла сплетня. Подсматривали за Куку. Как он идет путями, уже написанными. Наконец, дошла сплетня до Куку, и впал Куку в восхищение – наконец-то он попал в литературу.