bannerbannerbanner
Придворное кружево

Е. П. Карнович
Придворное кружево

></emphasis> ** Ваш второй голштинский сын (нем.).

– Скоро хозяйничание голштинцев должно будет кончиться. Меншиков настаивал, чтобы герцог с женою уехали в свои владения, а на днях через Бассевича решительно объявил, чтобы герцог уезжал из Петербурга, и приказал уже снаряжать яхту для отвоза его с женою в Киль, – сказал Левенвольд.

Хотя княгиня Аграфена Петровна вовсе не была сторонницей голштинской партии, но сообщение Левенвольда произвело на нее неприятное впечатление, так как отъезд герцога и герцогини доказывал, что Меншиков вполне чувствовал свою силу и мог, вопреки признанному всеми, хотя и подложному завещанию императрицы, нарушить самую существенную часть этого акта, касавшуюся «сукцессии». В силу личного его распоряжения Анна Петровна – первенствующий член Верховного тайного совета – исключалась из числа членов регентства, а вместе с тем упрочивалось еще более самовластие Меншикова.

XXX

Двор императора-отрока естественно должен был разниться от того, что он представлял сперва при императоре Петре, а потом – при Екатерине. Разумеется, что ни при нем, ни при ней он не мог отличаться той утонченностью, какой отличался, например, версальский двор, и тем этикетом, какой соблюдался при других европейских дворах. Собственно, при Петре никакого двора не было, и при нем не состояло никаких придворных чинов, кроме гофмаршала, заведовавшего хозяйственною частью; но при Екатерине были и гофмейстеры, и церемониймейстеры, и камергеры, и камер-юнкеры, а также гофмейстерины, статс-дамы и фрейлины. При дворе Петра Второго мужские придворные должности не только остались, и даже число их увеличилось, но вся обстановка двора изменилась. Государь, в качестве малолетка и воспитанника, жил в доме Меншикова, так что, собственно, весь двор состоял при светлейшем князе, дочери которого, после обручения старшей из них с императором, стали занимать места не только выше царевен «Ивановных», но и выше цесаревны «Петровны». Вообще после отъезда герцогини Анны уже никто не мог тягаться с Меншиковым. Вельможи все более и более приучались не только повиноваться, но и раболепствовать перед ним. С своей стороны он довольствовался наружно выказываемым ему беспредельным уважением и, считая себя всемогущим, думал даже о том, чтобы посадить и мужское свое поколение на императорский престол, и с этою целью вошел в тайные переговоры с Рабутиным. Независимо от этого предстоявшее бракосочетание императора должно было бы изменить настоящую обстановку двора, так как при молодой государыне явились бы молодые дамы и девицы и двор оживился бы хотя на время балами и увеселениями и перестал бы быть таким сумрачным, каким был при Меншикове, неохотнике до светских увеселений.

С изменением личного состава двора изменилось бы до некоторой степени и направление в ходе внутренних дел и во внешней политике. Явились бы новые любимцы и любимицы; иные лица получили бы силу, иные слышались бы советы, внушения и речи, и тогда государственная деятельность могла принять иной оттенок, начиная от совета государственных людей и кончая сплетнями придворной прислуги. Это случалось при всех европейских дворах: вкрадывавшиеся в доверие лица нередко производили крутой поворот, а иногда и неожиданный перелом во всех отраслях государственного управления. То же самое бывало и у нас.

Всюду в летописях придворной жизни, в какой бы то ни было стране – в летописях этого мира страстей, исканий, наговоров и подкопов – замечается влияние женщин. Не говоря уже о знаменитых «метрессах», действовавших иногда с большим произволом, чем не только министры, но и сами государи, – в придворной жизни сосредоточивается еще множество второстепенных и даже мелочных влияний со стороны женщин, влияний, очень часто незаметных, но действующих гораздо сильнее, нежели предоставленная кому-либо по праву первенствующая власть.

Хотя сам Меншиков не поддавался прямо влиянию ни своей жены, ни тех женщин, ласками которых он пользовался, но тем не менее и в его суровое правление женщины усердно плели «придворное кружево», и если не могли опутать его сетью, то все же порой расставляли силки, в которые он попадался. В особенности усердно трудилась над этим Волконская.

Муж ее, хотя и представитель одного из знатнейших русско-княжеских родов, не имел, однако, сам по себе никакого значения, но зато княгиня, отличавшаяся умом, ловкостию и решительностию действий, работала неустанно и – к чести ее надобно сказать – не как переметчица, переходящая с одной стороны на другую, смотря по тому, где оказывалась сила. Постоянной ее задачей было доставить корону великому князю Петру Алексеевичу. Задача эта была исполнена, но теперь достижение такой цели она не могла считать удачным, так как власть ненавистного ей «Данилыча» усилилась еще более, а между тем Меншиков не возвышал ни ее отца, ни ее братьев и самой ей не давал того значения, каким она хотела бы пользоваться.

Не успев в своем подстрекательстве, направленном на Долгорукова, Аграфена Петровна отправилась проведать великую княжну Наталью Алексеевну. Княгиня попала к ней в такое время, когда она занималась с Остерманом, который, как любитель педагогии, хотел свой взгляд на воспитание применить к драгоценному кладу, попавшемуся ему под руку в лице умной и любознательной девушки. Остерман был привязан к ней всем сердцем, – привязан тем чувством, которое иногда так тесно, так дружески связывает воспитателя с теми, которых он готовит для жизни. Он видел в Наталье предмет своей гордости и наслаждался постоянно мечтами о той поре, когда его дорогая питомица, перейдя в зрелый возраст, будет руководствоваться теми началами, которые он так усердно и так доброжелательно внушал ей. Он с чувством предвкушаемого самодовольства представлял себе, как будут все удивляться ее уму, ее знаниям, а сама она будет сознавать, что своим духовным развитием обязана Остерману. Не упустил, конечно, при этом Остерман из виду и того, что великая княжна, пользуясь неотразимым влиянием на царственного брата, подготовит своему любимому наставнику самое почетное место при дворе, а он, благоприятствуемый обстоятельствами, начнет управлять всем и тогда расправится с ненавистным ему Меншиковым, которому он теперь наружно уступал и перед которым даже раболепствовал, хотя в душе и ненавидел его. С каким удовольствием он разрушил бы предстоящий брак императора с княжною Меншиковой и заменил бы этот союз осуществлением предположенного им лютеранско-супружеского союза Петра с Елизаветой! Так как в этом случае он вдавался уже в область политики, то добросовестность его, как педагога, улетучивалась, и он думал только об исполнении придуманной им задачи, не обращая внимания на способы ее разрешения. Здесь он из философа Платона обращался в лукавого политика Макиавелли*.

Несмотря на свою хитрость, притворство и бессердечие там, где вопрос касался дел политических или где Остерману приходилось вращаться в придворном омуте, он был вполне безупречен, как главный воспитатель императора и его сестры; в этом случае с самой строгой нравственной точки зрения он смело мог сказать: «Следуйте тому, что я говорю вам, но не подражайте тому, что я делаю».

Беседы вице-канцлера, а вместе с тем и педагога с его царственными питомцами продолжались обыкновенно подолгу, но как принимались эти беседы – в том была существенная разница. Мальчик заметно тяготился ими; он слушал рассеянно рассказы Остермана и выражал нетерпение, когда тот начинал пускаться в наставительные поучения. Совсем иное – к радости воспитателя – обнаруживала девушка: она внимательно прислушивалась к его рассказам, очень хорошо приноравляемым к ее возрасту и высокому ее положению. Казалось, она боялась проронить хоть одно слово и с редкою пытливостью просила у наставника объяснений или обращалась к нему с вопросами, зарождавшимися в ее разумной головке.

Приехавшей во дворец Волконской пришлось на этот раз в ожидании выхода Остермана из учебной комнаты великой княжны провести некоторое время с гофмейстериной Натальи Алексеевны, госпожою Каро.

– Давно ли вы видели вашу приятельницу, госпожу Рамо? – спросила Волконская у госпожи Каро.

– Довольно давно, – как-то неохотно отвечала та, сделав при этом кислую гримасу. – Положение госпожи Рамо, как кажется, нынче изменяется к лучшему весьма заметно, – не без оттенка зависти продолжала она, – ей покровительствует светлейший князь, а вам, конечно, известно, как много значит его высокое покровительство кому бы то ни было.

Волконская стала с любопытством прислушиваться к словам своей собеседницы, которая не могла сообщить ей ничего важного. Болтливая Рамо расхвасталась о том, будто бы ей князь Меншиков дает весьма важные политические миссии – и хотя все эти миссий заключались только в посылке для разведок к самой госпоже Каро, но компаньонка Елизаветы, умалчивая, разумеется, об этом, наговорила своей знакомке три короба разных небывальщин, под видом намеков и недомолвок, и тем самым возбудила в ней зависть, показав, вдобавок к тому, браслет, будто бы подаренный ей Меншиковым за оказанные ею услуги.

– О, я не думаю, чтобы князь стал оказывать особое благоволение госпоже Рамо, – сказала с умыслом Волконская. – Принцесса Елизавета не занимает теперь такого положения, чтобы нужно было кому-нибудь заискивать ее внимания и расположения. С отъездом из Петербурга своей сестры и зятя она чувствует это очень хорошо, и госпожа Рамо не может иметь никакого влияния.

– Вы так думаете, княгиня, и знаете, я с вами согласна, – и при этом лицо француженки просияло плохо скрытою радостью.

– Ваше положение, милая госпожа Каро, совсем иное: вы находитесь теперь около особы, которая после царствующего императора занимает первое место.

– О, да, да! – покачивая значительно головою, вторила Каро.

– Но вы не знакомы с Россией, а если бы взялась руководить вами какая-нибудь русская дама и вы захотели бы следовать ее указаниям, то могли бы играть при дворе значительную роль, далеко не ту, какую вздумала играть госпожа Рамо. Как я сожалею, что я не способна быть вашей помощницей в подобных случаях! Да к тому же я и не мешаюсь в политику, это не мое дело, – отмахиваясь обеими руками, проговорила Волконская.

 

Госпожа Каро была затронута за живое. В ней прежде всего промелькнула мысль о торжестве над ее приятельницею.

– Меня, как женщину, непосредственно надзирающую над великой княжной, руководит несколько барон Остерман. По временам он дает мне наставления, – сказала госпожа Каро.

– Какие же, например, дает он вам наставления? – равнодушно и даже несколько насмешливо спросила Аграфена Петровна, стараясь не придавать никакой важности своему вопросу.

– Так, например, на днях барон говорил мне, чтобы я внушила косвенным образом великой княжне, что если августейший брат ее заговорит с ее высочеством о цесаревне Елизавете, то чтобы принцесса Наталья хвалила ее и не отвращала бы его от сближения с нею.

«Ого! – подумала княгиня. – Я узнаю тебя, Андрей Иванович, в этом наставлении: ты все еще рассчитываешь на возможность брака племянника с родной теткой и, сам оставаясь в стороне, хочешь влюбить своего питомца в цесаревну и тем самым расстроить брак императора с княжною Меншиковою… Задумано куда как ловко: действовать через Наталью Алексеевну – средство весьма надежное».

Аграфена Петровна намеревалась было выпытывать далее словоохотливую француженку, когда дверь в учебную комнату отворилась, и из нее вышел Остерман с великою княжной. Наталья Алексеевна держала за руку своего наставника и как будто ласкалась к нему, а он с умилением и даже с благоговением посматривал на свою ученицу. Тотчас можно было видеть, что между ними существуют самые задушевные отношения.

– Так ты, голубчик Андрей Иванович, доскажешь мне в следующий раз. Мне всегда тебя так приятно слушать.

– Хорошо, хорошо, мой дружок… Исполню приказание вашего императорского высочества… – вдруг вместо ласкового, как бы отеческого голоса почтительным тоном заговорил Остерман, увидав, что в комнате находится постороннее лицо.

– Ваше высочество… ваше высочество! – передразнивала его великая княжна. – Прощайте, господин высокородный барон, прощайте! Когда же я буду иметь счастие видеть вас снова? – смеясь, говорила она ему вслед.

«Вот в ком вся сила: в нем, в этом немецком поповиче, – подумала княгиня, – вот с кем хорошо было бы сблизиться».

Но прежде чем Волконская успела кончить эту мысль, Наталья Алексеевна подбежала к ней.

– Ах, княгинюшка, как я рада тебя видеть! – вскричала она, бросившись целовать гостью.

«Вот с кем хорошо было бы мне сблизиться, – подумал в свою очередь Остерман. – Наташа подрастает, а в эту пору в головке девушки является множество вопросов, о которых мне, как мужчине, иногда не совсем удобно беседовать. Хорошо было бы приблизить к ней Волконскую. Она женщина умная и ловкая, мы вдвоем занялись бы развитием этой необыкновенной девушки и сделали бы из нее чудо целого света. Да, кстати, она и недруг Меншикова», – добавил мысленно сообразительный Остерман.

Думая об этом, он отвесил Волконской низкий поклон и подошел к ее руке.

– Занятия, а по временам и тяжкие недуги лишают меня чести засвидетельствовать вашему сиятельству мои низкие респекты столь учащенно, колико я желал бы сего, и я в высшей мере почел бы себя счастливым, если бы ваше сиятельство соизволили мне назначить время, когда бы я мог воспользоваться вашей беседой. Для определенного часа я отложу все мои занятия и превозмогу все мои недуги.

– Милости прошу, Андрей Иванович, пожаловать ко мне хоть завтра вечерком, – отвечала Волконская приветливо.

– Всенепременнейше воспользуюсь вашим милостивым разрешением, всенепременнейше, – повторил, раскланиваясь, Остерман.

– Пойдем, пойдем ко мне, Аграфенушка, – пригласила к себе великая княжна Волконскую. – Прощай, мой голубчик! – крикнула она вслед уходившему Остерману.

XXXI

На другой день вечером Остерман приехал к Волконской. У него был уже составлен план, каким образом сделать ее сперва союзницей, равной себе, а потом исподволь подчинить ее своему влиянию и обратить ее в полезное для себя орудие против Меншикова.

После обычных сетований на усталость от трудов и на утомление от хлопот, а также на свои недуги – хотя они в это время далеко не были так мучительны и изнурительны, как изображал их хитрый вице-канцлер, – Остерман хотел приступить к тому делу, для которого он, собственно, и приехал.

С своей стороны княгиня несколько попридержала его, и, чтобы затронуть самый любимый его конек, она заговорила с ним о воспитании императора. До сих пор как будто сонливый и вялый, Остерман вдруг встрепенулся. Он воодушевился и с заметным удовольствием принялся рассуждать об этом предмете.

– Мне так редко приходится говорить о сем святом деле, – воодушевленно заговорил педагог по призванию, – что я радуюсь каждому случаю развивать мои мысли о воспитании его величества. Я иноземец, я не прирожденный сын России, но я с благоговением сознаю те великие обязанности, которые она возложила на меня – приготовить ей мудрого правителя.

– О старании твоем, Андрей Иванович, по этой части все знают и отдают тебе полную справедливость, – заметила Волконская.

Остерман приятно улыбнулся.

– Надобно отдать справедливость не мне одному, – заговорил Остерман, отлично выучившийся по-русски, – но и великому деду императора, а отчасти и князю Меншикову, что они старались сделать великого князя достойным его высокого призвания. Петр Алексеевич хотел добыть ему хорошего учителя Зейкина, но тот жил у господина Нарышкина* и так успешно обучал его сына, что Нарышкин ни за что не хотел его отпустить от себя. Тогда государь послал Зейкину уже не вежливое приглашение, как в первый раз, а указ: «Определяем, мол, вас учителем к нашему внуку, и когда сей указ получишь, вступи немедленно в дело». Когда же Александр Львович и этим указом пренебрег, то государь приказал Макарову написать другой указ такого содержания: «Нарышкин Зейкина не отпускает, – начал с расстановкою Остерман, тыча указательным пальцем правой руки в ладонь левой, как будто пиша, – притворяя удобь возможные подлоги, а я не привык жить с такими, которые не слушаются смирно, того ради объяви сие письмо, что ежели Зейкин по указу не учинит, то я не над Зейкиным, но над Нарышкиным то учиню, что доводится преслушникам чинить». После того Зейкин, боясь ехать к царю, выбрался тайком за границу, в Венгрию, а я был назначен на его место.

– А ты-то, Андрей Иванович, чему учишь императора? – перебила Волконская, желавшая еще более расположить к себе Остермана таким приятным для него вопросом.

– Чему я учу? – с расстановкой переспросил Остерман, вынув из кармана золотую табакерку и медленно понюхивая взятую оттуда щепотку табаку, которым, по обыкновению, осыпал свой потертый и покрытый разными пятнами кафтан. – Учу я его, во-первых, древней истории. Читаю ему вкратце главнейшие случаи прежних времен, перемены, приращение и умаление разных государств, причины тому, а особливо добродетели правителей древних с воспоследовавшею потом пользою и славою представляю. Затем буду читать ему о правительствующей фамилии каждого государства, интересах, форме правительства, силе и слабости. Учить его буду также географии, математическим операциям, механике, оптике. Каждая из этих наук…

Волконская, видя, что педагог вице-канцлер намерен приступить к дальнейшему изложению относительно значения и пользы всех этих наук, почувствовала охоту зевнуть. Она поспешно распахнула веер, который в ту пору дамы постоянно держали в руках или около себя на столе и в гостях, и дома, и зимою, и летом, и быстро закрыла им лицо, чтобы Остерман не заметил ее зевка – этого несомненного признака начинающейся скуки.

– Распределены у меня и забавы, – излагал барон. – Они следующие: концерт «музыческий», стрельба, игра под названием вальягтеншпиль*, биллиард, рыбная ловля и танцевание.

– А с кем же его величество всего охотнее танцует? – спросила хозяйка, желая поскорее пресечь надоевшее уже ей изложение Остерманом его педагогических приемов.

– С ее высочеством цесаревной Елизаветой, – самодовольно улыбнулся Остерман.

– А ведь дельный ты, Андрей Иванович, тогда «прожект» сочинил – поженить их.

Остерман несколько смутился, так как этот прожект он писал в ту пору, когда княжна Мария Меншикова была помолвлена за Сапегу, и, следовательно, предполагаемый брак великого князя нисколько не противоречил видам Меншикова. Тем не менее Остерман и теперь хотел расстроить брак императора, но расстроить так, чтобы тут его «прожект» был ни при чем, а дело сделалось бы само собою. Он находил нужным оставаться в стороне до тех пор, пока Петр влюбится без ума в Елизавету и под влиянием ее, а также и Натальи Алексеевны уклонится от брака с нареченной невестой. Остерман, считая себя знатоком юношеского сердца, был уверен, что любовь возьмет верх над всеми другими чувствами. «Тогда, – думал он, – Меншиков будет бессилен, бояться мне его будет нечего, и я снова пущу в ход мой прожект».

– Жаль мне, что прожект мой признали тогда неподходящим ни к вашим церковным уставам, ни к вашим русским обычаям. Видано ли дело, закричали все, чтоб у православных племянник женился на тетке! Оно, пожалуй, что и так: заговорили бы потом, что дети их от незаконного сожительства рождены. Народ ваш стоек в своих обычаях и предрассудках, его сразу не настроишь. Так зачем же теперь им любиться попусту?

Остерман глубоко вздохнул и поднял глаза к потолку.

– Знаешь что, княгиня Аграфена Петровна, – вдруг заговорил он твердым голосом, уперев в Волконскую свой лукавый, но вместе с тем и приятный взгляд, – следует тебе быть настороже. У меня, как у вице-канцлера, бывают в руках кой-какие цидулки, которые могут тебе повредить у «светлейшего». Ведь мне о твоих отписках с братцем известно.

Княгиня с ужасом посмотрела на Остермана.

– Впрочем, успокойся, Аграфена Петровна: Меншикову я тебя не выдам, а делаю только тебе угрозу на тот конец, чтобы ты не разболтала никому того, что я скажу тебе сейчас. Положим, что я буду в твоих руках, но буду только голословно, а ты и теперь в моих руках, да не просто, а с поличным; так не лучше ли нам действовать совокупно. Если бы ты могла, княгиня, внушить ее высочеству «инструировать» своему брату, чтобы он как можно больше любил Елизавету Петровну, но не только как свою тетку, но как чужую девушку-красавицу, то это было бы полезное дело. И вот почему: ни одна из придворных девиц не может иметь свободного доступа к императору и позволять себе вольное с ним обращение, да ни одна и не решится на это, боясь «светлейшего». Елизавета же – другое дело. Стоит ей только влюбить его в себя, и она отобьет от него невесту, а вместе с тем уничтожится и Меншиков. Начать прямо охуждать Марию нельзя. Петр куда как упрям, он станет делать наоборот, а если влюбить его в Елизавету, то он будет сам против затеянного брака, и уж, конечно, никто его не приневолит.

– Да он еще слишком молод, чтобы влюбляться, – заметила Волконская.

– Молод, чтобы влюбляться! – засмеялся Остерман. – А обручиться не молод? Да скольких парней у вас в России женят на четырнадцатом году? Гаснер*, – продолжал поучительным тоном Остерман, – в известном сочинении своем о «Равновесии души и плоти» совершенно верно замечает, что половая любовь возникает в девушках и в юношах тем ранее, чем быстрее развивается их физика, а стоит только взглянуть на императора, так тотчас же можно видеть, что природа работает над ним с изумительной быстротой. Какой у него рост, какая осанка! Кто скажет, что ему идет четырнадцатый год? У него пробивается уже и ус, а это физиологический признак известной зрелости.

– Этак, пожалуй… – не договорила княгиня.

– Да ты, чего доброго, матушка Аграфена Петровна, думаешь, что я хочу влюбить его на ваш русский «манер» – сейчас обниматься да целоваться? Нет, я хочу влюбить его на наш немецкий манер, и я думаю, что он на это должен быть способен, потому что он по матери – немец. Я хочу поместить в его сердце так называемый нашими немецкими поэтами идеал, который он должен носить в сердце, и носить постоянно, мечтать о своей возлюбленной во всей чистоте и непорочности юношеского духа. У нас, в Неметчине, такая любовь к наиблагороднейшим девицам в большом употреблении. Там юноша и двадцати лет только смотрит на свою милую и вздыхает перед ней, не смея даже прикоснуться к ней до тех пор, пока они не соединятся браком. Вот как я хочу влюбить его величество в тетку, а не по-вашему…

– А если?.. – и Волконская снова не договорила.

– Ну что ж! Я хоть и против вашего русского манера любиться до свадьбы, но им обняться и поцеловаться можно. Шкандалу в том никакого не будет: во-первых, они близкие между собою родные, а во-вторых, тут есть политические конъюнктуры. Господин Пуфендорф* в сочинении своем, – а сочинение это было любимой книжкой покойного государя, значит, книжка эта дельная, потому что он пустяков читать не любил, – господин Пуфендорф говорит, – начал поучительным голосом излагать Остерман, вытянув при этом ноги, положив на колени платок и табакерку и закрыв глаза, – господин Пуфендорф говорит, что в политических акциях должно иметь особые конъюнктуры, кои наипаче в превысшем градусе содержимы быть могут для блага государства. Господин Пуфендорф говорит, что высокие потентаты по самой субстанции их высокой прерогативы наивящему между собою аккорду подлежат. Тот же господин Пуфендорф излагает далее, что коликое попечение партикулярным людям…

 

Волконская с досадою увидела, что Остерман из области любимой им педагогики попал в область столь же любимой им политики и, что поэтому ей придется Бог весть сколько времени слушать без перерыва его ученые рассуждения. Она нетерпеливо вертелась на креслах, но остановить Остермана было бы чрезвычайной для него обидой, особенно после того сближения, которое началось между ним и хозяйкой, и она, снова прикрыв лицо веером, только позевывала, слушая нескончаемую рацею* своего гостя.

В заключение своей продолжительной беседы они порешили, что княгиня еще раз навестит великую княжну, а Остерман, с своей стороны, поторопит Рабутина, чтоб этот последний хлопотал у Меншикова о скорейшем назначении Аграфены Петровны обер-гофмейстериной при Наталье Алексеевне.

Рейтинг@Mail.ru