В то время, когда императрице оставалось жить лишь несколько часов и когда обе цесаревны, став на колени в ногах ее постели, громко рыдали, герцог Голштинский незаметно вышел из ее спальни, сел в карету и приказал как можно скорее ехать к своему министру, графу Бассевичу.
– Где вы, мой любезный Бассевич? – кричал растерявшийся герцог, входя к министру, который, заслышав голос своего государя, поспешил к нему навстречу. – Если вы теперь не поможете нам, то мы вконец пропали!.. – говорил торопливо герцог, завидев Бассевича.
На умном лице министра появилось выражение озабоченности.
– Что угодно приказать вашему королевскому высочеству? – спросил он твердым и ровным голосом, и голос этот составлял совершенную противоположность дрожавшему и прерывавшемуся голосу герцога, который заикался, глотал слова, так что даже трудно было понять его.
– Ни я, ни жена моя – мы оба ничем не обеспечены; императрица кончается, а между тем никакого завещания в нашу пользу не составлено, – задыхаясь от волнения, сказал герцог.
– Прошу вас, государь, сесть и успокоиться. Быть может, нам удастся поправить беспечность императрицы. Отдохните немного и извольте ехать во дворец, а я не замедлю туда приехать, – говорил почтительно министр, провожая герцога, который несколько ободрился.
Он, безусловно, верил в ум, находчивость и ловкость своего министра, который, приехав вместе с ним в Петербург, не только хотел устроить все дела герцога самым выгодным образом, но замышлял еще, приобретя полную доверенность государыни, управлять посредством ее и всею Россией.
Проводив герцога, Бассевич поспешил к Меншикову, которого он застал совершенно спокойным.
«Незачем мне ехать во дворец, – думал он в это время, – достаточно той грозы, какую я нагнал на моих врагов. Расправа с Толстым и Девьером показала им, что я сумею уничтожить своих противников, а вместе с тем и военная сила, находящаяся в Петербурге, в моих руках, и когда придет время, я распоряжусь так, как найду для себя более удобным».
Уверенный в своем могуществе, Меншиков принял ничтожного в его глазах голштинского министра не только высокомерно, но и презрительно.
– Что вам нужно? – равнодушно спросил он Бассевича.
– Я к вашей светлости по делу о завещании умирающей императрицы.
– Лучше бы вам не вмешиваться в наши дела; мы, русские, сумеем вести их нисколько не хуже, чем вы с вашим герцогом.
– Если бы, ваша светлость, шел вопрос только о государственных делах России, то я никогда не позволил бы себе никакого вмешательства, но здесь идет вопрос о судьбе дочерей того великого человека, которому вы обязаны вашим счастьем. Неужели, светлейший князь, вы откажетесь обеспечить их участь? Будьте их отцом, – трогательно говорил Бассевич, – и, так сказать, замените им мать, которая как будто забыла их перед смертью.
– Я вам прямо скажу, что ни та, ни другая цесаревна не будет на русском престоле. Вы должны помнить, кто посадил на престол их мать. И теперь я могу сделать то же самое с кем захочу. Я прикажу занять дворец и смежные с ним улицы войсками и сделаю то, что пожелаю…
Бассевич был поражен тою самоуверенностью, с какою говорил Меншиков, и, поняв, что борьба с ним невозможна, пошел на уступки, желая, по крайней мере, хоть несколько поддержать значение герцога и цесаревен и обеспечить хоть до некоторой степени их будущность.
– Не смею оспаривать справедливости ваших слов, но позволю себе только заметить, что ваша светлость окружены врагами и завистниками, которые, конечно, не дремлют вообще и особенно теперь, в такой решительный час; так не лучше ли будет повести дело так, чтобы оно представлялось вполне законным и за вами была бы вполне обеспечена власть, столь спасительная для государства?
Слова Бассевича, хорошо научившегося во время своего пребывания в России говорить по-русски, подействовали на Меншикова, тем более что он считал графа человеком чрезвычайно умным и проницательным.
– А вы, господин Бассевич, как я замечаю, славно говорите по-русски, – уже ласковым голосом проговорил Меншиков.
– Я старался усвоить себе русский язык. Язык этот, как язык славянский, мне не чужой, потому что я сам славянин по происхождению, хотя мои предки и онемечились. Помня мое происхождение, я люблю Россию, как славянскую страну, и желаю ей блага, а оно поставлено в прямую зависимость от воли вашей великокняжеской светлости.
Лесть приятно подействовала на надменного временщика.
– Садитесь, господин граф, – благосклонно сказал он Бассевичу, – и скажите, что же следует сделать.
– Должно сделать завещание от имени умирающей императрицы. Нужно составить такое завещание, которое законным образом обеспечивало бы то высокое положение, на которое вы, по вашим заслугам, имеете неоспоримое право.
На лице Меншикова выразилось удовольствие.
– Но кто же составит такое завещание? – спросил он. – Уж если составлять завещание, то оно должно быть согласно с волею государыни и удовлетворять всех, кого оно будет касаться, – с притворной заботливостью сказал Александр Данилович.
– Я предвидел это, светлейший князь, и составил «концепт»*, а теперь прошу позволения прочесть его вам.
Меншиков утвердительно кивнул головою, а Бассевич, вынув из кармана бумагу с проектом завещания, наскоро набросанного им по отъезде от него герцога, начал уверенным голосом читать его Меншикову, который сидел возле стола, облокотившись на него рукою, и, внимательно прислушиваясь к читаемому, только по временам поправлял некоторые русские слова, неправильно произносимые Бассевичем.
По прочтении первой статьи завещания, в которой говорилось, что, согласно воле императора Петра I, Россия должна помогать герцогу для получения им отнятых у него шлезвигских владений, а также способствовать достижению им шведского престола, Меншиков только недовольно буркнул, не сделав, однако, никаких возражений. Не предъявил он никаких замечаний и против той статьи, в которой говорилось, что цесаревны должны получить все бриллианты, принадлежавшие их матери, все ее «мобилии»* и капиталы, а также и быть обеспечены выдачею каждой из них известной суммы на счет государства. Буркнул, однако, князь по прочтении той статьи в подготовленном Бассевичем завещании, в которой говорилось, что до совершеннолетия великого князя Петра Алексеевича – который назначался «сукцессором»* Екатерины – государством должен управлять Верховный тайный совет, членами которого долженствуют быть обе цесаревны, занимая в совете первые места. К этому прибавлялось, что Верховный тайный совет должен будет состоять из девяти персон, что совет этот имеет полную власть, но только не может изменить закона о «сукцессии», которая в случае бездетной кончины Петра переходит к цесаревне Анне и ее «десцендентам»*, а по кончине ее и в случае неимения ею детей – к цесаревне Елизавете и ее «десцендентам», и что совет должен решать дела большинством голосов и никто один повелевать в нем не может.
Слушая эту статью, Меншиков нахмурился было, но вскоре морщины со лба его исчезли.
«Что за важность, – подумал он, – что никто один повелевать не может. Это так пишется в бумаге, а на деле выйдет, конечно, совсем иное. Ведь и теперь я не имею законного права повелевать, а, однако, могу делать все, что захочу, а когда просватаю дочь за государя, то уже никто мне, как царскому тестю, ни в чем препятствовать не может».
Ввиду этих соображений Меншиков не прерывал дальнейшего чтения и не сделал никакого возражения.
– Вот нужно было бы тут вставить о помолвке светлейшей княжны, высокоурожденной дочери вашей Марии Александровны, с великим князем Петром Алексеевичем, но сделать это без нарочитого позволения со стороны вашей светлости я не решился: это было бы дерзким вмешательством в дела фамилии вашей, – с почтительною важностию промолвил Бассевич.
На лице Меншикова скользнуло выражение удовольствия.
– Отчего же нельзя? Очень можно; императрица насчет этого изъявила уже словесно свое согласие и, конечно, не отменит его. Да вот что, отец родной, – ласково сказал Меншиков, – оставь эту бумажонку у меня. Я велю ее сейчас же переписать, а ты меж тем посоветуй герцогу, чтобы он подписал эту бумагу, не упрямясь, безотговорочно да от себя посоветовал бы и супруге своей, и ее высочеству цесаревне Елизавете сделать то же самое. Да скажи им еще, что если с их стороны пойдут против меня нелады, то я с ними толковать долго не буду, а распоряжусь по-своему. Прибавлю еще одно: после того, как герцогиня будет награждена всем, что будет ей следовать по завещанию, пусть герцог подобру-поздорову выбирается отсюда. Жаль мне будет с тобой расстаться; захочешь, оставайся у нас посланником. Герцог же здесь никому не нужен, никто из нас его не любит, да и не доверяет ему, потому что он со временем будет королем шведским и начнет строить против нас козни.
Бассевич, откланявшись почтительно князю, отправился во дворец, чтобы исполнить поручение «светлейшего», а Меншиков послал за своим секретарем и за Сапегой. Секретарю он объяснил, какие нужно сделать изменения, добавления и перестановки в переданном ему завещании, и приказал поскорее переписать набело, но вдруг в глубоком раздумье он приостановился.
– Эх, братец, не хорошо, что твой почерк многие знают. Не хотел бы я, чтобы потом заговорили, будто от меня идет завещание.
– Не беспокойтесь об этом, ваша светлость, я могу писать разными почерками и напишу так, что на меня и не подумают, – бойко ответил Яковлев.
– Да вот что еще, братец: припиши-ка девятым пунктом, что регентство имеет учинить брак ее высочества цесаревны Елизаветы Петровны с герцогом Голштинским, епископом Любским… Больно уж он ей нравится. «Нужно это вставить, тогда она не переча подпишет завещание», – подумал Меншиков.
К тому времени, когда было принесено секретарем Яковлевым переписанное им набело завещание и Меншиков, выслушав его, одобрил, к «светлейшему» подъехал Сапега, которого князь считал теперь пригодным человеком, вследствие того родства, какое установлялось между Сапегами и государыней.
– А у меня, ясновельможный Иван Францевич, есть до тебя дело, – сказал князь и, позвав секретаря, приказал ему прочесть Сапеге завещание, объясняя пану Яну некоторые статьи и подробности завещания по-польски и по-русски.
Слушая завещание, Сапега только утвердительно, с полным равнодушием кивал головою, но когда секретарь, окончив чтение, по приказанию князя удалился, то Сапега укорительно взглянул на Меншикова.
– А что же, ясновельможный Александр Данилович, ты забыл меня, своего старого приятеля? – с грустию проговорил он.
– Как забыл?
– Отчего же ты не написал, что регентство должно выдать племянницу императрицы за моего сына? Ведь и на это, как тебе известно, есть согласие императрицы.
– Эх, пан Ян, до того ли мне, – отвечал Меншиков, – это дело само собою сладится. А теперь нужно, чтобы, когда это потребуется, ты подписал завещание без всяких отговорок. Ведь ты какой ни на есть, а все-таки российский генерал-фельдмаршал и андреевский кавалер, и тебе должно быть лестно, что я пригласил тебя участвовать в таком великом государственном деле. А не хочешь, так я и без тебя могу обойтись.
– Хорошо, хорошо, – отвечал фельдмаршал, – только уж и ты поторопись свадьбой.
– Разумеется! Мне Скавронскую беречь не для кого.
С заготовленным завещанием Меншиков поехал во дворец. По тогдашнему обыкновению, все в Петербурге вставали очень рано, и хотя было только семь часов утра, но в Зимнем дворце все были уже на ногах, да, собственно, там и не ложились в эту ночь спать, ожидая каждую минуту кончины государыни. Не входя в ту комнату, в которую переместилась на время болезни матери Елизавета, князь приказал госпоже Рамо вызвать к себе цесаревну и, не говоря ничего, повел ее в кабинет императрицы.
– Эту бумагу следует тебе, цесаревна, подписать за государыню, – твердо и решительно сказал Меншиков, подводя Елизавету к письменному столу.
– Что это такое? – спросила она.
– Завещание ее величества.
В смущении, дрожащими руками взяла Елизавета эту бумагу и стала читать ее вполголоса. Меншиков пристально следил за нею и заметил на лице девушки нерешительность; но лицо ее вдруг оживилось и зарделось ярким румянцем, когда она дошла до той статьи завещания, в которой поручалось регентству «учинить ее брак с епископом Любским». Она, вся взволнованная, быстро протянула руку, чтобы взять перо.
«Ого! – улыбнувшись, подумал Меншиков: как ей хочется быть немецкой архиерейшей. Знал же я, чем ей угодить».
Подсмеивался, впрочем, над браком Елизаветы, задуманным Екатериною, не один только Меншиков, но и все русские: так им казалась странной женитьба «епископа», или «бискупа», как называли его в Петербурге. Едва ли кто-нибудь из русских понимал толково, кто такой был этот неожиданно появившийся в Петербурге красавец щеголь в парике с длинными локонами, в кружевах, бархате и шелке, при шпаге на боку, называвшийся и принцем, и епископом.
Дело в том, что известный своею обширною торговлею город Любек издавна принадлежал Голштинскому дому, а потом, при господстве католичества в Германии, составлял пожизненное владение римско-католического епископа, пользовавшегося княжеским достоинством. Когда же в Германии водворилось протестантство и католические епископства были уничтожены, то Любек был обращен в светское владение, удержавшее за собой прежнее название епископства, и был отдан одной из линий Голштинского дома. Представитель этой линии, князь-епископ, двадцатидвухлетний – скорее убогий, нежели богатый – юноша приехал в Петербург в надежде заключить здесь такой же выгодный брак, какой пришелся на долю его однородца, герцога Голштинского. Надежда жениха-епископа, по-видимому, готова была осуществиться. Он не только чрезвычайно понравился Екатерине, но и Елизавета влюбилась в него, как говорится, по уши, и вскоре была помолвлена с ним.
«Видно, Бутурлина-то совсем позабыла», – продолжал думать Меншиков в то время, когда Елизавета, присев к столу, не без заметного, но вместе с тем и приятного для нее волнения подписала за Екатерину завещание, составленное от имени этой последней. Меншиков взял бумагу, вложил ее в тот пакет, в котором она лежала прежде, и попросил Елизавету достать печать государыни. Поданною ему печатью он запечатал конверт и сказал цесаревне, чтобы они сделала на нем надпись: «Его королевскому высочеству герцогу, моему возлюбленному сыну. Распечатать в первом же заседании Верховного тайного совета». Затем «светлейший» сообщил Елизавете, что теперь дело покончено, что завещание императрицы будет исполнено в точности и что он сам станет наблюдать за ненарушением статей этого завещания, и в особенности той, которая относится к «сукцессии».
Когда цесаревна вышла из той комнаты, в которой она подписала завещание, Меншиков приказал позвать к себе любимую камер-фрау* императрицы, Крамер, от которой – как было известно при дворе – у Екатерины не было никаких секретов.
– Когда – чего Боже сохрани – скончается Катерина Алексеевна, то ты, Марья Ивановна, отдашь эту бумагу герцогу, но отдашь не иначе как в присутствии моем и тех знатных персон, которые тогда во дворец соберутся. Если бы же тебя спросили, кто отдал тебе эту бумагу, то говори, что сама государыня приказала тебе вынуть ее из-под подушки и отдать тому, кто на пакете написан. Исполни же мое приказание в точности, никому ни в жизнь не разболтай, а я тебя в свою очередь не забуду, – внушительно говорил Меншиков.
После того «светлейший», свидевшись с ожидавшим его во дворце Бассевичем, повторил, чтобы Бассевич не забыл внушить герцогу и герцогине быть во всем послушными перед ним, Меншиковым, а затем, возвратившись к себе домой, послал приказ начальствовавшим в Петербурге над войсками лицам, чтобы полки были готовы выступить с заряженными ружьями из своих «светлиц» по первому данному от него повелению и направились бы к Зимнему дворцу, где он приказал усилить караул.
В светлую майскую ночь, с 6-го на 7-е число, стала по Петербургу распространяться молва, что императрицы уже нет на свете. Говорили, однако, об этом шепотом и с большой опаской. Вскоре по улицам Петербурга потянулись, по приказу Меншикова, полки, направляясь к Зимнему дворцу.
Офицеры и солдаты знали, что они идут приносить присягу новому государю, но кто будет царствовать – того никто не знал, да и все боялись спрашивать об этом. Лазутчики Меншикова шныряли в толпе и старались заговаривать с народом о предстоявшей перемене, но все со страхом удалялись при первом слове. Они приставали и к шедшим ко дворцу солдатам, но получали от них один и тот же крайне осторожный ответ: «Ничего знать не могим». Шайкой этих неудачных разведчиков руководил секретарь Меншикова, Андрей Яковлев, который еще и прежде, желая проведать, что говорят в народе о «светлейшем», переодевался в мужицкое платье и шлялся по кабакам, рынкам, базарам и баням, которые в то время были самым любимым сборищем праздного петербургского простонародья.
– Ах ты, Господи, жаль-то как царицу-матушку! И кому-то теперь присягать мы будем? – прикидываясь простаком, говорил княжеский секретарь.
– Кому начальство прикажет, – отвечали ему солдаты.
– Кому велят, тому и присягнем, – отвечали обыкновенно простолюдины или – что случалось еще чаще – делали вид, будто ничего не слышат.
– Нужно будет присягать тому, – наставительно внушал Яковлев, – кому прикажет светлейший князь Александр Данилович Меншиков; пока у нас нет государя, он – человек начальный, всем он – голова.
– Ладно, пусть будет так, – уступчиво соглашались слушатели и пятились от него подальше, подозревая, что он, должно быть, из сыщиков или из гулящих людей, готовый сейчас закричать «слово и дело»*.
Войско между тем окружило Зимний дворец и прекратило всякое движение по прилегавшим к нему улицам. Ко дворцу пропускали только «знатных персон», которых, независимо от одежды, лент и звезд, легко было узнать по числу лошадей, запряженных в экипаж, и по ливрейным лакеям. Только люди чиновные ездили шестерней цугом; малочиновные четверней, а еще менее чиновные – только парою.
Никто, однако, не видел проезжавшей по улице и окруженной вершниками кареты светлейшего князя, которая по своей богатой отделке, по зеркальным стеклам и в особенности по золотой, поставленной на верху ее кузова княжеской короне резко отличалась от всех других, хотя тоже роскошных карет и была давно известна всем жителям Петербурга. Ее знал каждый мальчуган, и при ее приближении все спешили снимать шапки. Меншикову оказывался такой же почет, как и государыне и членам царской фамилии.
Теперь «светлейший» не проезжал по улице в своей великолепной карете, потому что он еще спозаранку был во дворце и с лихорадочною торопливостью, ввиду близкой развязки, делал свои распоряжения. Он послал, между прочим, за графом Головкиным и Остерманом; но этот последний, по своему обыкновению, не явился, ссылаясь на мучившую его подагру и втайне рассчитывая, что при теперешних запутанных обстоятельствах лучше всего держаться в стороне до тех пор, пока вопрос о престолонаследии разрешится так или иначе.
«Тогда и будем знать, у кого искать, – рассуждал сам с собою предусмотрительный барон, – а то теперь, чего доброго, попадешься впросак».
Приехали во дворец по зову Меншикова также и главные его сторонники. Они собрались в приемный зал, а сам «светлейший» безотлучно оставался в опочивальне императрицы.
Над Петербургом в это время расстилался легкий сумрак непродолжительной майской ночи. Нева как будто заснула и казалась неподвижной, и среди тишины, окружавшей дворец, до стен его доносились всплески весел переезжавших через реку яликов, а изредка и лошадиный топот по плавучему мосту, перекинутому близ дворца. Золотая игла над Петропавловской церковью медленно гасла, освещаемая вечернею зарей. Ее розовый отблеск отражался на окнах дворца, в которых начали слабо мелькать огни зажигаемых свечей.
За Невой послышался протяжный бой часов на Петропавловской крепости, отсчитавших последний час в жизни Екатерины. Они пробили девять, и куранты их заиграли заунывную молитву. В то же время стал доноситься через реку барабанный бой вечерней зори на крепостной кордегардии.
Не успели еще пробить часы за Невой первой четверти десятого, как из спальни императрицы вышел в приемную с понуренной головой князь Меншиков. Из отворенных дверей спальни несся плач, вой и громкое всхлипывание. Там рыдали с жалостными причитаниями ближайшая прислуга императрицы и обе ее дочери. Елизавета металась из стороны в сторону, припадая головой к постели своей умершей матери. Герцог поддерживал за талию и утешал свою плакавшую навзрыд жену. Софья Скавронская и две маленькие сестры ее стояли как растерянные; они как будто боялись, что из той роскоши и почета, в которые они попали случайно, по милости императрицы, возвратятся снова в прежнее ничтожество.
Участливо, с набегавшими на глаза слезами смотрели на умершую Екатерину дети цесаревича Алексея. Они не были привязаны к Екатерине и даже не могли любить ее, но вид смерти не мог не тронуть их, как неизвестное еще им зрелище, да и раздававшиеся кругом их плач и рыдания неизбежно должны были повлиять на их детские еще души. Великий князь готов уже был расчувствоваться и заплакать; но сдержанная и чуждая всякого притворства Наталья стояла на месте как вкопанная и, склонив голову, только шепотом молилась за свою умершую нареченную бабушку.
Между тем в приемную вошел Меншиков.
– Матушка наша, благочестивейшая государыня императрица Екатерина Алексеевна преставилась, – сказал он взволнованным голосом. – Да упокоит Господь Бог душу ее в селениях праведных!
Все молча перекрестились, и затем кто начал плакать навзрыд, кто принялся хныкать, кто выть, кто вздыхать, выражая громко свое сожаление о потере, постигшей отечество.
Меншиков, заложив за спину одну руку, величаво стоял среди приемной, обводя спокойным взглядом всех присутствовавших, в числе которых были и представители иностранных держав: Рабутин, Вестфален, шведский посол генерал Цедергольм и голландский резидент де Дье.
«Светлейший» молчал, как бы давая время увлечься первому впечатлению, произведенному сообщенным им печальным известием. В это время из спальни вышла в приемную камер-фрау императрицы, Крамер, и, всхлипывая, подала запечатанный пакет герцогу, а тот почтительно передал его Меншикову.
– Это не ко мне, а к вашему высочеству, – равнодушно сказал «светлейший», возвращая пакет герцогу. – Но так как на пакете есть приписка, чтобы он был вскрыт в Верховном тайном совете, то благоволите передать его господину канцлеру, а затем распечатать пакет и прочесть, что написано в бумаге, будет его дело. А ты, Гаврила Иванович, распорядись собрать назавтра, в восемь часов утра, Верховный тайный совет. Распорядись также, чтоб к этому времени здесь, в приемной, собрались президенты и члены всех коллегий и весь штатский генералитет. Ты, Иван Матвеевич, созови сюда все адмиралтейские чины, – продолжал он, обращаясь к великому адмиралу. – Ты же, преосвященный владыка, – сказал он архиепископу тверскому Георгию Дашкову*, – созови Святейший синод. Заседание совета будет, как обыкновенно, происходить в апартаментах государыни, а постановление его будет объявлено всем собравшимся чинам в этой приемной.
Все раболепно поклонились «светлейшему», который приказывал теперь как первенствующая особа, отстранив и герцога, и цесаревен, и великого князя от всякого участия в своих личных распоряжениях.