А он, какие мысли лелеял он? Хотел ли он сделать ее своей любовницей или орудием шарлатанства? Жирар, несомненно, колебался, но склонялся, думается мне, больше ко второй идее. Он мог выбирать, мог добиться наслаждений без опасных последствий. Однако мадемуазель Кадьер имела благочестивую мать и жила с семьей, с женатым братом и обоими другими братьями, готовившимися к духовной карьере, в тесном доме, куда вел один только вход: лавка старшего брата. Девушка выходила почти только в церковь. При всей своей простоте она инстинктивно чуяла нечистые замыслы, опасные дома. Исповедницы иезуитов охотно собирались на верхнем этаже одного дома, устраивали пирушки, безумствовали, кричали по-провансальски: «Да здравствуют иезуиты». Пришла соседка, которую беспокоил шум, и увидела, что они лежат на животе, распевая песни и поедая оладьи (пирушка устраивалась, как говорили, на деньги, полученные в виде милостыни). Екатерину также пригласили, но она почувствовала отвращение и не приходила больше.
Только душу ее можно было увлечь. Жирар, по видимому, и задался этой целью. Вероятно, его единственной задачей было заставить ее повиноваться, принять доктрину пассивности, которую он проповедовал в Марселе. Ему казалось, что пример окажет больше влияния, чем поучение. И вот он поручил Гиоль, своей тени, повести юную святую в Марсель, где жила ее подруга детства, кармелитка, дочь Гиоль. Желая внушить ей доверие, хитрая женщина рассказала Екатерине, что и у нее бывают моменты экстаза. Она вообще кормила ее смешными баснями. Так она сообщила ей, что когда однажды в погребе испортилось вино в бочке, она стала молиться и вино тотчас же снова стало хорошим. В другой раз она будто почувствовала, как в нее вонзается терновый венец, но ангелы, чтобы утешить ее, подали вкусный обед, который она и съела с отцом Жираром.
Мать разрешила Екатерине отправиться в Марсель с доброй Гиоль и взяла на себя все расходы по путешествию. Стоял самый жаркий месяц в этой жаркой стране, август (1729), когда вся иссохшая местность представляет глазам лишь огненное зеркало скал и камней. Слабый, притупившийся мозг юной больной, истомленной путешествием, тем лучше воспринимал зловещие образы затворниц, похороненных в монастыре. Самым выдающимся типом в этом роде была сестра Ремюза, живой труп (она вскоре в самом деле умерла). Екатерина восхищалась таким высоким совершенством. А ее коварная спутница искушала ее честолюбивой мыслью сделать то же, стать ее преемницей.
Во время этого коротенького путешествия Жирар, оставшийся в горячем пекле Тулона, опустился весьма заметно. Он часто навещал маленькую Ложье, воображавшую, что и у нее бывают моменты экстаза, и утешал ее (по видимому, основательно, так как она сейчас же забеременела). Когда Екатерина вернулась, окрыленная, экзальтированная, он, погрязший в чувственности, весь преданный наслажденью, зажег в ней искру любви! Она воспламенилась, но по своему, оставаясь чистой, святой, великодушной, желая помешать ему пасть, отдаваясь ему до готовности за него умереть (сентябрь 1729).
Одним из даров ее святости была способность заглядывать в чужие сердца. Порой случалось, что она узнавала тайны жизни, сокровенные нравы своих исповедников, указывала им на их недостатки. Многие, удивляясь, пугаясь, смиренно соглашались с ее упреками. Однажды летним днем она увидела входившую Гиоль и вдруг сказала ей: «Что вы сделали, злая!» – «Она была права, – признавалась впоследствии сама Гиоль. – Я только что совершила дурной поступок».
Какой? Вероятно, она отдала в руки иезуита белошвейку Ложье. Такое предположение само навязывается, так как в следующем году она хотела также поступить с Батарелль.
Возможно, что Ложье, часто ночевавшая у Екатерины, посвятила ее в свое счастье, в любовь святого, рассказала о его отеческих ласках. Для Екатерины то было тяжелым испытанием, взволновавшим всю ее душу. С одной стороны, она прекрасно знала правило Жирара: «Поступки святого святы», с другой – ее прирожденная порядочность, полученное ею воспитание – все внушало ей мысль, что чрезмерная нежность к человеку является всегда смертным грехом. Эти скорбные колебания между двумя учениями доконали бедную девушку, вызвали в ее душе страшную бурю, и она сочла себя одержимой.
Даже здесь обнаружилось ее доброе сердце. Не унижая Жирара, она сообщила ему, что имела видение – видела душу, терзаемую нечистыми мыслями и смертным грехом, – что она чувствует потребность спасти эту душу, предложить дьяволу жертву взамен жертвы, что она готова подчиниться одержимости и стать на место той. Он разрешил ей быть одержимой, но только на год (ноябрь 1729).
Екатерина знала, как и все в городе, о скандальных связях отца Сабатье, дерзкого, несдержанного, неосторожного, являвшегося полной противоположностью в этом отношении Жирару. Она прекрасно понимала, что иезуиты (которых она считала опорой церкви) могут стать предметом всеобщего презрения.
Однажды она сказала Жирару:
«Я видела видение: мрачное море, ладья, наполненная душами, которую яростно хлестала буря нечистых мыслей, на ней два иезуита. Я сказала Спасителю, которого узрела в небесах: „Господи! Спаси их. Утопи меня. Я возьму на себя все кораблекрушение". И добрый Бог принял мою просьбу».
Впоследствии, когда начался процесс, когда Жирар стал ее жесточайшим врагом, когда он преследовал ее насмерть, она никогда не возвращалась к этому эпизоду. Никогда она не объяснила прозрачного смысла этих слов. Она была настолько благородна, что предпочитала молчать. Она обрекла себя. На что? На адские муки, без сомнения. Скажут: из гордости, считая себя бесстрастной и умершей для жизни, она не боялась грязных мыслей, внушаемых дьяволом божьему избраннику. Однако более чем достоверно, что она ничего не понимала в чувственности, что в этой тайне она усматривала лишь страдание и пытки, придуманные дьяволом… Жирар оставался холоден и оказался недостоин ее заботливости. Вместо того, чтобы растрогаться, он воспользовался ее легковерием для гнусного обмана. Он бросил незаметно в ее шкатулку записку, в которой Бог объявлял ей, что ради нее он спасет ладью с грешниками. Жирар, конечно, был настолько осторожен, что не оставил записку там: если бы она часто читала и перечитывала ее, она могла бы заметить, что она сфабрикована. Ангел, принесший ей записку, в один прекрасный день унес ее.
Видя ее возбужденной, не способной молиться, Жирар также неделикатно и также легкомысленно позволил ей приобщаться Святых Тайн, когда ей будет угодно, хоть каждый день, во всех церквах. Ей становилось лишь хуже. Уже вся во власти дьявола, она давала место в сердце и ему, и Богу. Обладая одинаковой силой, они боролись в ее душе так, что ей казалось, она разорвется на части и умрет. Она падала в обморок, теряла сознание, оставалась целыми часами в бесчувственном состоянии. В декабре она почти уже не выходила, почти не покидала постели.
У Жирара имелся достаточно веский предлог видеться с ней. Человек осторожный, он просил младшего брата провожать его, по крайней мере, до дверей. Комната больной была на верхнем этаже. Мать, не желая мешать, оставалась в лавке. Он мог оставаться наедине с ней, мог по желанию запереть комнату. Она была тогда очень больна. Он обращался с ней, как с ребенком, садился у изголовья постели, держал ее голову, отечески целовал.
Она принимала эти ласки почтительно, с нежностью и признательностью.
Глубоко невинная, она была вместе с тем очень чувственна. Даже при легком прикосновении, которого другая не заметила бы, она теряла сознание. Было достаточно даже просто задеть ее грудь. Жирар скоро убедился в этом ее качестве, и в голове его родились дурные мысли. Он охотно погружал ее в такой сон, а она и не думала защищаться, всецело доверяя ему, беспокоясь и стыдясь только того, что ведет себя так свободно с таким человеком, заставляет его терять драгоценное время. Он подолгу оставался у нее. Нетрудно было предвидеть, что должно было случиться. Несмотря на свою тяжелую болезнь, бедная молодая девушка сумела опьянить Жирара. Однажды, просыпаясь, она увидела себя в позе, до смешного непристойной. В другой раз она почувствовала, что он ее ласкает. Она покраснела, вздохнула, пожаловалась.
А он бесстыдно заметил: «Я твой господин, твой Бог! Ты все должна снести во имя послушания».
На Рождество, во время большого праздника, он забыл всякую сдержанность. Пробуждаясь, она воскликнула: «Боже! Как я страдала». – «Охотно верю, бедняжка!» – произнес он тоном сочувствия.
После этого она жаловалась уже меньше, но не говорила о том, что испытывает во время сна.
Жирар понял лучше и не без страха, что сделал. В январе – феврале он уже не мог сомневаться в ее беременности. Положение становилось еще запутаннее благодаря тому, что и Ложье оказалась в таком положении. Пирушки святош, обильно приправляемые туземным вином, имели своим первым последствием для этих легко воспламенявшихся женщин экзальтацию, заразительный экстаз. Хитрые подделывались под это настроение. У молодой Ложье, сангвинической и страстной, оно было искренним. В своей маленькой комнатке она испытывала настоящее безумие, падала в обморок, особенно когда ее посещал Жирар. Она забеременела несколько позднее Екатерины, без сомнения, в день Крещения.
Положение становилось опасным.
Девушки жили не в уединении, не в монастыре, которому было важно потушить дело, а, так сказать, на улице, на виду у всех: Ложье среди любопытных соседок, Екатерина – в лоне семьи. Ее брат, доминиканец, уже и так был недоволен продолжительными визитами Жирара. Однажды, когда последний пришел к сестре, он остался у нее, как бы желая ее оградить, – Жирар дерзко выставил его из комнаты, а возмущенная мать выгнала сына из дома.
Дело грозило завершиться скандалом. Жирар не сомневался, что молодой человек, с которым поступили так жестоко, выгнанный из дома, в порыве негодования расскажет обо всем своему ордену, что последний воспользуется удобным случаем, распространит историю по всему городу и натравит город на него. Тогда он принял странное решение выйти из затруднительного положения смелым наступлением, спастись гнусностью.
Развратник превратился в преступника.
Жирар хорошо знал свою жертву. Он видел на ее теле следы золотухи, которой она в детстве страдала. Ранки этой болезни не заживают совсем, как это бывает с другими ранами. Кожа остается в этих местах светло розовой, тонкой и слабой. У Екатерины следы золотухи остались на ногах, а также на нежном и опасном месте, на груди. И вот ему пришла дьявольская мысль вновь растравить язвы и выдать их за стигматы вроде тех, которые небо даровало святому Франциску и другим святым, носившим следы гвоздей и копья, как Распятый, которому они хотели во всех отношениях подражать. Иезуиты не могли примириться с тем, что им нечего было противопоставить чудесам янсенистов. Жирар был уверен, что очарует их неожиданным чудом. Иезуиты, их монастырь в Тулоне, конечно, поддержат его. Старик Сабатье был готов верить всему. Он был когда-то исповедником Екатерины, и такое происшествие послужило бы лишь к его славе. Другой иезуит, отец Гринье, был глупым ханжой, способным видеть все, что от него потребуют.
Если бы кармелиты или другие вздумали выразить сомнение, то свыше им сделают предостережение, и они благоразумно умолкнут. Даже доминиканец, брат Екатерины, дотоле завистник и враг, найдет выгодным поверить факту, который прославит его семью и сделает его братом святой.
«Но разве все это не естественно! – возразят. – Есть масса достоверно засвидетельствованных примеров настоящих стигматизированных». Противоположное утверждение как раз более вероятно.
Когда Екатерина заметила, в чем дело, ей было стыдно и она была безутешна, боясь, что Жирар охладеет к ней под влиянием такого возврата детской болезни. Быстро отправилась она к соседке, некой госпоже Трюк, занимавшейся медициной, и купила у нее (якобы для младшего брата) мазь, чтобы смазывать язвы.
К каким приемам прибегал жестокий изверг, чтобы создать эти язвы? Раздирал ли он их ногтями? Пользовался ли он маленьким ножом, который всегда носил при себе? Или же он притягивал – как это делал впоследствии – кровь к ранам тем, что сосал губами больные места. Она теряла сознание, но не чувствительность: нет никакого сомнения, что сквозь сон она чувствовала боль. Если бы она не рассказала обо всем Жирару, она сочла бы себя великой грешницей. Как ни боялась она вызвать в нем разочарование и отвращение, она призналась. Он осмотрел ее и, продолжая играть комедию, упрекнул ее, зачем она хочет лечиться и не слушается Бога. То небесные стигматы. Он опускается на колени, целует раны на ее ногах. Она униженно крестится, не хочет верить. Жирар настаивает, бранит ее, заставляет показать бок, благоговейно созерцает рану.
«У меня тоже такая рана, но только внутри!» – замечает он. И вот она вынуждена верить, что она – живое чудо. Случившаяся как раз в это время смерть сестры Ремюза помогла ей принять на веру такое удивительное событие. Она видела ее в ее славе, видела, как сердце ее вознеслось к ангелам. Кто будет ее преемницей на земле? Кто унаследует ее возвышенные дары, небесную милость, что осеняло ее? Жирар предложил ей освободившееся место и совратил ее, действуя на ее честолюбие. С тех пор она была неузнаваема. Она тщеславно освящала все испытываемые ею проявления природы. Капризы, содрогания беременной женщины, в которых она ничего не понимала, она приписывала внутренним порывам Духа.
В первый день Великого поста, сидя с семьей за обедом, она вдруг увидела Спасителя. «Я хочу повести тебя в пустыню, где я страдал, – сказал он ей, – хочу приобщить тебя к моим страданиям».
Она содрогнулась: ей страшно предстоящих мук. Но только она одна может искупить целый мир грешников. Перед ней носятся кровавые видения. Она видит только кровь. Христос является ей с окровавленным лицом. Она сама харкала кровью, теряла кровь еще иным образом, в то же время ее природа казалась настолько изменившейся под влиянием страданий, что она становилась влюбленной. На двадцатый день поста она видит свое имя соединенным с именем Жирара. Питавшаяся новыми переживаниями гордость позволяет ей понять ту особую власть, которую Мария (женщина) имеет над Богом. Она чувствует, насколько ангел ниже последнего святого, последней святой. Она видит дворец славы и сливается мысленно с агнцем. В довершение всего она чувствует, как поднимается с земли, поднимается на несколько футов в воздух. Она сама едва поверила бы этому, но одна уважаемая особа, мадемуазель Гравье, уверяет ее в этом. Все приходят, смотрят с удивлением, благоговеют.
Жирар приводит своего коллегу Гринье, который опускается на колени и плачет от радости.
Не осмеливаясь навещать ее каждый день, Жирар часто приглашает ее в иезуитскую церковь. Она отправлялась туда, с трудом передвигая ноги, в час дня, после мессы, во время обеда. В церкви – ни души. Перед алтарем, перед распятием она отдавалась во власть порывов, которые нечестие делало тем более страстными. Мучили ли ее угрызения совести? Ошибалась ли она? Кажется, ее сознание уже тускнело, затемнялось среди этой пока еще искренней и неподдельной экзальтации. Кровавые стигматы, эти жестокие знаки ласк небесного супруга, начинали доставлять ей странное удовлетворение. Радуясь своим обморокам, она находила в них невыразимо сладкую муку, как она сама выражалась, потоки благости, в которые она погружалась «до полного умиления». Сначала эти новые переживания изумили и обеспокоили ее. Она рассказала о них Гиоль, которая улыбнулась, назвала ее глупой, заявила, что это ничего не значит, и прибавила цинично, что и она испытывает нечто подобное.
Так помогали коварные соседки, насколько было в их силах, извратить девушку, честную и порядочную, чувственность которой пробуждалась лишь поздно и с трудом под гнусной властью околдовавшего ее человека, авторитет которого она считала священным.
Две черты приятно поражают в ее грезах. Это, во первых, тот чистый идеал верной до смерти любви, который она лелеяла, на что указывает ее видение о том, что ее имя и имя Жирара навеки соединены в книге бытия. Во вторых, такая черта, как ее доброта, то и дело вспыхивающая сквозь безумие, ее очаровательное детское сердечко. В Вербное воскресение при виде радостной семьи, собравшейся вокруг стола, она плакала три часа подряд, думая о том, что «в этот день никто не пригласил Христа обедать».
В продолжение почти всего поста она не могла есть. То немногое, что она съедала, она извергала назад. Первые две недели она совсем воздерживалась от пищи и дошла до крайней степени слабости. Кто поверил бы, что Жирар подвергнет умирающую, едва дышавшую девушку новым жестокостям? Он помешал ее ранам зажить, на правом боку показалась новая язва. Наконец, в Страстную пятницу, чтобы довершить жестокую комедию, он принес ей венец из проволоки, которая вонзилась ей в голову, так что кровь полилась по лицу.
Все это делалось открыто. Он сначала обрезал ее длинные волосы и унес их, потом заказал венец у некоего Битара, торговавшего в порте клетками. Екатерина не показывалась посетителям в венце. Публика видела только последствия, капли крови, окровавленное лицо. На него накладывали платки, чтобы получился нерукотворный образ, как это было со святой Вероникой, а Жирар брал эти платки с собой, очевидно, как подарки благочестивым людям.
Мать Екатерины оказалась против воли соучастницей мошенничества. Тем не менее она боялась Жирара. Она начинала понимать, что он готов на все. Кто-нибудь (вероятно, Гиоль) сообщил ей по дружбе, что если она скажет хоть одно слово, то ее дочь не проживет и двадцати четырех часов.
Что же касается Екатерины, то она на этот счет никогда не лгала. В продиктованном ею сообщении об этом посте она прямо говорит, что это был венец с остриями, которые вонзались в голову до крови. Не скрывала она и происхождение тех маленьких крестиков, которые она дарила посетителям. Она заказала их у родственника, столяра из Арсенала, по модели, доставленной ей Жираром.
В Страстную пятницу она пролежала двадцать четыре часа в обмороке или «экстазе», всецело находясь на попечении Жирара, попечении, обессиливающем, убийственном. Она была на третьем месяце беременности. Он уже видел перед собой святую, мученицу, преображенную, а ее тело начинало округляться. Он и желал и боялся насильственной развязки путем аборта. Он сам подготовлял его, давая ей каждый день опасные капли, красноватые порошки.
Ему было бы приятнее видеть ее мертвой. Ее смерть выпутала бы его из затруднительного положения. А раз она была жива, то ему хотелось, по крайней мере, удалить ее от матери, спрятать в монастырь. Он знал эти учреждения, знал, как и Пикар, с какой ловкостью и тайной там умеют похоронить подобные истории. Он хотел послать ее или к картезианкам в Премоль или к клеристкам в Оллиуль. Он сделал ей подобное предложение еще в Страстную пятницу. Но она была так слаба, что ее боялись поднять с постели. Наконец, на пятый день Пасхальной недели, когда Жирар был в ее комнате, она почувствовала мучительный позыв и потеряла значительный сгусток крови. Он взял посуду и внимательно разглядывал ее у окна. Не подозревая ничего дурного, Екатерина позвала служанку и попросила вынести посуду. «Какая неосторожность!» – невольно воскликнул Жирар, несколько раз глупо повторяя эти слова.
Об аборте, которому подверглась девица Ложье, у нас меньше сведений. Она заметила свою беременность перед постом. У нее были странные судороги, объявлялись довольно смешные стигматы: один представлял собой след ножниц, которыми она себя ранила еще в то время, когда была белошвейкой, другой – простой лишай. Ее экстазы вдруг сменились нечистым отчаянием. Она плевала на распятие и кричала: «Где этот дьявол монах, повергший меня в такое состояние? Не трудно обмануть двадцатидвухлетнюю девушку! Где он? Он бросил меня! Пусть придет!» Окружавшие ее женщины были сами любовницами Жирара. Они пошли за ним, но он не осмелился явиться на глаза разъяренной беременной девушки.
Так как кумушки были заинтересованы в том, чтобы было поменьше шума, то они, по всей вероятности, и сами без него нашли средство покончить с этим делом без всякого шума.
Был ли Жирар колдуном, как впоследствии утверждали? Так можно было бы подумать, видя, как он, не будучи ни молодым, ни красивым, легко увлек стольких женщин. Еще более странно, что несмотря на то, что он страшно скомпрометировал себя, он сумел подчинить в свою пользу еще и общественное мнение. На мгновение казалось, что он околдовал весь город.
На самом деле все обстояло гораздо проще. Могущество иезуитов было всем известно. Никто не рисковал вступить с ними в борьбу. Даже шепотом боялись плохо говорить о них. Большая масса духовенства состояла преимущественно из монахов нищенствующих орденов, не имевших ни сильных связей, ни высоких покровителей. Даже кармелиты, весьма ревнивые, уязвленные тем, что выпустили Екатерину из своих рук, даже и они молчали. Брат Екатерины, молодой доминиканец, на просьбы потрясенной матери вернулся к политике осторожности, сблизился с Жираром, потом привязался к нему не менее младшего брата и даже помогал ему в странной махинации, которая невольно наводит на ум, что Жирар обладал даром прорицания.
Бояться оппозиции приходилось только со стороны того человека, которого Жирар, по-видимому, более всех других поработил. Все еще находясь в полном подчинении, Екатерина, однако, уже обнаруживала легкие признаки грядущей пробуждавшейся независимости.
30 апреля во время прогулки за город, галантно устроенной Жираром, в которой участвовали как Гиоль, так и все стадо молодых святош, Екатерина впала в глубоко мечтательное настроение. Чудная весна, очаровательная в этой стране, обратила ее сердце к Богу. В припадке истинной религиозности она восклицала: «Только тебя, о Господи, я желаю! Только тебя! Даже ангелов твоих мне мало».
Одна из девушек, очень веселая, повесила себе на шею на провансальский манер маленький тамбурин. Екатерина последовала примеру других, прыгала, плясала, сделала себе из ковра пояс, разыгрывала цыганку и была готова на всякие безумства, чтобы забыться.
Она была очень возбуждена. В мае она получила от матери разрешение паломничать в Сен Бом в церковь Мадлены, великой святой покаятельницы. Жирар согласился отпустить ее только под присмотром двух верных ему женщин – Гиоль и Ребуль. Хотя дорогой с ней моментами и случались еще экстазы, ей, однако, надоело быть пассивным орудием духа насильника (адского ли или небесного – все равно), который ее смущал и волновал. Год ее одержимости подходил к концу. Разве она не свободна? Покинув мрачный, колдовской Тулон, очутившись на свежем воздухе, на природе, под лучами солнца, бедная пленница снова обрела свою душу, восстала против души чужой, осмелилась стать собой, осмелилась желать. Обе шпионки Жирара были смущены. По возвращении они предупредили его о происшедшей с ней перемене. Он сам скоро убедился в ней. Она не поддавалась больше экстазу, хотела подчиняться, казалось, только разуму.
Он надеялся держать ее в руках очарованием и авторитетом, наконец, одержимостью и плотской привычкой.
Ничего не выходило. Юная душа, не столько завоеванная, сколько захваченная врасплох (и притом предательски), незаметно пробуждалась к естественной жизни. Он был оскорблен. От прежней профессии педанта, тирана детей, которых он мог по желанию наказывать, тирана монахинь, не менее зависимых, он сохранил ревнивое отношение к своей власти. Он решил снова подчинить себе Екатерину, наказав ее за этот первый маленький бунт, если так можно было назвать робкий порыв порабощенной души к освобождению.
22 мая, когда по своему обыкновению она исповедовалась у него, он отказал ей в отпущении на том основании, что она очень грешна, что завтра он должен наложить на нее большое, очень большое наказание.
Какое? Пост? Но она и без того была до последней степени истощена. Продолжительные молитвы – другая епитимья – были не в духе исповедника квиетиста, и он запрещал их. Оставалось – телесное наказание, бичевание. Это было наказание общераспространенное, практиковавшееся как в монастырях, так и в школах. Это наказание применялось так просто и сокращенно, что наказание налагалось во времена более первобытные и грубые даже в самой церкви. Из фабльо, этих наивных картин нравов, мы узнаем, что священники после исповеди тут же, на месте, позади исповедальни, били мужа и жену. Так же наказывались школьники, монахи и монахини.
Жирар знал, что Екатерина, не привыкшая к позору, отличавшаяся большой стыдливостью (только во сне, бессознательно, подвергавшаяся бесстыдному обращению), будет страшно страдать от непристойного наказания, будет сломлена им, потеряет последнюю силу сопротивления. Больше всякой другой женщины она будет оскорблена в своем женском тщеславии. Она столько страдала, столько постилась! Потом аборт! Ее и без того хрупкое тело казалось тенью. Тем более она боялась, без сомнения, показывать другим это бедное, худое, истерзанное, страдающее тело. Колени ее распухли, и она до крайности стыдилась другого маленького недомогания, которым она тогда страдала.
У нас нет мужества рассказать, что последовало. Прочтите три ее показания, столь наивные, столь глубоко искренние, данные без присяги, показания, во время которых она считала своей обязанностью говорить даже о том, что ей не следовало бы говорить в своих интересах, даже о том, чем можно было жестоко воспользоваться против нее.
Первое показание было ею дано нечаянно церковному судье, посланному, чтобы ее застигнуть врасплох. В каждом слове вы чувствуете голос юного сердца, говорящего перед самим Богом. Второе было дано магистрату, заменявшему короля, гражданскому и уголовному судье в Тулоне, наконец, третье – на заседании парламента в Эксе.
Заметьте, что все три показания, вполне совпадающие, напечатаны в Эксе на глазах ее врагов, в книге, в которой (как я ниже выясню) хотели смягчить вину Жирара и обратить внимание читателя на все, что могло говорить против Кадьер. И однако издатель не счел возможным освободить себя от обязанности поместить эти показания, отягчавшие того, к кому он был расположен.
Чудовищное безрассудство! Жирар сначала запугал несчастную девушку, а потом недостойным, варварским образом использовал ее страх. Любовь отнюдь не является в данном случае смягчающим вину обстоятельством. Он вовсе не любил ее. И в этом весь ужас дела. Читатель помнит опасные лекарства, которые он ей давал, читатель потом увидит ее беспомощность. Он не хотел ей простить, что она лучше остальных опустившихся женщин, что она соблазнила его (так невинно) и скомпрометировала его. Менее же всего он хотел простить ей, что у нее была душа. Он мечтал только об одном: сломить ее, и когда она порой говорила: «Я чувствую, я долго не проживу», он исполнялся надежды на ее близкую смерть. Какой преступный разврат.
Он осыпал гнусными поцелуями это бедное, надломленное тело, смерть которого он увидел бы с удовольствием.
Как объяснял он ей подобное возмутительное противоречивое поведение, такую смесь ласк и жестокости? Выдавал ли он их за испытание ее послушания и терпения? Или становился он смело на точку зрения Молиноса: «Грехом умерщвляй грех»? А она относилась ли серьезно ко всему этому? Или, быть может, она поняла, что эта игра в правосудие, в искупление, в покаяние не более, как разврат?
Она не хотела отдавать себе ясного отчета во всем этом, находясь после 23 мая, в июне месяце, когда наступило разнеживающее жаркое время года, в странном состоянии нравственного распада. Она подчинялась своему господину, немного боясь его, боясь своей странной рабской любви, продолжая играть комедию, подвергаясь каждый день маленькому наказанию. Жирар так мало берег ее, что нисколько не скрывал от нее своих сношений с другими женщинами. Он хотел отправить ее в монастырь. А пока что она продолжала быть его игрушкой. Она это видела и не протестовала.
Слабая и еще более надломленная постыдным обращением с ней, все более погружаясь в печаль, она не дорожила жизнью, то и дело повторяя слова (приятные для Жирара): «Я чувствую, я скоро умру».