bannerbannerbanner
Ведьма

Жюль Мишле
Ведьма

IX. Торжество Сатаны в XVII в.

Фронда – это своего рода Вольтер.

Вольтерианский дух, столь же древний, как и сама Франция, долго придавленный, победоносно прорывается, наконец, в политике, а затем и в религии. Тщетно великий король пытается упрочить торжественную серьезность. Сквозь нее то и дело прорывается смех.

Только ли смех?

Нет. То век восшествия Разума. В трудах Кеплера, Галилея, Декарта, Ньютона торжественно воцаряется доказуемый разумом догмат, вера в неизменность законов природы. Чудо уже не осмеливается обнаруживаться, а когда оно осмеливается, его встречают свистом.

Или лучше: исчезают фантастические чудеса, в которых проявляется каприз, чтобы уступить место великому универсальному чуду, тем более божественному, чем более оно закономерно.

То решительная победа великого Бунта, проявлявшегося уже раньше в таких смелых формах, как ирония Галилея, как абсолютное сомнение, от которого исходит Декарт, чтобы начать свою постройку. Средние века сказали бы: «То голос Злого Духа.

Победа эта была не только отрицательной, но весьма положительной и прочной. Дух природы, наука о природе, эти опальные древних времен, гордо подымают свою голову. Сама Реальность, сама Субстанция разгоняют пустые призраки.

Безумцы говорили: «Умер великий Пан».

Потом, увидя, что он жив, из него сделали духа Зла. Среди наступившего хаоса так легко было ошибиться.

И вот он живет жизнью гармоничной, живет в возвышенной неизменности законов, управляющих течением звезд, управляющих и сокровенной тайной жизни.

* * *

Об этой эпохе можно высказать два суждения, вовсе не противоречащие друг другу: дух Сатаны победил, но дни колдовства были сочтены.

Всякое чудотворство, дьявольское или священное, тогда поражено болезнью. Колдуны, богословы одинаково бессильны. Они подобны шарлатанам, тщетно вымаливающим у сверхъестественного случая или у каприза Провидения чуда, которого наука ждет только от Природы, от Разума.

Несмотря на свое усердие, янсенисты за весь XVII в. добиваются лишь маленького смешного чуда. Иезуитам, еще менее удачливым, несмотря на свое могущество и богатство, никак не удается заручиться даже и им, и они удовлетворяются видениями истерички, сестры Марии Алакок, страшно сангвинической, всюду видевшей только кровь. Лицом к лицу с таким бессилием магия, колдовство могли бы не горевать.

В этом упадке веры в сверхъестественное одно было тесно связано с другим. Оба потусторонних царства были тесно соединены в пронизанном страхом воображении средних веков. Они продолжают быть связанными и тогда, когда послышался смех и восторжествовало презрение. Когда Мольер издевался над дьяволом и «кипящими котлами», духовенство заволновалось: оно поняло, что ослабевает и вера в рай.

Такое чисто светское правительство, как правительство великого Кольбера (долго бывшего истинным королем), не скрывает своего презрения к этим старомодным вопросам. Оно выпускает из темницы колдунов, задержанных руанским парламентом, запрещает судьям принимать обвинения против ведьм и колдунов (1672). Руанский парламент протестует, доказывая, что отрицание ведовства повлечет за собой отрицание и многих других вещей. Приглашая сомневаться в тайнах бездны, люди ослабляют во многих душах также и веру в тайны неба.

Шабаш исчезает… Почему? Потому что он повсюду. Он проникает в нравы. Его методы входят в будничную жизнь.

О шабаше говорили: «Никогда женщина не забеременеет». Дьявола, ведьму упрекали в том, что они – враги деторождения, что они ненавидят жизнь, любят смерть, ничто и т. д. И оказывается, как раз в XVII в., в благочестивом XVII столетии, когда ведьма умирает, преклонение перед бесплодием, страх продолжить на земле жизнь становятся общей болезнью.

Если Сатана когда-нибудь читал, то он немало посмеялся, читая казуистов, своих преемников. Но, может быть, тут есть и некоторое отличие? Конечно, есть. В века ужаса Сатана заботился о голодном, жалел бедняка. Казуисты чувствуют сострадание, напротив, к богачу. Богач с его пороками, роскошью, придворными замашками – убогий, несчастный нищий. Он приходит на исповедь, смиренно угрожая, чтобы вырвать у богослова позволение сознательно грешить. Когда-нибудь кто-нибудь напишет (если найдет в себе мужество) поразительную историю низости казуиста, который хочет сохранить себе своего покаянника, историю тех постыдных средств, до которых он доходил. От Наварро до Эскобара за счет жены устраиваются странные сделки. Кое-кто еще возражает. Еще несколько лет, и казуист побежден, готов на все. От Цокколи и до Лигури (1670–1770) он уже не защищает более природы.

Как известно, на шабаше дьявол имел два лица, одно – угрожающее, другое – смехотворное. Теперь, когда ему нечего делать с последним, он отдает его великодушно казуисту.

С удовольствием видит Сатана, что находит своих приверженцев среди почтенных лиц, в почтенных семьях, руководимых церковью. Светская дама, поддерживающая свой дом модным источником существования, прибыльным адюльтером, смеется над благоразумием и смело следует природе. Благочестивая семья, напротив, подчиняется только иезуиту. Желая сохранить, сосредоточить в одних руках состояние, желая единственному сыну оставить богатое наследство, она вступает на кривой путь нового спиритуалистического учения. Под сенью налоя, в атмосфере тайны самая гордая женщина забывается, следует учению Молиноса: «Мы призваны здесь, на земле, страдать! Благочестивая безучастность в конце концов услаждает и усыпляет… Погружаешься в ничто. В смерть? Нет, не совсем. Не вмешиваясь, не отвечая за происходящее, воспринимаешь только смутное и слабое эхо. То словно чудесный дар Благодати, особенно сладкий в момент пониженности, когда исчезает воля!»

Какая удивительная глубина мысли! Бедный Сатана! Тебя превзошли. Смирись, благоговей и признай своих сыновей.

* * *

Врачи, которые в еще большей степени его законные сыновья, которые родились от простонародного эмпиризма, именуемого колдовством, они, его любимцы, которым он оставил свое лучшее наследство, вспоминают об этом неохотно. Они неблагодарны по отношению к ведьме, которая подготовила им путь.

Даже больше. Ему, отцу и творцу, развенчанному царю, они наносят еще несколько страшных ударов. «И ты мой сын». Они дают против него в руки остряков и насмешников жестокое оружие. Уже в XVI в. смеялись над духом, который во все века, от сивиллы до ведьмы, возбуждал и наполнял собою женщину, доказывали, что он не дьявол, не Бог, а, как выражались в Средние века, «князь воздуха». Сатана – только болезнь!

Одержимость, в свою очередь, не что иное, как результат затворнической, сидячей, скучной, неестественной монастырской жизни. Медики называли физическими бурями тех 6500 чертей, которые вселились в Мадлену (в деле Гоффриди), те легионы, которые сражались в теле раздраженных монахинь Лудена и Лувье. «Если Эол потрясает всю землю, – говорил Ивелен, – почему не может он потрясти тело девушки?» А хирург, исследовавший Кадьер (читатель сейчас с ней познакомится), холодно заявляет: Просто бешенство матки».

«Странное падение! Перед простыми средствами, перед заклинаниями а la Мольер ужели испарится и исчезнет побежденный, сбитый с толку ужас средневековья?

Это значило бы сузить вопрос. Сатана все же нечто большее Врачи не замечают ни его возвышенности, ни его низменности, ни его великолепного бунта в науке, ни странных компромиссов между благочестивой интригой и нравственной нечистоплотностью, которые он себе позволяет в начале XVIII в., соединяя в одном лице Приапа и Тартюфа.

* * *

Мы все говорим, что знаем XVIII столетие, и, однако, никто не может указать существенную черту, которая его характеризовала бы.

Чем более цивилизованным и просвещенным было это столетие, его поверхность, чем более залиты светом были его верхние этажи, тем герметичнее внизу замыкалась обширная область церковного мира, мира монастырей, легковерных женщин, болезненных и всему готовых поверить. В ожидании Калиостро, Месмера и магнетизеров, которые появятся в конце века, немало священников продолжают эксплуатировать умершее колдовство. Они то и дело говорят о случаях околдования, распространяя кругом страх, берутся изгонять беса непристойными заклинаниями. Многие из них разыгрывают колдунов, прекрасно зная, что ничем не рискуют, что их уже не сожгут. Они чувствуют себя в безопасности в мягкой атмосфере терпимости, которую проповедуют философы, и легкомыслия великих остряков и насмешников, убежденных, что все кончилось, раз люди смеются.

Именно потому, что люди смеются, эти работники мрака идут своей дорогой и не боятся. Дух нового времени воплощен в регенте, благодушном скептике. Он пробивается наружу в персидских письмах, во всемогущем журналисте, в славе своего века, в Вольтере. Когда льется человеческая кровь, то каждая фибра в нем протестует. Все остальное вызывает в нем смех. Постепенно правилом светской публики становятся слова: «Ничего не карать, надо всем смеяться».

Терпимость позволяет кардиналу Тенсену быть публично мужем собственной сестры. Та же терпимость гарантирует исповедникам спокойное обладание монахинями: они преспокойно признают беременность, признают законность родившихся детей. Эта терпимость извиняет отца Аполлинария, накрытого во время непристойного заклинания бесов, а галантный иезуит Ковриньи, кумир всех провинциальных монастырей, искупляет свои любовные приключения тем, что его отзывают в Париж, то есть повышением.

Не иное наказание постигло и знаменитого иезуита Жирара. Он заслужил виселицу, а был осыпан почестями, умер в славе святого. Это самое любопытное дело XVIII в. Оно позволяет нащупать самые сокровенные методы времени, уяснить себе грубое сочетание самых противоположных махинаций.

Опасные нежности «Песни песней» служили, как всегда, прелюдией. Продолжением явилась Мария Алакок, свадьба кровавых сердец, приправленная болезненной сладостью Молиноса. Жирар присоединил сюда дьявольщину и ужасы колдовства. Он был заодно и дьяволом и заклинателем дьявола.

 

Несчастная, которую он погубил самым варварским образом, не только не добилась справедливого суда, а была затравлена насмерть. Она исчезла, вероятно, заточенная на основании lettre de cachet, была заживо похоронена.

X. Отец Жирар и Екатерина Кадьер. 1730

Иезуитам не везло.

Так хорошо устроившись в Версале, господа при дворе, они не пользовались у Бога никаким кредитом. Ни одного чуда! Янсенисты – те, по крайней мере, были богаты трогательными легендами. Бесчисленное множество больных, слабых, хромых, паралитиков находили на могиле диакона Пари временное исцеление. Несчастный народ, разбитый ужасными бичами (первым из которых был великий король, потом регентство и система, сделавшие стольких нищими), приходил умолять о спасении к добродетельному глупцу, к человеку святому, несмотря на его смешные стороны. Да и можно ли смеяться! Жизнь его была скорее трогательна, чем смешна. Нет ничего удивительного, если добрые люди, взволнованные на могиле благодетеля, вдруг забывали о своих болезнях. Если исцеление было лишь временным, что за беда! Зато осуществилось чудо – чудо, сотворенное благочестием, добрым сердцем, признательностью. Впоследствии к этим странным народным сценам присосутся плуты – тогда (1728) от них еще веяло чистотой.

Иезуиты отдали бы все, чтобы иметь хоть одно из этих маленьких чудес, которые они отрицали. Вот уже пятьдесят лет, как они работали над тем, чтобы разукрасить баснями и сказочками свою легенду о Сакре Кер, историю Марии Алакок. Вот уже двадцать пять или тридцать лет они пытались уверить публику, что их собрат Жозеф II (в качестве французского короля), не довольствовавшийся лечением золотушных, после своей смерти заставлял немых говорить, хромых ходить, косых глядеть прямо.

Исцеленные косили еще больше, а та, которая играла роль немой, оказалась, к несчастью, явной мошенницей, уличенной в краже. Она скиталась по провинции, исцелялась во всех часовнях, известных своими святыми, везде собирала милостыню и потом сызнова начинала ту же историю в другом месте. На юге было легче заручиться чудом. Там женщины более нервны, легче приходят в экзальтацию, способны стать сомнамбулами, стигматизированными и т. д.

В Марселе иезуиты имели своего епископа Бельзенса, человека мужественного, прославившегося во время великой чумы, но легковерного и ограниченного, под защитой которого можно было отважиться на многое. Рядом с ним они поставили иезуита из Франшконте, человека неглупого. Отличаясь суровой внешностью, он недурно умел проповедовать в цветистом, немного светском духе, который так любят дамы. То был настоящий иезуит, который мог выдвинуться двумя путями – при помощи женских интриг или же при помощи santissimo. За Жирара – так гласило его имя – не говорили ни возраст, ни внешность. То был 47 летний человек, высокий, худой, производивший впечатление расслабленного. Он был немного глуховат, грязен и постоянно плевался. Долгое время, до 37 лет, он был преподавателем, и у него сохранились некоторые замашки и вкусы семинарии. Последние десять лет, после великой чумы, он был исповедником монахинь и имел на них большое влияние, посвящая их в столь противоположную темпераменту провансалок доктрину и дисциплину мистической смерти, абсолютной пассивности, совершеннейшего самозабвения. Страшное событие (чума) понизило мужество, обессилило сердца, повергло людей в болезненную томность. Марсельские кармелитки, руководимые Жираром, шли очень далеко в этом мистицизме. Во главе их стояла некая сестра Ремюза, слывшая святой.

Несмотря на такой успех или, быть может, ввиду такого успеха, иезуиты удалили Жирара из Марселя. Они хотели воспользоваться им, чтобы поднять свой монастырь в Тулоне, весьма в этом нуждавшийся. Великолепное учреждение Кольбера – семинария флотских священников – было передано в руки иезуитов, чтобы очистить молодых священников от лазаристского направления, под влиянием которого они почти везде находились. Оба назначенных туда иезуита оказались малоспособными. Один был глуп, другой (отец Сабатье), несмотря на свой возраст, – человеком, чрезмерно увлекающимся. В нем жил дерзкий дух нашего старого флота, и он ни в чем не соблюдал меры. В Тулоне его обвиняли не в том, что у него есть любовница, да еще замужняя женщина, а в том, что он так дерзко и оскорбительно выставляет свою связь напоказ, что приводил в отчаяние мужа. Он вел себя так, чтобы муж понял свой позор, чтобы он чувствовал все его уколы. Дело зашло так далеко, что несчастный муж умер с горя.

Впрочем, соперники иезуитов вели себя еще скандальнее. Обсерванты, руководившие клариссами (или клернетками) Олиуля, публично содержали любовниц и – точно этого было еще мало – не щадили и юных пансионерок. Отец привратник, некий Обани, изнасиловал тринадцатилетнюю пансионерку и спасся от преследовании ее родственников в Марселе.

Жирар, назначенный директором семинарии, скоро вернул благодаря своей внешней строгости и несомненной ловкости иезуитам их престиж над скомпрометированным монашеским орденом, а также над приходскими священниками, малообразованными и чрезвычайно вульгарными.

Здесь, в стране, где мужчины грубы и резки, женщины умеют ценить степенность северян и благодарны им за то, что они говорят на языке аристократичном и официальном, по-французски.

Жирар, прибыв в Тулон, уже заранее хорошо знал почву, на которую ступает. Здесь он уже имел союзницу в лице некоей Гиоль, иногда наезжавшей в Марсель, где одна из ее дочерей была кармелиткой. Гиоль, жена мелкого столяра, всецело отдала себя в его распоряжение, больше даже, чем он сам желал. Она была уже немолода (ей было 47 лет), обладала крайне пылким темпераментом, была извращена и способна на все, готова оказать ему какие угодно услуги, что бы он ни делал, кем бы он ни был, преступником или святым.

Кроме дочери, бывшей в Марселе кармелиткой, Гиоль имела еще дочь, которая была послушницей в монастыре Урсулинок в Тулоне. Урсулинки, занимавшиеся воспитанием, являлись повсюду как бы центром: их приемная, посещаемая матерями воспитанниц, была посредником между монастырем и светом. У них и благодаря им Жирар познакомился с городскими дамами, между прочим, с сорокалетней незамужней женщиной мадемуазель Гравье, дочерью прежнего королевского подрядчика. Двоюродная сестра этой дамы, Ребуль, дочь владельца барки, ее единственная наследница, ходила за ней повсюду, как тень, и хотя ей было почти столько же лет (35), она все же надеялась наследовать ей.

Около этих двух дам собрался постепенно маленький кружок поклонниц Жирара, которые и выбрали его своим духовником. Иногда в кружке появлялись и молодые девушки как, например, мадемуазель Кадьер, дочь купца, белошвейка Ложье, дочь перевозчика Батарелль. Здесь читались благочестивые книги, иногда устраивались маленькие полдники. Ничто, однако, так не интересовало этих дам, как некоторые письма, в которых говорилось о чудесах и экстазах сестры Ремюза, тогда еще живой (умерла в феврале 1730). Какая слава для Жирара, вознесшего ее так высоко! Женщины читали, плакали, захлебывались от восторга. И чтобы понравиться своей родственнице, Ребуль иногда уже тогда впадала в странное состояние, прибегая к известному приему затыкать нос, чтобы слегка задохнуться.

* * *

Из всех этих женщин и девушек наименее легкомысленной была, несомненно, Екатерина Кадьер, хрупкое и болезненное 17-летнее существо, всецело занятое благочестивыми упражнениями и делами, с лицом исхудалым и бледным, указывавшим на то, что, несмотря на юный возраст, она сильнее остальных испытала на себе великие невзгоды времени, истерзавшие Прованс и Тулон.

Оно и понятно.

Она родилась в ужасный, голодный 1709 год, а когда стала девушкой, пережила страшную чуму. Казалось, оба эти события наложили на нее свой отпечаток. Она стояла немного в стороне от жизни, даже по ту сторону жизни.

То был настоящий печальный цветок, распустившийся в тогдашнем печальном Тулоне. Чтобы понять ее, необходимо вспомнить, что тогда представлял этот город.

Тулон не более как проход, место загрузки, вход в огромный порт и гигантский арсенал. Путешественник обращает внимание только на них и не видит самого города. И однако, это город, и притом древний. В нем жили пришлые чиновники и истинные тулонцы, недолюбливавшие тех, завидовавшие им и часто возмущавшиеся их высокомерием. И все это теснилось в темных улицах города, почти задыхавшегося тогда в узком поясе укреплений. Оригинальность маленького темного города состоит как раз в том, что он находится между двумя океанами света, между чудесным зеркалом рейда и величественным амфитеатром серых, лысых гор, в полдень ослепляющих глаза. Тем темнее кажутся улицы. Те, которые не ведут прямо к порту и не получают от него немного света, погружены в любое время дня во мрак. Грязные проходы и маленькие плохо обставленные лавки, невидимые для того, кто приходит сюда со света, – таков общий вид города. Он состоит из лабиринта маленьких улиц, где много церквей, много старых монастырей, превращенных в казармы. По улицам текут бурными потоками ручьи, загрязненные всякими нечистотами. Почти незаметно движение воздуха, и, несмотря на сухой климат, здесь очень сыро.

Напротив нового театра улочка – улочка Госпиталя – ведет от королевской улицы, довольно узкой, к еще более узкой улице артиллеристов (Святого Себастьяна). Она производит впечатление закоулка. В полдень солнце порой бросает сюда свой взгляд, но находит место столь печальным, что в следующее же мгновение уже уходит и улица снова погружается во мрак.

Среди этих мрачных домов самым маленьким был дом господина Кадьера, лавочника или барышника. Вход в него вел через лавку. На каждом этаже было только по одной комнате. Кадьеры были люди почтенные, благочестивые, а мадам Кадьер – воплощением всех совершенств. Они не были бедняками. Не только маленький дом был их собственностью, они имели еще, как большинство тулонских мещан, свою мызу или дачу. Обыкновенно это не более, как лачуга, небольшое каменистое загороженное место, дающее немного вина.

Во время расцвета флота, при Кольбере и его сыне, город извлек пользу из этого прибыльного движения. Сюда стекались деньги изо всей Франции. Проезжавшие сеньоры возили за собой свой дом, многочисленную челядь – народ расточительный, немало оставлявший в городе. Это счастливое время вдруг кончилось. Искусственно вызванное движение остановилось. Не было даже денег, чтобы оплатить рабочих арсенала. Попортившиеся корабли не исправлялись. Кончилось тем, что стали продавать их деревянные части.

Последствия сильно отразились на Тулоне. Во время осады 1707 года город казался мертвым.

Не трудно себе представить, что произошло с ним в страшный 1709 год – этот 93 год Людовика XIV, когда все бичи – жестокий мороз, голод, эпидемия, – одновременно обрушившиеся на Францию, казалось, хотели ее стереть с лица земли! Не пощадили и деревьев Прованса.

Сообщение прекратилось. Дороги кишели нищими, голодными. Окруженные со всех сторон разбойниками, захватившими все дороги, тулонцы дрожали.

В довершение всего в этот жестокий год госпожа Кадьер была беременна. У нее уже было три мальчика. Старший помогал в лавке отцу. Второй готовился в монахи доминиканцы (якобинцы, как тогда говорили), третий – в священники в иезуитской семинарии. Супруги мечтали о дочери. Госпожа Кадьер просила у Бога святую. Период беременности она провела в молитве и посте, ела только ржаной хлеб. Родилась дочь Екатерина. Ребенок хрупкий и, как ее братья, не совсем здоровый. В этом были виноваты как сырой дом, в котором было мало воздуха, так и скудное питание экономной и более чем воздержанной матери. Уже братья страдали гландами, и та же болезнь обнаруживалась в первые годы жизни у девочки. Не будучи больной, она отличалась страдальческой грацией болезненных детей, она росла, но не крепла. В годы, когда другие дети чувствуют в себе силы и радость восходящей жизни, она уже говорила: «Я проживу недолго.

Она болела ветряной оспой, следы которой у нее остались навсегда.

Неизвестно, была ли она красива. Верно лишь то, что она была мила, обладала очаровательными контрастами, свойственными юным провансалкам с их двойственной натурой. Живая и мечтательная, веселая и меланхоличная, она была благочестива и вместе с тем не чуждалась невинных шалостей. Когда в перерыве между продолжительными службами ее приводили на дачу с другими девочками сверстницами, она охотно следовала их примеру, пела и плясала, надевала на шею тамбурин.

Такие дни были, однако, редки. Чаще она находила удовольствие в том, чтобы подняться на верхний этаж дома, очутиться поближе к небу, увидеть немного света, быть может, клочочек моря или острую вершину обширной гряды гор. Уже тогда они были суровы, но менее зловещи, менее голы, еще одеты в пеструю и яркую одежду толокнянки и лиственницы.

 

В период чумы этот мертвый город насчитывал 26 000 жителей. То была огромная масса, сосредоточенная на небольшом пространстве. Отнимите еще от этого пространства пояс прислонившихся к ограде больших монастырей: францисканцев, ораториев, иезуитов, капуцинов, францисканок, урсулинок, визитантинок, бернардинцев и т. д., а в центре – огромный монастырь доминиканцев, а также приходские церкви, дома священников, епископа и т. д. Все принадлежало духовенству, народу – почти ничего.

Не трудно угадать, какие опустошения должна была произвести чума на таком небольшом пространстве. Помогло ей и доброе сердце жителей, великодушно принявших у себя беглецов из Марселя. Возможно, что они и принесли с собой чуму, в такой же мере, как тюки шерсти, которые по обычному мнению завезли бич заразы. Испуганные богачи решили бежать, рассеяться по деревням. Первый консул, д’Антрешо, натура героическая, удержал их, строго заявив: «Господа! Что станется с народом в городе, лишенном всяких средств, если богачи унесут с собой свои деньги?»

Он удержал их, заставил всех остаться. Марсельские ужасы объяснили передачей заразы благодаря сношениям жителей друг с другом. Д’Антрешо пытался применить противоположную систему. Он изолировал тулонцев, запер каждого в своем доме.

На рейде и в горах были выстроены два огромных госпиталя.

Все остальные жители были обязаны под страхом смертной казни оставаться у себя дома. В продолжение семи месяцев д’Антрешо крепко стоял на своем, держа население в домах и питая его – 26 000 душ, – чему никто не поверил бы.

За все это время Тулон походил на могилу. Никакой жизни, если не считать: сначала распределение утром хлеба по домам, потом погребение покойников. Погибло большинство врачей, погибли чиновники, за исключением д’Антрешо, погибли могильщики. Место их заняли осужденные дезертиры, действовавшие с какой-то бешеной и жестокой поспешностью. Трупы выбрасывались из четвертого этажа головой вниз на дроги. Какая-то мать лишилась своей дочери. Она не могла примириться с мыслью, что бедное тело будет таким образом выброшено, и добилась подкупом, чтобы его снесли вниз. Во время переноса девочка пришла в себя, ожила. Ее понесли наверх. Она выздоровела. То была прабабушка ученого Брена, автора превосходной истории порта.

Маленькой бедной Кадьер было столько же лет, сколько этой выздоровевшей девочке, а именно двенадцать. Она вступила в возраст, столь опасный для ее пола. Закрытие всех церквей, упразднение рождественских праздников (таких веселых в Тулоне) – все это внушало девочке мысль, что наступили последние дни. По-видимому, от этого впечатления она никогда не могла освободиться. Тулон также не мог оправиться. Он продолжал походить на пустыню. Все были разорены, все ходили в трауре, масса вдов, сирот, отчаявшихся. А посреди этого опустошения, подобно огромной тени, стоял д’Антрешо, на глазах которого умерли его сыновья, коллеги, также разорившийся благодаря своему великодушию, вынужденный прибегать к помощи соседей: бедняки оспаривали друг у друга честь кормить его.

Маленькая Екатерина заявила матери, что не будет больше носить свои хорошие платья, что их следует продать. Она хотела только одного: ухаживать за больными. Каждый день тащила она мать с собой в госпиталь, находившийся в конце их улицы. Четырнадцатилетняя соседка Екатерины, Ложье, потеряла отца и жила с матерью в большой нужде. Екатерина то и дело навещала их, присылала им пищу, свои платья и белье, все, что могла. Она просила родителей заплатить за учение Ложье у белошвейки, и так велико было ее влияние, что те решились на такой большой расход. Ее сострадание, ее обаятельное маленькое сердечко делали ее всемогущей. Ее милосердие было проникнуто страстностью. Она не только давала, но и любила. Ей хотелось бы, чтобы Ложье стала совершенством. Она охотно держала ее при себе, клала ее часто спать с собой. Обе девочки были приняты в орден дочерей святой Терезы, организованный кармелитками. Мадемуазель Кадьер была образцовой его представительницей и в тринадцать лет уже казалась безупречной кармелиткой. Одна визитантинка одолжила ей мистические книги, которые она поглощала.

Ложье, которой было пятнадцать лет, представляла полную противоположность Екатерине. Она только ела и прихорашивалась. За красоту ее сделали ризничьей часовни святой Терезы. Превосходный случай вступить со священниками в интимные отношения.

Когда выяснилось, что ее поведение заслуживало бы ее изгнания из конгрегации, вмешался генеральный викарий, который настолько увлекся, что заявил, если ее исключат, то закроют и часовню.

Обе девочки имели темперамент родной страны, отличались крайней нервной возбудимостью и страдали тем, что называли тогда парами матери (матки). Болезнь, однако, по разному выражалась у обеих девочек: в виде повышенной чувственности у сластолюбивой, ленивой и пылкой Ложье и совершенно духовно у чистой и нежной Екатерины, которая, благодаря своим болезням или живому, все в ней поглощавшему воображению, не имела никакого представления о поле. В двадцать лет она была невинна, как семилетний ребенок. Она думала только о молитвах и милостынях, не хотела выходить замуж. При слове «брак» она плакала, точно ей предлагали покинуть Бога.

Ей одолжили житие ее святой – святой Екатерины, а она сама купила «Замок Души» святой Терезы. Немногие исповедники могли следовать за мистическим полетом ее вдохновения.

Те, которые говорили об этих предметах неумело, делали ей больно. Ни исповедник матери, соборный священник, ни кармелит, ни старый иезуит Сабатье не удовлетворяли ее. В шестнадцать лет она остановилась на священнике из Сен Луи, отличавшемся возвышенным спиритуализмом. Целые дни проводила она в церкви, так что мать, овдовевшая и нуждавшаяся в ней, несмотря на собственное благочестие, наказывала ее при возвращении. Она была не виновата. Она забывала обо всем в порыве экстаза. Ее сверстницы настолько считали ее святой, что порой во время мессы им казалось, что гостия, притянутая исходившей от нее любовью, летела к ней и сама опускалась на ее уста.

Оба ее молодых брата разно относились к Жирару. Старший питал к нему врожденную доминиканцам антипатию к иезуитам. Второй, готовившийся в священники, считал Жирара, напротив, святым, великим человеком, сделал его своим героем. Екатерина любила младшего брата, такого же болезненного, как и она сама. Его постоянные рассказы о Жираре должны были произвести на нее впечатление.

Однажды она встретила его на улице. Он был такой серьезный, но добрый и кроткий, что внутренний голос шепнул ей: «Вот человек, который поведет тебя». В субботу она пошла к нему на исповедь. Он сказал ей: «Я вас ждал». Она была удивлена и взволнована. Она не подумала о том, что ее брат мог предупредить его, а была убеждена, что так как и она слышала таинственный голос, то они оба одинаково удостаиваются предупреждений свыше.

Прошли все летние месяцы, а Жирар, исповедовавший ее по субботам, не сделал ни одного шага навстречу ей. Скандальное поведение старого Сабатье служило ему красноречивым предостережением, и если бы он был благоразумен, он поддерживал бы свою более темную связь с Гиоль, правда, немолодой, но страстной, с настоящим дьяволом во плоти.

Сама Кадьер сделала в своей невинности первый шаг. Ее брат, безрассудный доминиканец, вздумал одолжить одной даме и распространить по городу сатиру под заглавием «Мораль иезуитов». Иезуиты скоро узнали об этом. Сабатье клянется, что добьется lettre de cachet и посадит доминиканца в тюрьму. Сестра волнуется, пугается и идет со слезами на глазах умолять Жирара вмешаться. Когда некоторое время спустя она снова приходит к нему, он говорит ей: «Успокойтесь. Вашему брату не грозит никакая опасность. Я все устроил». Она была растрогана. Жирар понял преимущество своего положения. Человек, столь могущественный, друг короля, друг Бога, обнаруживший к ней такую доброту, – какая опасность для юного сердца! Он отважился и заметил ей (на своем двусмысленном языке): «Доверьтесь мне. Отдайтесь мне всецело». Она не покраснела, а ответила в своей ангельской чистоте: «Хорошо», желая сказать, что будет в нем видеть своего единственного духовного отца.

Рейтинг@Mail.ru