bannerbannerbanner
Орас

Жорж Санд
Орас

Полная версия

К счастью, мы жили на верхнем этаже, и единственная квартира, выходившая на нашу площадку, не была сдана. Мне не грозила опасность быть застигнутым в этом нелепом положении злоязычными соседями.

Как можно себе представить, сон мой не был ни долог, ни спокоен. Утренний холод разбудил меня спозаранку. Я чувствовал себя совершенно разбитым. Чтобы приободриться, я закурил и около шести часов, едва заслышав, как внизу открылась входная дверь, позвонил к себе в квартиру. Снова пришлось ждать и подвергнуться обследованию через глазок. Наконец мне было дозволено войти.

– Ах, боже мой! – сказала Эжени, протирая глаза после сна, несомненно более сладкого, чем мой. – Вы как будто даже в лице переменились! Бедный Теофиль! Видно, вам было очень неудобно у вашего приятеля Ораса?

– Страшно неудобно, – ответил я, – очень жесткая постель. А ваш гость? Ушел наконец?

– Мой гость? – произнесла она с таким искренним изумлением, что меня пронизало чувство стыда.

Если ты даже сознаешь свою вину, редко находишь в себе мужество вовремя раскаяться. Меня охватила досада, и, не найдя в этот момент мало-мальски разумных слов, я сердито бросил трость на стол, а шляпу на стул; шляпа скатилась на пол, и я отшвырнул ее ногой; мне хотелось что-нибудь разбить.

Эжени, никогда меня таким не видевшая, застыла от удивления. Она молча подняла шляпу, пристально поглядела на меня и по моему лицу поняла, как я страдаю. Она подавила вздох, сдержала слезы и бесшумно ушла в мою спальню, тщательно закрыв за собою дверь. Там и скрывалась эта таинственная личность. Я не смел, я не хотел больше сомневаться – и все еще сомневался. Стоит дать волю подозрениям, как они с такой силой овладевают нами, что подчиняют наше воображение, даже когда разум и совесть восстают против них. Это была пытка; я в волнении шагал по кабинету, всякий раз останавливаясь перед роковой дверью с чувством, близким к бешенству. Минуты казались мне веками.

Наконец дверь отворилась, и какая-то женщина, наспех одетая, с не причесанными еще после сна волосами, закутанная в большую пунцовую шаль, бледная, дрожащая, двинулась мне навстречу. Я отступил, пораженный. Это была госпожа Пуассон.

Глава VIII

Она склонилась передо мной, чуть ли не опустившись на колени. Эта скорбная поза, бледное лицо, распущенные волосы, простертые ко мне прекрасные обнаженные руки способны были обезоружить и тигра; я же был так счастлив убедиться в невиновности Эжени, что даже нашу безобразную привратницу принял бы столь же любезно, как прекрасную Лору. Я поднял ее, усадил, извинился за свой ранний приход, не смея еще ни попросить прощения у своей бедной возлюбленной, ни даже взглянуть на нее.

– Я очень несчастна и очень перед вами виновата, – сказала в волнении Лора. – Я чуть было не внесла раздора в ваш дом. Это моя вина: нужно было предупредить вас, нужно было отказаться от великодушного гостеприимства Эжени. Ах, сударь! Упрекайте только меня. Эжени ангел! Она любит вас, как вы того заслуживаете и как я хотела бы быть любимой хотя бы один день в моей жизни. Она объяснит вам все, она расскажет вам о моих невзгодах и о моей вине; моя вина не в том, о чем вы думаете, она в тысячу раз тяжелее, и я буду сожалеть о ней всю жизнь.

Слезы помешали ей продолжать. Я был тронут и с нежностью взял ее за руки. Не помню, какими словами я утешал и успокаивал ее, но они как будто возымели свое действие, и, подведя меня к Эжени, она с чисто женской мягкостью помогла прорваться моему раскаянию и добилась для меня прощения у моей дорогой подруги. Я просил его, стоя на коленях. Вместо ответа Эжени подвела ко мне Лору и сказала: «Будьте ей братом и обещайте защищать и поддерживать ее, как если бы она была нашей общей сестрой. Вот видите, я не ревнива! А ведь насколько она красивее и образованнее меня и могла бы легко вскружить вам голову».

После завтрака, скромного как всегда, но отличавшегося сердечностью и непринужденным весельем, Эжени принялась устраивать Лору в квартире, выходившей на нашу площадку, – привратник не удосужился еще предоставить эту квартиру в распоряжение Лоры, хотя, втайне от меня, с ним договорились уже несколько дней назад. Пока наша новая соседка располагалась с несколько меланхолической медлительностью в своем тайном убежище (она назвалась мадемуазель Мориа – по фамилии Эжени, которая выдала ее за свою сестру), моя подруга вернулась ко мне и приступила к необходимым разъяснениям.

– Кажется, вы питаете дружеские чувства к Мазаччо? – начала она с вопроса. – Вас интересует его судьба? Так неужели вы не полюбите Лору еще сильнее, если узнаете, что она дорога Полю Арсену?

– Как, Эжени, – воскликнул я, – вам известна тайна Мазаччо? Он доверил вам эту непостижимую для меня тайну?

Эжени покраснела и улыбнулась. Она давно все знала. Когда Мазаччо писал ее портрет, она сумела внушить ему необычайное доверие. Всегда сдержанный и даже скрытный, он был покорен искренней добротой и чутким вниманием Эжени. Арсен, человек из народа, гордо и недоверчиво держался со мной, но по-братски открыл свое сердце женщине, так же, как и он, вышедшей из народа: это было вполне естественно.

Эжени обещала ему полную тайну и свято хранила ее. Она учинила мне тщательно продуманный и весьма подробный допрос и, лишь убедившись, что мое любопытство основано на искреннем и глубоком сочувствии к ее подопечному, рассказала мне множество неизвестных мне подробностей. Во-первых, госпожа Пуассон была, оказывается, вовсе не госпожой Пуассон, а молодой работницей, родившейся в том же городке, на той же улице, что и Мазаччо. Чуть ли не с детства он проникся к ней романтической, но совершенно безнадежной страстью, ибо прекрасную Марту, совсем еще юной, соблазнил и увез господин Пуассон, бывший в те времена коммивояжером; приехав вместе с ней в Париж, он открыл кафе у ограды Люксембургского сада, несомненно рассчитывая привлечь красотой Марты большое число посетителей. Эта тайная мысль не мешала господину Пуассону быть очень ревнивым; при малейшем подозрении он гневно обрушивался на Марту и превратил ее жизнь в ад. В квартале поговаривали даже, будто он нередко бил ее.

Во-вторых, Эжени сообщила мне, что как-то, месяца три тому назад, Поль Арсен, вопреки своей обычной умеренности, зашел в кафе Пуассона выпить кружку пива. Там он увидел прекрасную женщину в белом платье с черными волосами, причесанными, как у средневековой знатной дамы, и, узнав в ней бедную Марту, свою первую и единственную любовь, едва не лишился чувств. Марта подала ему знак не заговаривать с нею, ибо свирепый страж был рядом. Но, давая ему сдачу с пятифранковой монеты, она незаметно сунула ему в руку такую записку:

«Мой бедный Арсен, если ты не очень презираешь свою землячку, приходи завтра поболтать с нею. Господин Пуассон будет на дежурстве. Мне хочется поговорить о нашем городке и былом счастье».

– Разумеется, – продолжала Эжени, – Арсен явился на свидание. Ушел он еще более влюбленным, чем раньше. Ему показалось, что бледность только украсила Марту, а горе облагородило ее. И так как, сидя за стойкой, она прочла много романов и даже несколько серьезных книг, то и речь у нее стала более правильной, и мысли появились такие, каких раньше быть не могло. Она поведала ему о своих горестях, о своем раскаянии и желании избавиться от постыдной и жалкой участи, уготованной ей соблазнителем; и Арсен вообразил, что отныне его связывает с землячкой лишь братская дружба и долг христианского милосердия. Он продолжал заглядывать к Марте, не возбуждая, однако, подозрений ревнивца, и ему удавалось побеседовать с ней всякий раз, когда господина Пуассона не было дома. Марта твердо решила покинуть своего тирана; но, говорила она, не для того, чтобы один позор променять на другой. Она поручила Арсену подыскать для нее занятие, которое позволило бы ей честно жить своим трудом, – например, место экономки в богатом доме или продавщицы в магазине мод. Но все занятия казались Полю недостойными его любимой. Он хотел создать ей положение почетное, обеспеченное и вместе с тем независимое: а это было нелегко. Тогда он задумал и осуществил план оставить искусство и заняться любым ремеслом, хотя бы поступить в лакеи. Он убедил себя, что тетушка непременно скоро умрет, и тогда он привезет сестер в Париж, поселит их вместе с Мартой, добудет им работу на дому и будет поддерживать всех троих, пока дело у них не пойдет на лад; он готов был даже никогда не возвращаться к живописи, если его сбережений и их заработка не хватит им на безбедную жизнь. Так Поль Арсен отрекся от своей страсти к искусству – ради страсти самопожертвования и от своего будущего – ради любви.

Не найдя более прибыльной должности, чем место гарсона в кафе, он и сделался гарсоном и выбрал именно кафе господина Пуассона, где ему легче было подготовить побег Марты и где он рассчитывал остаться еще некоторое время, чтобы не навлечь на себя подозрений. Теперь тетушка Генриетта умерла, сестры Арсена уже в пути, и я взялась помочь им прилично устроиться. В нашем доме чисто и живут порядочные люди. В соседней квартире две небольшие комнаты; сдается она за сто франков. Девушкам там будет очень хорошо. Мы можем ссудить их постельным бельем и необходимой мебелью, пока они сами не обзаведутся хозяйством; а ждать придется недолго: за два месяца, что Поль работает, он уже купил кое-что из обстановки, и, надо сказать, довольно удачно; мы, не спросив у вас разрешения, поставили вещи на чердаке. Наконец позавчера вечером, когда вы были у больного, Лора, или, вернее, Марта, как ее в действительности зовут, собралась с духом и, пользуясь тем, что господин Пуассон был на дежурстве, как только пробило полночь, ушла из дому вместе с Арсеном; он должен был проводить ее сюда и успеть прибежать обратно в кафе, прежде чем хозяин придет с дежурства; но не сделали они и тридцати шагов, как им показалось, будто на антресолях в комнате Пуассона зажегся свет, и они начали колебаться, идти ли им дальше или возвратиться. Тогда Марта с решимостью отчаяния уговорила Арсена вернуться, а сама бросилась бежать по улице Турнон, надеясь, что с помощью Бога и своих быстрых ножек она спасется от грозивших ей ночью опасностей. На набережной к ней пристал было какой-то мужчина, но, к счастью, он оказался вашим товарищем, Ларавиньером, который обещал ей сохранить тайну и проводил Марту сюда. Арсен забегал к нам на следующее утро. Беднягу послали с каким-то поручением на другой конец Парижа. Он весь обливался потом, был так взволнован и так запыхался, когда взбежал по лестнице, что нам стало страшно, как бы он не упал в обморок. В пятиминутном разговоре Поль успел сообщить, что испуг, пережитый ими в момент бегства, оказался ложной тревогой, – господин Пуассон вернулся лишь утром и в своем смятении и ярости далек от того, чтобы подозревать Арсена в сообщничестве.

 

– Чего же им теперь бояться господина Пуассона? – сказал я Эжени. – Раз он не женат на Марте, о каком-либо преследовании по суду не может быть и речи.

– Да, но какая-нибудь злая выходка сейчас, когда он так взбешен, вполне возможна. Он человек грубый, необузданный, не способный на истинную привязанность и вскоре утешится с новой любовницей. Марта хорошо знает его и хочет хотя бы на месяц сохранить в тайне свое убежище; она говорит, что потом бояться будет уже нечего.

– Если я правильно понимаю роль, отведенную мне в этом деле, – продолжал я, – то я должен: primo[5]: разрешить вам распоряжаться всем нашим достоянием, чтобы помочь несчастным соседкам; secundo[6]: всегда держать наготове увесистую палку для спины господина Пуассона на случай нападения. Итак, вот primo: трехмесячная рента, полученная мною вчера, – можешь, как всегда, делать с ней все, что найдешь нужным; secundo: вот надежная дубина – пусть стоит наготове.

С этими словами я повалился на постель и уснул, не успев даже раздеться.

Часа через два меня разбудил Орас.

– Что у тебя здесь происходит? – сказал он. – Прежде чем открыть, ведут переговоры через глазок, шушукаются за дверью, кого-то прячут не то на кухне, не то в чулане или в шкафу; а когда вхожу, смеются мне в лицо. Кого здесь обманывают? Тебя или меня?

Я, в свою очередь, расхохотался. Совершив утренний туалет, я удалился на кухню, чтобы принять участие в совещании, которое Марта и Эжени там устроили. Я считал, что нужно довериться Орасу, так же как и немногим друзьям, обычно меня посещавшим. Положиться на их порядочность и осторожность было бы гораздо безопаснее, чем пытаться скрыть от них тайну Марты. Сохранить же эту тайну казалось мне невозможным, даже при условии, если Марта никогда не будет заходить к нам в комнату, а я запрещу привратнику пускать к нам всех моих друзей. Они все равно не посчитаются с запретом; а между тем достаточно будет приоткрыть на мгновение дверь, чтобы кто-нибудь из наших молодых людей увидел и узнал прекрасную Лору. Поэтому я начал с Ораса и сделал ему ряд торжественных признаний, скрыв, однако, от него, а позже и от других, заинтересованность Арсена в судьбе Лоры, роль его в ее бегстве и даже их давнее знакомство. Лора, снова ставшая теперь Мартой, была для Ораса и всех наших друзей подругой детства Эжени, которая, разумеется, умолчала о том, что знает Марту всего два дня. Предполагалось, что Эжени сама предложила ей убежище и свою защиту. Ее покровительство никому не казалось предосудительным; все мои друзья по справедливости относились к Эжени с глубоким уважением, а я, как легко себе представить, отнюдь не был намерен рассказывать о своей нелепой вспышке ревности.

Между тем Эжени не так-то легко простила мне эту ревность, как я воображал. Могу сказать даже, что она никогда мне ее не простила. И хотя я уверен, что она всеми силами старалась забыть об этом случае, мысленно она постоянно возвращалась к нему с горечью и обидой. Сколько раз впоследствии давала она мне это почувствовать, горячо доказывая, что любовь мужчины не может сравниться с любовью женщины! «Лучший, самый преданный, самый верный из них, – говорила она, – всегда готов усомниться в женщине, которая отдала ему свое сердце. Он оскорбит ее если не поступками, то мыслью. В нашем обществе отношение мужчины к женщине определяется исключительно его материальными правами; поэтому о нашей любви он судит на основании фактов. Что же касается нас, пользующихся лишь моральной властью, мы доверяем больше моральным доказательствам, чем очевидности. В своей ревности мы способны отвергать то, что видим собственными глазами; но, когда вы клянетесь, верим вашему слову как если бы оно было свято и нерушимо. Но разве наше слово не менее свято? Почему вы сделали из вашей чести и нашей столь различные понятия? Вы пришли бы в ярость, если бы мужчина сказал вам, что вы лжете. Однако сами вы относитесь к нам с крайней подозрительностью и принимаете предосторожности, доказывающие, что вы в нас сомневаетесь. Нравственная чистота и искренность женщины, проявляемые ею на протяжении долгих лет, должны были бы, казалось, навсегда внушить доверие мужчине, а между тем случайного стечения обстоятельств, какой-нибудь недомолвки, жеста, открытой или закрытой двери оказывается достаточно, чтобы все доверие было мгновенно разрушено».

Свои великолепные тирады она обращала к Орасу, который любил изображать себя будущим Отелло; но в действительности ее колкости ранили сердце мне.

– Где, черт возьми, она этого набирается? – замечал Орас. – Дорогой мой, ты слишком часто разрешаешь ей ходить на «проповеди» в зал Тэтбу{38}.

Глава IX

Отношения Поля Арсена и Марты были совершенно необычны. Потому ли, что он никогда не смел признаться в своей любви, потому ли, что она не хотела понять его, – они так и остались с первого дня в рамках братской дружбы. Марта не догадывалась о самоотверженности этого юноши; она не знала, от каких надежд он отказался, чтобы связать с нею свою судьбу. Он не скрыл от нее, что занимался живописью, но не сказал, какими редкими способностями одарила его природа; к тому же он объяснял свое отречение необходимостью вызвать сестер и помогать им. У Марты ничего не было, и она ничего не захотела взять у господина Пуассона. Она собиралась работать и полагала, что принимает помощь от одной Эжени. Вряд ли она бежала бы, опираясь на руку Арсена, если бы знала, что обязана ему большим, чем переговоры с Эжени и пристанище под общим кровом с его сестрами, за что она надеялась вскоре рассчитаться, уплатив свою долю расходов. Проявив такое самопожертвование, Поль сжег свои корабли и навсегда лишил себя права сказать ей: «Вот что я сделал для вас»; ибо если не вникать глубже, то что особенного он совершил? Оказал ей лишь скромную дружескую услугу.

Бедняга был так обременен работой и хозяин так неохотно отпускал его, что он не мог встретить дилижанс, с которым должны были приехать сестры. Марта не выходила из дому, опасаясь, что кто-нибудь из знакомых увидит ее и сообщит об этом господину Пуассону. Мы с Эжени взялись помочь Луизон и Сюзанне, нашим будущим соседкам, выгрузить багаж. Старшая из сестер, Луизон, была деревенская красавица, несколько грубоватая, обладавшая громким голосом, обидчивым нравом и властными замашками. Она приобрела их, когда жила у старой, больной тетки; та слушалась ее как оракула и в своей швейной мастерской позволяла ей по собственному усмотрению руководить ученицами, для которых младшая сестра, Сюзон, была лишь второстепенным лицом, чем-то вроде надсмотрщицы, в свою очередь беспрекословно подчинявшейся всем распоряжениям своей сестры. Поэтому Луизон были присущи вид королевы и неутолимая жажда власти, снедающая всех повелителей.

Сюзанна не была красива, но отличалась миловидностью и более тонкой, чем у Луизы, душевной организацией. Легко было заметить, что она способна понять то, что Луизе было совершенно недоступно. Но опека сестры, подобно свинцовому колоколу, мешала ей проявить себя или подпасть под чужое влияние.

К нашей предупредительности они отнеслись по-разному: одна – с робким удивлением, другая – с тупым равнодушием. Обе не имели ни малейшего представления о парижской жизни и никак не могли взять в толк, что важные причины могли помешать Арсену их встретить. Они рассеянно благодарили Эжени, причем Луиза кстати и некстати повторяла: «Все-таки ужасно неприятно, что Поля нет». А Сюзанна с горестным изумлением добавляла: «Ну разве не странно, что Поль не приехал».

Принимая во внимание, что они впервые в жизни проделали столь длительное путешествие в дилижансе, впервые вступили в столкновение с таможенниками, осматривавшими их сундуки, и совершенно не понимали, что означает вся эта суета вокруг запрягаемых и выпрягаемых лошадей, бестолковая беготня отъезжающих и прибывающих пассажиров, чиновников, носильщиков, посыльных, – вполне естественно было, что они потеряли голову, испытывали усталость, испуг и недовольство. Убедившись, что я пришел помочь им – последил за их узлами и уладил их расчеты с конторой, – они смягчились. Едва уселись они в фиакр со всеми своими пожитками, бесчисленными корзинками и картонками (ибо, по обычаю деревенских жителей, они захватили с собой множество ненужных вещей, плата за провоз которых превышала их стоимость), как Луизон, засунув руку по самый локоть в кошелку, закричала: «Обождите, сударь! Обождите! Я хочу отдать вам долг! Сколько заплатили вы за наш проезд в дилижансе? Обождите же».

Для нее было непостижимо, как это я не требую немедленного возврата денег, выложенных мною из собственного кармана, чтобы истратить на них; такое проявление великодушия, которое я сам не способен был оценить по достоинству, положило начало их уважению ко мне.

Мы с Эжени наняли кабриолет, чтобы одновременно с ними подъехать к парадной двери нашего общего жилища.

– Боже мой! Какой огромный дом! – воскликнули сестры, оглядев его снизу доверху. – Он такой высокий, что даже конька на крыше не видно.

Он показался им еще выше, когда понадобилось подняться по девяносто двум ступенькам, отделявшим нас от земли. На третьем этаже они пришли в изумление, на четвертом разразились смехом, на пятом обозлились, на шестом заявили, что никогда не смогут жить на такой голубятне. Озадаченная Луиза присела на ступеньку и сказала: «Ну и занесла нас нелегкая!»

Сюзанна, которую все это скорее смешило, чем злило, добавила: «Вот здорово будет, а? Побегать этак вверх и вниз раз пятнадцать в день. Шею сломать можно!»

Эжени сразу же повела сестер в их квартиру. Они нашли ее тесной, а потолки низкими. Одно из окон выходило на общий с нами балкон. Луиза подошла было к этому окну, но тотчас же отпрянула назад и упала на ближайший стул.

– Боже мой! – воскликнула она. – У меня даже голова закружилась. Ну словно я стою на шпиле нашей колокольни!

Мы собирались пригласить их поужинать с нами. Эжени заранее приготовила легкую закуску у меня в квартире, считая, что за столом удобнее всего будет устроить встречу сестер с Мартой.

– Вы очень любезны, сударь и сударыня, – сказала Луизон, бросив грозный взгляд на Сюзанну. – Мы не голодны.

В глазах у нее было отчаяние. Сюзанна же с таким рвением принялась распаковывать сундуки и раскладывать вещи, будто это было самое спешное дело в мире.

– А это что! Почему здесь три кровати? – заметила вдруг Луиза. – Значит, Поль все-таки будет жить с нами? Вот и прекрасно!

– Нет, Поль пока не может жить здесь, – ответил я. – Зато с вами будет ваша землячка, одна старинная ваша приятельница. Поль хотел сам представить вам ее…

– Вот как! Кто же это? У нас тут нет никакой землячки. Но почему он ничего не писал об этом?

– Он сам обо всем расскажет. А пока что он поручил мне устроить вашу встречу. Она уже живет здесь и сейчас готовит вам ужин. Привести ее?

– Мы сами пойдем на нее посмотрим, – ответила Луизон; ее разбирало любопытство. – А где она, эта землячка?

 

Она поспешила за мной.

– Ба! Да это Мартон! – пронзительно закричала она, узнав красавицу Марту. – Как поживаете, Мартон? Видать, вы овдовели, раз собираетесь жить с нами? Ну и дурно же вы поступили, удрав от отца с этим господином. Но потом, говорят, вы вышли за него замуж. Что ж, всякому греху – прощение!

Марта покраснела, побледнела, смутилась. Она не ожидала подобного приема. Бедная женщина совсем забыла своих бывших товарок, так же как Арсен забыл своих сестер. Тоска по родине действует на всех одинаково: она преображает в наших глазах картины прошлого, идеализируя их; достоинства возрастают, а недостатки смягчаются временем и расстоянием, пока не сотрутся в нашем представлении совершенно.

К тому же, когда Марта покинула родину, пять лет назад, Луиза и Сюзанна были детьми, не способными судить о чем бы то ни было. Теперь же это были два стража высокой нравственности, особенно старшая, обладавшая заносчивостью красавицы, знаменитой в своей округе, и всей нетерпимостью общепризнанной добродетели. Вырванные из родной почвы, где они цвели во всем великолепии, эти дикие растения неизбежно (Арсен не подумал об этом) должны были утратить часть своей прелести и достоинств. В деревне они подавали хороший пример, приучали к трудолюбию и скромности своих сверстниц, – в Париже их прекрасные свойства будут скрыты, наставления бесполезны, пример незаметен; а качеств, необходимых в их новом положении – доброты, гибкости ума, братского милосердия, – у них не было и не могло быть.

Поздно было теперь думать об этом. Первым побуждением Марты было броситься в объятия сестры Арсена, вторым – посмотреть, как та отнесется к ней, третьим – замкнуться в справедливом чувстве отчуждения и гордости; но бледность ее лица выдавала глубокую скорбь, а на глазах выступили слезы.

Я взял ее руку и ласково пожал ее; затем, усадив Марту за стол, заставил Луизу сесть рядом.

– Вы не имеете права ни допрашивать, ни упрекать Марту, – сказал я Луизе решительным тоном, сразу укротившим ее строптивость. – Ваш брат и мы глубоко уважаем ее. Она была несчастна, а порядочным людям чужое несчастье внушает только сочувствие. Когда вы возобновите знакомство с Мартой, вы полюбите ее и никогда не станете говорить с ней о прошлом.

Луизон опустила глаза, озадаченная, но не убежденная. Сюзанна, которая шла следом за нею, наклонилась к Марте и, уступая движению сердца, хотела поцеловать ее. Но грозный взгляд исподлобья, брошенный на нее Луизой, умерил этот порыв, и она только пожала Марте руку. Эжени, опасаясь, что Марте будет не по себе между двумя односельчанками, села рядом и с подчеркнутой вежливостью и предупредительностью принялась ухаживать за ней. Это был невеселый ужин; все чувствовали себя неловко. То ли от досады, то ли потому, что кушанья были ей не по вкусу, Луизон ни к чему не притронулась. Наконец пришел Арсен и после первых же объятий, догадавшись с присущей ему чуткостью обо всем происходящем, увел сестер в соседнюю комнату и пробыл там с ними больше часу.

После этого совещания лица у всех троих разгорелись. Но авторитет старшего брата, по провинциальным обычаям – непререкаемый, сломил сопротивление Луизы. Сюзанна, которая не лишена была сообразительности, поняла, что Арсен способен помочь ей противостоять властному характеру сестры, и не прочь была, мне кажется, на время сменить господина. Она отнеслась к Марте с искренним дружелюбием, Луиза же осыпала ее лицемерными любезностями, весьма неуклюжими и почти оскорбительными, Арсен почти тотчас же отправил их спать.

– Мы подождем госпожу Пуассон, – сказала Луиза, не подозревая, что, называя ее так, она снова вонзает кинжал в сердце Марты.

– Марта никуда не ездила, – холодно ответил Мазаччо, – она не обязана ложиться спать раньше, чем ей захочется. Вы же устали, и вам надо отдохнуть.

Они повиновались. И после их ухода Поль сказал Марте:

– Умоляю вас, простите моим сестрам некоторые провинциальные предрассудки; ручаюсь, они скоро откажутся от них.

– Не называйте это предрассудками, – ответила Марта. – Ваши сестры вправе презирать меня: я совершила постыдный поступок. Я доверилась человеку, которого неизбежно должна была возненавидеть, человеку, не заслуживающему любви. Ваши сестры возмущены лишь моим недостойным выбором. Если бы я бежала с таким человеком, как вы, Арсен, я встретила бы снисходительность и, быть может, уважение в чужих сердцах. Вы видите, все уважают Эжени. К ней относятся как к жене вашего друга, хотя она никогда не выдавала себя за его жену; а я называлась супругой, но все чувствовали, что это не так. Видя, какого ужасного человека я избрала, никто не верил, чтобы в такую пропасть меня толкнула любовь.

Сказав это, она горько заплакала. Долго сдерживаемая боль истерзала ей сердце.

Арсен едва не разрыдался.

– Никто никогда не говорил и не думал о вас плохо, – воскликнул он, – а сестер я заставлю разделить мое уважение к вам!

– Уважение! Возможно ли, что вы уважаете меня, вы! Так вы не думаете, что я продалась ему?

– Нет! Нет! – горячо воскликнул Поль. – Я убежден, что вы любили этого отвратительного человека, – в чем же ваше преступление? Вы не знали его, вы поверили его любви; вы были обмануты, как многие другие. Ах, сударь, – добавил он, обращаясь ко мне, – ведь вы не допускаете мысли, что Марта могла продаться, не правда ли?

Я несколько затруднился ответом. Вот уже несколько дней, как мы с Орасом, узнав об отношениях Марты и господина Пуассона, задавались вопросом, как могла такая красивая и умная женщина увлечься Минотавром. Иногда мы решали, что несколько лет назад, когда этот грубый, тупой человек был моложе, он мог быть и красивее, что до того, как он безобразно разжирел и огрубел, в его столь отвратительном ныне профиле Вителлия{39} могло быть нечто оригинальное. Но иногда нам приходило также в голову, что соблазн приобрести наряды и драгоценности, а также надежда на беспечную жизнь вскружили голову этой девочке раньше, чем в ней проснулись сердце и ум. Наконец, мы допускали, что ее история похожа на историю всех совращенных девушек, которых тщеславие и леность толкают ко злу.

Несмотря на поспешность, с какой я стал успокаивать Марту, она поняла, что со мной происходит, и почувствовала необходимость оправдаться.

– Выслушайте меня, – сказала она. – Я очень виновата, но не так тяжко, как это кажется. Мой отец был бедный, забитый рабочий; подобно многим другим, он в вине искал забвения своих горестей и забот. Вы не знаете, что такое народ, сударь! Нет, не знаете. В народе можно встретить величайшие добродетели – и величайшие пороки. Есть люди, подобные ему (она положила свою руку на руку Арсена), но есть также люди, чья жизнь как бы отдана во власть духу зла. Их снедает мрачная ярость; глубокая безнадежность поддерживает в них постоянное озлобление. Мой отец принадлежал к числу таких людей. Кляня судьбу и бранясь, он вечно жаловался на материальное неравенство и на несправедливость судьбы. Он не был ленив от природы, но отчаяние сделало его лентяем; и в нашем доме воцарилась нищета. Все детство я металась между двумя мучительными переживаниями: я испытывала то глубокое сострадание к моим несчастным родителям, то беспредельный ужас перед вспышками гнева и неистовством моего отца. Убогая кровать, на которой все мы спали, была чуть ли не единственным нашим достоянием; и каждый день жадные кредиторы покушались на нее. Моя мать умерла совсем молодой, и главным образом из-за дурного обращения отца. Я была тогда ребенком. Я остро почувствовала утрату, хотя и была жертвой, на которой мать вымещала все достававшиеся ей побои и ругань. Но мне и в голову не приходило оскорблять ее память, радуясь относительной свободе, наступившей для меня с ее смертью. Все несправедливости, какие я терпела как от нее, так и от отца, я относила на счет нищеты. Нищета была единственным врагом, но врагом всеобщим, безжалостным и отвратительным, которого с первых же дней моей жизни я научилась ненавидеть и бояться.

Несмотря ни на что, моя мать была трудолюбива и приучала к трудолюбию и меня. Но когда я осталась одна и могла дать волю своим склонностям, я уступила той, что в детстве бывает сильнее других: я впала в леность. Отца я почти не видела; он уходил утром до моего пробуждения и возвращался поздно вечером, когда я уже спала. Он работал хорошо и быстро; но стоило ему заработать немного денег, как он тут же их пропивал. Когда он, пьяный, возвращался домой среди ночи, тяжелым топотом неверных шагов сотрясал мостовую, выкрикивая непристойные слова песни голосом, который скорее походил на рев, – я просыпалась, обливаясь холодным потом, и от ужаса волосы шевелились у меня на голове. Я забивалась в угол кровати и часами лежала, не смея дышать, а он в возбуждении продолжал метаться по комнате и в пьяном бреду разговаривал сам с собой; а иногда, вооружившись стулом или палкой, принимался колотить по стенам и даже по моей кровати, так как ему казалось, что его преследуют и атакуют воображаемые враги. Я остерегалась заговаривать с ним, ибо однажды, еще при жизни матери, он хотел убить меня, чтобы оградить, как он сказал, от горькой участи нищенки. С той поры я пряталась при его приближении, и часто, чтобы избежать ударов, которые он наудачу обрушивал в темноту, я залезала под кровать и оставалась там до утра, полуголая, оцепенев от холода и страха.

5Во-первых (лат.).
6Во-вторых (лат.).
38Зал Тэтбу – театральный зал, в котором в 30-е гг. XIX в. устраивались собрания сенсимонистов, читались лекции, посвященные вопросам женского равноправия.
39Вителлий Авл – римский император, царствование которого длилось всего несколько месяцев 69 г. н. э. Его жестокость, развращенность и жадность вызвали к нему всеобщую ненависть.
1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25 
Рейтинг@Mail.ru