bannerbannerbanner
Собрание повестей и рассказов в одном томе

Иван Тургенев
Собрание повестей и рассказов в одном томе

Впрочем, пора мне возвратиться к моему рассказу.

Я обрадовался приходу Пасынкова; но когда вспомнил о том, что сделал накануне, мне стало невыразимо совестно, и я поспешно отвернулся опять к стене. Погодя немного Яков спросил меня, здоров ли я.

– Здоров, – отвечал я сквозь зубы, – только голова болит.

Яков ничего не ответил и взял книгу. Прошло более часу; я уже собирался во всем сознаться Якову… Вдруг в передней прозвенел колокольчик.

Дверь на лестницу растворилась… я прислушался… Асанов спрашивал моего человека, дома ли я.

Пасынков встал; он не любил Асанова и, сказав мне шепотом, что пойдет полежать на моей постели, отправился ко мне в спальню.

Минуту спустя вошел Асанов.

По одному покрасневшему лицу его, короткому и сухому поклону я догадался, что он приехал ко мне неспроста. «Что-то будет?» – подумал я.

– Милостивый государь, – начал он, быстро садясь в кресло, – я явился к вам для того, чтобы вы разрешили мне одно сомнение.

– А именно?

– А именно: я желаю знать, честный ли вы человек?

Я вспыхнул.

– Это что значит? – спросил я.

– А вот что это значит… – возразил он, словно отчеканивая каждое слово, – вчера я вам показывал бумажник с письмами одной особы ко мне… Сегодня вы с упреком – заметьте, с упреком – пересказывали этой особе несколько выражений из этих писем, не имея на то ни малейшего права. Я желаю знать, как вы это объясните?

– А я желаю знать, какое вы имеете право меня расспрашивать? – ответил я, весь дрожа от бешенства и внутреннего стыда. – Вольно вам было щеголять вашим дядюшкой, вашей перепиской; я-то тут что? Ведь все ваши письма целы?

– Письма-то целы; но я был вчера в таком состоянии, что вы легко могли…

– Одним словом, милостивый государь, – заговорил я нарочно как можно громче, – я прошу вас оставить меня в покое, слышите ли? Я ничего знать не хочу и объяснять вам ничего не стану. Ступайте к той особе за объяснениями! (Я чувствовал, что у меня голова начинала кружиться.)

Асанов устремил на меня взгляд, которому, видимо, старался придать выражение насмешливой проницательности, пощипал свои усики и встал не спеша.

– Я теперь знаю, что мне думать, – промолвил он, – ваше лицо – лучшая вам улика. Но я должен вам заметить, что благородные люди так не поступают… Прочесть украдкой письмо и потом идти к благородной девушке беспокоить ее…

– Убирайтесь вы к черту! – закричал я, затопав ногами, – и присылайте мне секунданта, с вами я не намерен разговаривать.

– Прошу не учить меня, – холодно возразил Асанов, – а секунданта я и сам хотел к вам прислать.

Он ушел. Я упал на диван и закрыл лицо руками. Кто-то тронул меня за плечо; я принял руки – передо мной стоял Пасынков.

– Что это? правда?.. – спросил он меня, – ты прочел чужое письмо?

Я не имел сил ответить ему, но качнул утвердительно головой.

Пасынков подошел к окну и, стоя ко мне спиною, медленно проговорил:

– Ты прочел письмо одной девушки к Асанову. Кто же была эта девушка?

– Софья Злотницкая, – отвечал я, как подсудимый отвечает судье.

Пасынков долго не вымолвил ни слова.

– Одна страсть может до некоторой степени извинить тебя, – начал он наконец. – Разве ты влюблен в Злотницкую?

– Да.

Пасынков опять помолчал.

– Я это думал. И ты сегодня пошел к ней и начал упрекать ее…

– Да, да, да… – проговорил я с отчаяньем. – Ты теперь можешь меня презирать…

Пасынков прошелся раза два по комнате.

– А она его любит? – спросил он.

– Любит…

Пасынков потупился и долго смотрел неподвижно на пол.

– Ну, этому надо помочь, – начал он, подняв голову, – этого нельзя так оставить.

И он взялся за шляпу.

– Куда же ты?

– К Асанову.

Я вскочил с дивана.

– Да я тебе не позволю. Помилуй! как можно! что он подумает?

Пасынков поглядел на меня.

– А по-твоему, разве лучше дать этой глупости ход, себя погубить, девушку опозорить?

– Да что ты скажешь Асанову?

– Я постараюсь вразумить его, скажу, что ты просишь у него извинения…

– Да я не хочу извиняться пред ним!

– Не хочешь? Разве ты не виноват?

Я посмотрел на Пасынкова: спокойное и строгое, хотя грустное выражение лица его меня поразило; оно было ново для меня. Я ничего не отвечал и сел на диван.

Пасынков вышел.

С каким мучительным томлением ожидал я его возвращения! С какой жестокой медленностью проходило время! Наконец он вернулся – поздно.

– Ну что? – спросил я робким голосом.

– Слава богу! – отвечал он, – все улажено.

– Ты был у Асанова?

– Был.

– Что он? чай, ломался? – промолвил я с усилием.

– Нет, не скажу. Я ожидал больше… Он… он не такой пошлый человек, каким я почитал его

– Ну, а кроме его, ты ни у кого не был? – спросил я погодя немного.

– Я был у Злотницких.

– А!.. (Сердце у меня забилось. Я не смел взглянуть Пасынкову в глаза.) Что ж она?

– Софья Николаевна – девушка благоразумная, добрая… Да, она добрая девушка. Ей сначала было неловко, но потом она успокоилась. Впрочем, весь наш разговор продолжался не более пяти минут.

– И ты… ей все сказал… обо мне… все?

– Я сказал, что было нужно.

– Мне уж теперь нельзя будет больше ходить к ним! – проговорил я уныло…

– Отчего же? Нет, изредка можно. Напротив, ты должен к ним непременно пойти, чтоб не подумали чего-нибудь…

– Ах, Яков, ты меня теперь презирать будешь! – воскликнул я, чуть сдерживая слезы.

– Я? презирать тебя?.. (Его ласковые глаза затеплились любовью.) Тебя презирать… глупый человек! Разве тебе легко было? Разве ты не страдаешь?

Он протянул мне руку, я бросился к нему на шею и зарыдал.

Спустя несколько дней, в течение которых я мог заметить, что Пасынков был очень не в духе, я решился наконец пойти к Злотницким. Что я чувствовал, вступая к ним в гостиную, это словами передать трудно; помню, что я едва различал лица, и голос прерывался в груди. И Софье было не легче: она видимо принуждала себя заговаривать со мною, но глаза ее так же избегали моих, как мои – ее, и в каждом ее движении, во всем существе проглядывало принуждение, смешанное… что таить правду? с тайным отвращением. Я постарался как можно скорее избавить и ее и себя от таких тягостных ощущений. Это свидание было, к счастью, последним… перед ее браком. Внезапная перемена в судьбе моей увлекла меня в другой конец России, и я надолго простился с Петербургом, с семейством Злотницких и, что мне было всего больнее, с добрым Яковом Пасынковым.

II

Прошло лет семь. Не считаю нужным рассказывать, что именно происходило со мной в течение всего этого времени. Помаялся я таки по России, заезжал в глушь и в даль, и слава богу! Глушь и даль не так страшны, как думают иные, и в самых потаенных местах дремучего леса, под валежником и дромом, растут душистые цветы.

Однажды весной, проезжая по делам службы через небольшой уездный городок одной из отдаленных губерний восточной России, я сквозь тусклое стеклышко тарантаса увидел на площади, перед лавкой, человека, лицо которого мне показалось чрезвычайно знакомым. Я вгляделся в этого человека и, к немалой своей радости, узнал в нем Елисея, слугу Пасынкова.

Я тотчас велел ямщику остановиться, выскочил из тарантаса и подошел к Елисею.

– Здравствуй, брат! – проговорил я, с трудом скрывая волненье, – ты здесь с своим барином?

– С барином, – возразил он медленно и вдруг воскликнул: – Ах, батюшка, это вы? Я и не узнал вас!

– Ты здесь с Яковом Иванычем?

– С ним, батюшка, с ним… А то с кем же?

– Веди меня скорей к нему.

– Извольте, извольте! Сюда пожалуйте, сюда… Мы здесь в трактире стоим.

И Елисей повел меня через площадь, беспрестанно приговаривая: «Ну, как же Яков Иваныч обрадуется!»

Этот Елисей, калмык по происхождению, человек на вид крайне безобразный и даже дикий, но добрейшей души и неглупый, страстно любил Пасынкова и служил ему лет десять.

– Как здоровье Якова Иваныча? – спросил я его.

Елисей обернул ко мне свое темно-желтое личико.

– Ах, батюшка, плохо… плохо, батюшка! Вы их не узнаете… Недолго им, кажется, остается на свете пожить. Оттого-то мы здесь и засели, а то мы ведь в Одессу ехали лечиться.

– Откуда же вы едете?

– Из Сибири, батюшка.

– Из Сибири?

– Точно так-с. Яков Иваныч там на службе состояли-с. Там они и рану свою получили-с.

– Разве он в военную службу поступил?

– Никак нет-с. В статской служили-с.

«Что за чудеса!» – подумал я. Между тем мы подошли к трактиру, и Елисей побежал вперед доложить обо мне. В первые годы нашей разлуки мы с Пасынковым переписывались довольно часто, но последнее письмо его я получил года четыре назад и с тех пор ничего не знал о нем.

– Пожалуйте-с, пожалуйте-с! – кричал мне Елисей с лестницы. – Яков Иваныч очень желают вас видеть-с.

Я поспешно вбежал по шатким ступеням, вошел в темную маленькую комнату – и сердце во мне перевернулось… На узкой постели, под шинелью, бледный как мертвец, лежал Пасынков и протягивал мне обнаженную исхудалую руку. Я бросился к нему и судорожно его обнял.

– Яша! – воскликнул я наконец, – что с тобой?

– Ничего, – ответил он слабым голосом, – прихворнул немного. Ты каким случаем сюда попал?

Я сел на стул подле постели Пасынкова и, не выпуская его руки из своих рук, начал глядеть ему в лицо. Я узнал дорогие мне черты: выражение его глаз, его улыбка не изменились; но что с ним сделала болезнь!

Он заметил впечатление, которое произвел на меня.

– Я дня три не брился, – промолвил он, – ну, да и не причесан, а то я… еще ничего.

– Скажи, пожалуйста, Яша, – начал я, – что это мне сказал Елисей… Ты ранен?

– А! да это целая история, – возразил он. – Я тебе после расскажу. Точно, я ранен, и вообрази, чем? стрелой.

 

– Стрелой?

– Да, стрелой, только не мифологической, не стрелою амура, а настоящей стрелой из какого-то прегибкого дерева, с искусным острием на конце… Очень неприятное ощущение производит такая стрела, особенно когда попадает в легкие.

– Да каким это образом? помилуй…

– А вот каким. Ты знаешь, в моей судьбе было всегда много смешного. Помнишь мою комическую переписку по делу вытребования бумаг? Вот я и ранен смешно. И в самом деле, какой порядочный человек, в наше просвещенное столетие, позволит себя ранить стрелой? И не случайно – заметь, не во время каких-нибудь игрищ, а на сражении.

– Да ты все мне не говоришь…

– А вот постой, – перебил он. – Ты знаешь, что меня скоро после твоего отъезда из Петербурга перевели в Новгород. В Новгороде я провел довольно много времени и, признаться, скучал, хотя я и там встретился с одним существом (он вздохнул)… Но теперь не до того; а года два назад вышло мне прекрасное местечко, правда, далеко немножко, в Иркутской губернии, да что за беда! Видно, нам с отцом на роду было написано посетить Сибирь. Славный край Сибирь! Богатый, привольный – это тебе всякий скажет. Очень мне там понравилось. Инородцы у меня под началом состояли; народ смирный; да, на мою беду, вздумалось им, человекам десяти, не больше, контрабанду провезти. Меня послали их перехватить. Перехватить-то я их перехватил, да один из них, сдуру должно быть, захотел защищаться, да и попотчевал меня этой стрелой… Я было чуть не умер, однако оправился. Теперь вот еду окончательно вылечиться… Начальство, дай бог им всем здоровья, денег дало.

Пасынков в изнеможении опустил голову на подушку и умолк. Слабый румянец разлился по его щекам. Он закрыл глаза.

– Много говорить не могут, – проговорил вполголоса Елисей, не выходивший из комнаты.

Наступило молчание; только и слышалось, что тяжелое дыхание больного.

– Да вот, – продолжал он, опять открыв глаза, – вторую неделю сижу в этом городишке… простудился, должно быть. Меня лечит здешний уездный врач – ты его увидишь; он, кажется, дело свое знает. Впрочем, я очень этому случаю рад, а то как бы я с тобою встретился? (И он взял меня за руку. Его рука, еще недавно холодная как лед, теперь пылала.) Расскажи ты мне что-нибудь о себе, – заговорил он опять, откидывая от груди шинель, – ведь мы с тобой бог знает когда виделись.

Я поспешил исполнить желание его, лишь бы не дать ему говорить, и принялся рассказывать. Он сперва слушал меня с большим вниманием, потом попросил пить, а там опять начал закрывать глаза и метаться головой на подушке. Я посоветовал ему соснуть немного, прибавив, что не поеду дальше, пока он не поправится, и помещусь в комнате с ним рядом.

– Здесь очень скверно… – начал было Пасынков, но я зажал ему рот и тихо вышел.

Елисей тоже вышел вслед за мной.

– Что же это, Елисей? ведь он умирает? – спросил я верного слугу.

Елисей только махнул рукой и отвернулся.

Отпустив ямщика и наскоро перебравшись в смежную комнату, я отправился посмотреть, не заснул ли Пасынков. У двери его я столкнулся с человеком высокого роста, очень толстым и грузным. Лицо его, рябое и пухлое, выражало лень – и больше ничего; крохотные глазки так и слипались, и губы лоснились, как после сна.

– Позвольте узнать, – спросил я его, – вы не доктор ли?

Толстый человек посмотрел на меня, усиленно приподняв бровями свой нависший лоб.

– Точно так-с, – промолвил он наконец.

– Сделайте одолжение, господин доктор, не угодно ли вам пожаловать сюда, ко мне в комнату? Яков Иваныч, кажется, теперь спит; я его приятель и желал бы поговорить с вами о его болезни, которая меня очень беспокоит.

– Очень хорошо-с, – отвечал доктор с таким выражением, как будто желая сказать: «Охота тебе так много говорить, я бы и так пошел», – и направился вслед за мной.

– Скажите, пожалуйста, – начал я, как только он опустился на стул, – состояние моего приятеля опасно? как вы находите?

– Да, – спокойно отвечал толстяк.

– И… очень оно опасно?

– Да, опасно.

– Так что он даже… умереть может?

– Может.

Признаюсь, я почти с ненавистью посмотрел на моего собеседника.

– Так помилуйте, – начал я, – надобно прибегнуть к каким-нибудь мерам, консилиум созвать, что ли… Ведь нельзя же так… Помилуйте!

– Консилиум, можно. Отчего ж? Можно. Ивана Ефремыча позвать…

Доктор говорил с трудом и беспрестанно вздыхал. Желудок его заметно приподнимался, когда он говорил, как бы выпирая каждое слово.

– Кто такой Иван Ефремыч?

– Городской врач.

– Не послать ли в губернский город – как вы думаете? Там, наверное, есть хорошие доктора.

– Что ж? можно.

– А кто там лучшим врачом почитается?

– Лучшим? Был там Кольрабус доктор… только его чуть ли не перевели куда-то. Впрочем, признаться, оно и не нужно посылать-то.

– Почему же?

– Вашему приятелю и губернский доктор не поможет.

– Разве он так плох?

– Да-таки, наткнулся.

– Чем же он, собственно, болен?

– Рану получил… Легкие, значит, пострадали… ну, тут еще простудился, сделался жар… ну, и прочее. А запасной экономии нет: без запасной экономии, вы сами знаете, человеку невозможно.

Мы оба помолчали.

– Разве гомеопатией попробовать… – проговорил толстяк, искоса взглянув на меня.

– Как гомеопатией? Ведь вы аллопат?

– Так что ж, что аллопат? Вы думаете, что я гомеопатию не знаю? Не хуже другого. Здесь у нас аптекарь гомеопатией лечит, а он и ученой степени никакой не имеет.

«Ну, – подумал я, – плохо дело!..»

– Нет, господин доктор, – промолвил я, – вы уж лучше лечите по вашей обыкновенной методе.

– Как угодно-с.

Толстяк встал и вздохнул.

– Вы идете к нему? – спросил я.

– Да, надо посмотреть.

И он вышел.

Я не пошел за ним: видеть его у постели моего бедного больного друга было свыше сил моих. Я кликнул своего человека и приказал ему тотчас же ехать в губернский город, спросить там лучшего врача и привезти его непременно. Что-то застучало в коридоре; я быстро отворил дверь.

Доктор уже выходил от Пасынкова.

– Ну что? – спросил я его шепотом.

– Ничего, микстуру прописал.

– Я, господин доктор, решился послать в губернский город. Не сомневаюсь в вашем искусстве, но вы знаете сами: ум хорошо, а два лучше.

– Ну что ж, это похвально! – возразил толстяк и начал спускаться по лестнице. Я ему, видимо, надоедал.

Я вошел к Пасынкову.

– Видел ты здешнего эскулапа? – спросил он меня.

– Видел, – отвечал я.

– Мне что нравится в нем, – заговорил Пасынков, – это его удивительное спокойствие. Доктору следует быть флегматиком, не правда ли? Это очень ободрительно для больного.

Я, разумеется, не стал разуверять его.

К вечеру Пасынкову, против ожидания моего, сделалось легче. Он попросил Елисея поставить самовар, объявил мне, что будет угощать меня чаем и сам выпьет чашечку, и заметно повеселел. Я, однако, все-таки старался не давать ему разговаривать и, видя, что он никак не хочет угомониться, спросил его, не желает ли он, чтоб я ему прочел что-нибудь?

– Как у Винтеркеллера – помнишь? – ответил он, – ну, изволь, с удовольствием. Что ж мы будем читать? Посмотри-ка, там у меня на окне книги…

Я подошел к окну и взял первую книгу, попавшуюся мне под руку…

– Что это? – спросил он.

– Лермонтов.

– А! Лермонтов! Прекрасно! Пушкин выше, конечно… Помнишь: «Снова тучи надо мною собралися в тишине…» или: «В последний раз твой образ милый дерзаю мысленно ласкать». Ах, чудо! чудо! Но и Лермонтов хорош. Ну, знаешь что, брат, возьми, раскрой наудачу и читай!

Я раскрыл книгу и смутился: мне попалось «Завещание». Я хотел было перевернуть страницу, но Пасынков заметил мое движение и торопливо проговорил: «Нет, нет, нет, читай то, что вскрылось».

Делать было нечего: я прочел «Завещание».

– Славная вещь! – проговорил Пасынков, как только я произнес последний стих. – Славная вещь! А странно, – прибавил он, помолчав немного, – странно, что тебе именно «Завещание» попалось… Странно!

Я начал читать другое стихотворение, но Пасынков не слушал меня, глядел куда-то в сторону и раза два еще повторил: «Странно!»

Я опустил книгу на колени.

– «Соседка есть у них одна», – прошептал он и вдруг, обратившись ко мне, спросил: – А что, помнишь ты Софью Злотницкую?

Я покраснел.

– Как не помнить!

– Ведь она замуж вышла?..

– За Асанова, давным-давно. Я тебе писал об этом.

– Точно, точно, писал. Отец ее простил наконец?

– Простил, но Асанова не принял.

– Упрямый старик! Ну, а как слышно, счастливо они живут?

– Не знаю, право… кажется, счастливо. Они в деревне живут, в ***ой губернии; я их не видал, но проезжал мимо.

– И дети есть у них?

– Кажется, есть… Кстати, Пасынков? – спросил я.

Он взглянул на меня.

– Признайся, ты, помнится, тогда не хотел отвечать на мой вопрос: ведь ты сказал ей, что я ее любил?

– Я все ей сказал, всю правду… Я ей всегда правду говорил. Скрытничать перед ней – это был бы грех!

Пасынков помолчал.

– Ну, а скажи мне, – начал он опять, – скоро ты разлюбил ее или нет?

– Не скоро, но разлюбил. Что пользы вздыхать понапрасну?

Пасынков перевернулся ко мне лицом.

– А я, брат, – начал он, и губы его задрожали, – не тебе чета: я до сих пор не разлюбил ее.

– Как! – воскликнул я с невыразимым изумлением, – разве ты любил ее?

– Любил, – медленно проговорил Пасынков и занес обе руки за голову. – Как я ее любил, это известно одному богу. Никому я не говорил об этом, никому в мире, и не хотел никому говорить… да уж так! «На свете мало, говорят, мне остается жить…» Куда ни шло!

Неожиданное признание Пасынкова до того меня удивило, что я решительно не мог ничего сказать и только думал: «Возможно ли? как же я этого не подозревал?»

– Да, – продолжал он, как бы говоря с самим собою, – я ее любил. Я не перестал ее любить даже тогда, когда узнал, что сердце ее принадлежит Асанову. Но тяжело мне было узнать это! Если б она тебя полюбила, я бы по крайней мере за тебя порадовался; но Асанов… Чем он мог ей понравиться? Его счастье! А изменить своему чувству, разлюбить она уж не могла. Честная душа не меняется…

Я вспомнил посещение Асанова после рокового обеда, вмешательство Пасынкова и невольно всплеснул руками.

– Ты от меня все это узнал, бедняк! – воскликнул я, – и ты же взялся пойти к ней тогда!

– Да, – заговорил опять Пасынков, – это объяснение с ней… я его никогда не забуду. Вот когда я узнал, вот когда я понял, что значит давно мною избранное слово: Resignation. Но все же она осталась моей постоянной мечтой, моим идеалом… А жалок тот, кто живет без идеала!

Я глядел на Пасынкова: глаза его, словно устремленные вдаль, блестели лихорадочным блеском.

– Я любил ее, – продолжал он, – я любил ее, ее, спокойную, честную, недоступную, неподкупную; когда она уехала, я чуть не помешался с горя… С тех пор я уж никого не любил…

И вдруг, отвернувшись, он прижал лицо к подушке и тихо заплакал.

Я вскочил, нагнулся к нему и начал утешать его…

– Ничего, – промолвил он, приподняв голову и встряхнув волосами, – это так; немножко горько стало, немножко жалко… себя, то есть… Но все это ничего. Все стихи виноваты. Прочти-ка мне другие, повеселее.

Я взял Лермонтова, стал быстро переворачивать страницы; но мне, как нарочно, все попадались стихотворения, которые могли опять взволновать Пасынкова. Наконец я прочел ему «Дары Терека».

– Трескотня риторическая! – проговорил мой бедный друг тоном наставника, – а есть хорошие места. Я, брат, без тебя сам попытался в поэзию пуститься и начал одно стихотворение: «Кубок жизни» – ничего не вышло! Наше дело, брат, сочувствовать, не творить… Однако я что-то устал; сосну-ка я маленько – как ты полагаешь? Экая славная вещь сон, подумаешь! Вся жизнь наша – сон, и лучшее в ней опять-таки сон.

– А поэзия? – спросил я.

– И поэзия – сон, только райский.

Пасынков закрыл глаза.

Я постоял немного у его постели. Не думал я, чтоб он мог скоро уснуть, однако дыхание его становилось ровнее и продолжительнее. Я на цыпочках вышел вон, вернулся в свою комнату и лег на диван. Долго думал я о том, что мне сказал Пасынков, припоминал многое, дивился, наконец заснул сам…

Кто-то толкнул меня; я очнулся: передо мной стоял Елисей.

– Пожалуйте к барину, – сказал он.

Я тотчас встал.

– Что с ним?

– Бредит.

– Бредит? А прежде с ним этого не бывало?

– Нет, и в прошедшую ночь бредил, только сегодня что-то страшно.

Я вошел в комнату Пасынкова. Он не лежал, а сидел на своей постели, наклонясь всем туловищем вперед, тихо разводил руками, улыбался и говорил, все говорил голосом беззвучным и слабым, как шелест тростника. Глаза его блуждали. Печальный свет ночника, поставленного на полу и загороженного книгою, лежал недвижным пятном на потолке; лицо Пасынкова казалось еще бледнее в полумраке.

 

Я подошел к нему, окликнул его – он не отозвался. Я стал прислушиваться к его лепету: он бредил о Сибири, о ее лесах. По временам был смысл в его бреде.

«Какие деревья! – шептал он, – до самого неба. Сколько на них инею! Серебро… Сугробы… А вот следы маленькие… то зайка скакал, то бел горностай… Нет, это отец пробежал с моими бумагами. Вон он… Вон он! Надо идти; луна светит. Надо идти сыскать бумаги… А! Цветок, алый цветок – там Софья… Вот колокольчики звенят, то мороз звенит… Ах, нет; это глупые снегири по кустам прыгают, свистят… Вишь, краснозобые! Холодно… А! вот Асанов… Ах да, ведь он пушка – медная пушка, и лафет у него зеленый. Вот отчего он нравится. Звезда покатилась? Нет, это стрела летит… Ах, как скоро, и прямо мне в сердце!.. Кто это выстрелил? Ты, Сонечка?»

Он нагнул голову и начал шептать бессвязные слова. Я взглянул на Елисея: он стоял, заложив руки за спину, и жалостно глядел на своего господина.

– А что, брат, ты сделался практическим человеком? – спросил он вдруг, устремив на меня такой ясный, такой сознательный взгляд, что я невольно вздрогнул и хотел было ответить, но он тотчас же продолжал: – А я, брат, не сделался практическим человеком, не сделался, что ты будешь делать! Мечтателем родился, мечтателем! Мечта, мечта… Что такое мечта? Мужик Собакевича – вот мечта. Ох!..

Почти до самого утра бредил Пасынков; наконец он понемногу утих, опустился на подушку и задремал. Я вернулся к себе в комнату. Измученный жестокою ночью, я заснул крепко.

Елисей опять меня разбудил.

– Ах, батюшка! – заговорил он трепетным голосом. – Мне сдается, Яков Иваныч помирает…

Я побежал к Пасынкову. Он лежал неподвижно. При свете начинавшегося дня он уж казался мертвецом. Он узнал меня.

– Прощай, – прошептал он, – поклонись ей, умираю…

– Яша! – воскликнул я, – полно! ты будешь жить…

– Нет, куда! Умираю… Вот возьми себе на память… (Он указал рукой на грудь.) Что это? – заговорил он вдруг, – посмотри-ка: море… все золотое, и по нем голубые острова, мраморные храмы, пальмы, фимиам…

Он умолк… потянулся…

Через полчаса его не стало. Елисей с плачем припал к его ногам. Я закрыл ему глаза.

На шее у него была небольшая шелковая ладанка на черном шнурке. Я взял ее к себе.

На третий день его похоронили… Благороднейшее сердце скрылось навсегда в могиле! Я сам бросил на него первую горсть земли.

III

Прошло еще полтора года. Дела заставили меня заехать в Москву. Я поселился в одной из хороших тамошних гостиниц. Однажды, проходя по коридору, взглянул я на черную доску с именами проезжих и чуть не вскрикнул от изумления: против двенадцатого нумера стояло четко написанное мелом имя Софьи Николаевны Асановой. В последнее время я случайно услышал много нехорошего о ее муже; узнал, что он пристрастился к вину, к картам, разорился и вообще дурно ведет себя. О его жене отзывались с уважением… Не без волнения вернулся я к себе в комнату. Давным-давно застывшая страсть как будто шевельнулась в сердце, и оно забилось. Я решился сходить к Софье Николаевне. «Сколько времени протекло со дня нашей разлуки, – думал я, – она, вероятно, забыла все, что было тогда между нами».

Я послал к ней Елисея, которого после смерти Пасынкова взял к себе в услужение, с моей визитной карточкой, и велел спросить, дома ли она и могу ли я ее видеть. Елисей скоро вернулся и объявил, что Софья Николаевна дома и принимает.

Я отправился к Софье Николаевне. Когда я вошел к ней, она стояла посреди комнаты и прощалась с каким-то высоким и плотным господином. «Как вы хотите, – говорил он густым и зычным голосом, – он не безвредный человек, он бесполезный человек; а всякий бесполезный человек в благоустроенном обществе вреден, вреден, вреден!»

С этими словами высокий господин вышел. Софья Николаевна обратилась ко мне.

– Как давно мы не видались! – проговорила она. – Сядьте, прошу вас…

Мы сели. Я посмотрел на нее… Увидеть после долгой разлуки черты лица, некогда дорогого, быть может любимого, узнавать их и не узнавать, как будто сквозь прежний, все еще не забытый облик – выступил другой, хотя похожий, но чуждый; мгновенно, почти невольно заметить следы, наложенные временем, – все это довольно грустно. «И я, должно быть, также изменился», – думает каждый про себя…

Впрочем, Софья Николаевна не очень постарела; но когда я видел ее в последний раз – ей минул шестнадцатый год, а с тех пор прошло девять лет. Черты лица ее стали еще правильнее и строже; они по-прежнему выражали искренность чувств и твердость; но вместо прежнего спокойствия в них высказывалась какая-то затаенная боль и тревога. Глаза ее углубились и потемнели. Она стала походить на свою мать…

Софья Николаевна первая начала разговор.

– Переменились мы оба, – начала она. – Где вы были все это время?

– Скитался кой-где, – ответил я. – А вы все в деревне жили?

– Большею частью в деревне. Я и теперь здесь только проездом.

– Что ваши родители?

– Матушка моя скончалась, а батюшка все в Петербурге; брат на службе; Варя с ними живет.

– А ваш супруг?

– Мой муж? – заговорила она несколько торопливым голосом, – он теперь в южной России, на ярмарках. Он, вы знаете, всегда любил лошадей и конский завод у себя завел… так вот для этого… он лошадей теперь покупает.

В это мгновение вошла в комнату девочка лет восьми, причесанная по-китайски, с очень острым и живым личиком, с большими темно-серыми глазами. Увидев меня, она тотчас отставила свою маленькую ножку, проворно присела и подошла к Софье Николаевне.

– Вот, рекомендую вам, моя дочка, – сказала Софья Николаевна, тронув девочку пальцем под кругленький подбородок, – никак не хотела дома остаться – упросила меня взять ее с собой.

Девочка окинула меня своими быстрыми глазами и чуть-чуть прищурилась.

– Она у меня молодец, – продолжала Софья Николаевна, – ничего не боится. И учится хорошо, за это я должна ее похвалить.

– Comment se nomme monsieur?[101] – спросила вполголоса девочка, нагнувшись к матери.

Софья Николаевна назвала меня.

Девочка опять на меня взглянула.

– Вас как зовут? – спросил я ее.

– Меня зовут Лидией, – ответила девочка, смело глядя мне в глаза.

– Вас, должно быть, балуют, – заметил я.

– Кто меня балует?

– Как кто? да, я думаю, все, начиная с ваших родителей. (Девочка молча посмотрела на свою мать.) Я воображаю, Константин Александрыч… – продолжал я.

– Да, да, – подхватила Софья Николаевна, между тем как дочка ее не спускала с нее внимательного взора, – муж мой, конечно… он очень любит детей.

Странное выражение промелькнуло в умном личике Лидии. Ее губки слегка надулись; она потупилась.

– Скажите, – поспешно прибавила Софья Николаевна, – ведь вы здесь по делам?

– По делам… И вы также?

– И я… В отсутствие мужа, вы понимаете, поневоле займешься делами.

– Maman![102] – начала было Лидия.

– Quoi, mon enfant?[103]

– Non rien… Je te dirai aprés[104].

Софья Николаевна усмехнулась и пожала плечом.

Мы оба помолчали, а Лидия с важностью скрестила руки на груди.

– Скажите, пожалуйста, – начала опять Софья Николаевна, – помнится, у вас был приятель… как его бишь звали? такое доброе у него было лицо… он все стихи читал; такой восторженный…

– Не Пасынков ли?

– Да, да, Пасынков… где он теперь?

– Он умер.

– Умер? – повторила Софья Николаевна. – Как жаль!..

– Я его видала? – спросила торопливым шепотом девочка.

– Нет, Лидия, не видала. Как жаль! – повторила Софья Николаевна.

– Вы жалеете о нем… – начал я, – что ж, если б вы его знали, как я знал его?.. Но позвольте спросить, почему вы заговорили именно о нем?

– Так, не знаю, право… (Софья Николаевна опустила глаза.) Лидия, – прибавила она, – ступай к своей няне.

– Ты меня позовешь, когда можно будет? – спросила девочка.

– Позову.

Девочка вышла. Софья Николаевна обратилась ко мне:

– Расскажите мне, пожалуйста, все, что вы знаете о Пасынкове.

Я начал рассказывать. Я очертил в кратких словах всю жизнь моего друга, постарался, насколько сумел, изобразить душу его, описал его последнюю встречу со мною, его кончину.

– И вот какой человек, – воскликнул я, оканчивая свой рассказ, – отошел от нас, незамеченный, почти не оцененный! И это бы еще не беда. Что значит людская оценка? Но мне больно, мне обидно то, что такой человек, с таким любящим и преданным сердцем, умер, не испытав ни разу блаженства взаимной любви, не возбудив участия ни в одном женском сердце, его достойном!.. Пускай наш брат не изведает этого блаженства: он его и не стоит; но Пасынков!.. И притом разве не встречал я на своем веку тысячу людей, которые ни в каком отношении не могли с ним сравниться и которых любили? Неужели же должно думать, что некоторые недостатки в человеке – самоуверенность, например, или легкомыслие – необходимы для того, чтоб женщина к нему привязалась? Или любовь боится совершенства, возможного на земле совершенства, как чего-то чуждого и страшного для нее?

101Как звать господина? (фр.)
102Мама! (фр.)
103Что, дитя мое? (фр.)
104Ничего… Я тебе потом скажу (фр.).
1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28  29  30  31  32  33  34  35  36  37  38  39  40  41  42  43  44  45  46  47  48  49  50  51  52  53  54  55  56  57  58  59  60  61  62  63  64  65  66  67  68  69  70  71  72  73  74  75  76  77  78 
Рейтинг@Mail.ru