Он объявил мне, между прочим, что Катя переезжает к своей старшей сестре; что он для того, чтобы жить с Катей в одной улице, переменяет свою квартиру; что отыскать квартиру в ее улице стоило ему величайших усилий; что он уговорил хозяина дома выжить какого-то жильца, заплатил за три скверные комнаты, которые занимал этот жилец, тысячу пятьсот рублей вперед; что он отделывает их совершенно заново; что все это обойдется ему в двадцать тысяч; что он хочет, чтобы ни у кого из театральных не было таких платьев, шляпок, браслетов и прочего, как у его Кати. При этом он прыгал, хохотал, пел, обнимал меня, целовал и жал мне руки. После этих неистовств он стихал на минуту, прохаживался по комнате и спрашивал меня:
– Ты мне друг? скажи – друг? Ты, братец, понимаешь меня? не правда ли?
Я, по обыкновению, молча кивал головой.
– От тебя я уж не могу скрывать ничего; только, бога ради, это между нами: ты единственный человек, которому я это показываю.
И он, притворяя дверь, вынимал из кармана письма к нему Кати и читал их. (Впоследствии я узнал, что вся петербургская молодежь почти наизусть знала эти письма.) – Я даже еще Арбатову не показывал этого письма, – замечал он каждый раз, – даже Арбатову! понимаешь?..
В этих письмах Торкачева очень наивно и довольно безграмотно выражала ему свою любовь; но письма, по крайней мере мне казалось тогда, были проникнуты теплотою, обнаруживавшею сквозь безграмотные и смешные фразы неподдельное чувство.
Окончив чтение, он подносил обыкновенно эти письма к моим глазам, потом складывал их, целовал и прятал в карман.
– Это драгоценности, – говорил он, – с которыми я никогда не расстанусь. Их положат в гроб со мною. Видишь ли, как она меня любит! Не правда ли, каждое слово дышит любовью?
– Да, – возражал я, – такая любовь приятна, но разорительна.
Летищев хмурился.
– Как тебе не стыдно! – кричал он, – денежные расчеты – какая гадость! Фи!..
Я не стоил бы ее, если бы рассчитывал, как лавочник, поэкономней да подешевле. Я не мог бы перенести, если бы она была устроена беднее Пряхиной: мне стыдно было бы тогда взглянуть в глаза Броницыну… Что делать! Noblesse oblige, mon cher…
Конечно, я не в состоянии бросать столько денег, сколько Броницын, тягаться за ним; но не могу же я и уступить ему. Мои дела немножко запутаются – я не скрываю этого. Мне будет немножко тяжело… Ну, а дядя-то?.. Мне верят наконец.
Я имею кредит. Да здравствует кредит! С кредитом можно жить отлично.
Положение обязывает, мой дорогой…
После таких рассуждений Летищев насвистывал обыкновенно арии из «Бронзового Коня», напевал вальсы и под свои звуки один кружился по комнате.
Он был в восторге от своей новой квартиры: окна его кабинета выходили прямо против окон комнаты его Кати. Показывая мне на эти окна, он говорил:
– Ты понимаешь, я могу теперь видеть отсюда все, что она будет делать; она может видеть все, что делается у меня. Я вооружился телескопами, зрительными трубами…
Дней через десять после этого он заехал ко мне и говорит мне:
– Ну, братец, я плаваю в море блаженства! я был у них. Сестра приняла меня отлично, а Катя – с каким восторгом она меня встретила, если бы ты видел! Какая перестрелка у нас пошла через улицу, часов по пяти сряду каждый день. Я подарил сестре турецкую шаль… Ах, Катя, Катя!.. Ты непременно должен видеть ее… едем ко мне…
Он привез меня к себе.
– Она не должна подозревать, – сказал он, – что у меня кто-нибудь есть: иначе все пропало, и мы ее не увидим. Становись у окна за этот занавес и смотри в щелку, вот в это пространство. Ты увидишь все, а тебя оттуда никто не увидит.
Я повиновался безмолвно, потому что мне любопытно было посмотреть на эти проделки.
Летищев отворил окно, у занавеса которого я притаился, наставил свою зрительную трубу и припал к ней глазами. День был весенний, ясный и теплый. Окно Катиной комнаты было уставлено цветами. Минуту спустя через зелень этих цветов протянулась ручка: ее окно также отворилось, и в этом окне, между фиолями и розами, показалась прелестная женская головка с темно-каштановыми густыми волосами, с тонкими и необыкновенно привлекательными чертами лица, с несколько приподнятым кверху носиком и с продолговатыми синими глазками. Я в первый раз видел ее так близко. Она показалась мне в эти минуты несравненно лучше, чем на сцене, несмотря на то, что лицо ее имело бледно-желтоватый колорит, что, впрочем, нисколько не портило ее; румянец менее бы шел к этому лицу. Когда Летищев перестал смотреть в свою трубу, она впилась своими синими, несколько туманными глазками в лоснившееся, полное и румяное лицо моего приятеля, кивнула ему дружески головкой и вся просияла улыбкой любви, доверия и счастья. Затем между ними начались какие-то непонятные для меня переговоры руками. Когда все это кончилось и я отошел от занавеси, Летищев обратился ко мне:
– Что, брат, какова? – спросил он.
– Прелесть! я поздравляю тебя, – отвечал я, – ты счастливец!
В эту минуту я не шутя завидовал Летищеву, и мне было как-то досадно смотреть на него: мне показалось, что он не в состоянии любить ее, что он вовсе не любит ее и что им движет одна суетность, одно тщеславие. Я не утерпел и заметил ему это.
Замечания мои, довольно резкие, не произвели на него впечатления; он улыбался очень приятно. Самолюбие его было удовлетворено тем, что я с таким жаром относился о Кате. От него, вероятно, не скрылось, что я немного завидовал ему.
– А не правда ли, счастливец? – говорил он, потирая руки и смеясь, – и какую чепуху ты несешь, что я не могу любить! С чего ты это взял? Ну, клянусь тебе, что я люблю ее больше всего на свете и готов всем пожертвовать для нее!..
Первый месяц прошел и для нее, и для Летищева в чаду, в упоительном одурении. Он показывал ей себя ежедневно со всех сторон и во всевозможных видах: верхом, в ботфортах и в каске, в коляске, на рысаках, с развевавшимся султаном, в дрожках, в одиночку и парой с пристяжкой; в окне в фантастическом домашнем костюме. Она только и делала дома, что подбегала к окну любоваться им, а от окна переходила к его подаркам – любоваться ими. Она была засыпана букетами и конфектами, завалена бархатами, шелками, различными тканями и драгоценными украшениями. Ей было так весело! Она была вполне уверена, глядя на все это и слушая самые страстные фразы, что она любима так, как ни одна женщина не была никогда любима; что этой любви, этим букетам, этим тканям, этим драгоценностям, всем этим сюрпризам не будет конца… А ко всему этому сестрица, также театральная девица, изведанная опытом жизни, беспрестанно нашептывала ей:
– Как он хорош! чудо! какой душка! как он богат и какой у него дядя – миллионер!.. Какие у него рысаки!.. ах, какие рысаки! Как он тебя обожает!..
Счастливица, Катя! ты в сорочке родилась!.. Он на тебе непременно женится!..
Онамедни целует мою руку и говорит: «Ведь вы сестрица моя? я вас не иначе буду звать, как сестрицей, как хотите, говорит, сестрица…» Ты будешь, Катя, дворянкой, заживешь в чертогах, станешь выезжать в самые знатные дома, давать у себя балы! Ай да сестричка моя!..
И она ухаживала за Катей, льстила ей, целовала руки, называла красавицей и при этом выпрашивала у нее различные вещи.
– Вот это материя-то, сестрица, попроще, – говорила она, – ты бы ее, голубчик, мне подарила. У тебя и без того платьев будет столько, что некуда девать… Все комоды ломятся от подарков…
Катя, впрочем, готова была, говорят, все отдать сестре и раздарить подругам, и только мысль, что это его подарки, удерживала ее от этого.
Между тем проходили месяцы за месяцами. Летищев становился как-то задумчивее. О нем начинали носиться недобрые слухи; ко мне он почти перестал ездить. Я где-то встретился с Броницыным. Броницын, скрывавший страшную гордость под утонченной вежливостью с своими старыми товарищами, с которыми он встречался редко, обратился ко мне первый.
– Что Летищев? – спросил я у него.
При этом имени на лице Броницына показалась холодная и язвительная гримаса, заменявшая у него улыбку.
– Летищев, – повторил он. – Он ищет ста тысяч, которые ему очень нужны. Он у вас еще не просил? Ему поверить можно: ведь он наследник такого богатого дяди!
Если он не найдет ста тысяч, то ему придется жениться. Я советую ему жениться.
Он будет отличный муж, право: у него нежное сердце!
– Как жениться? на ком? – спросил я.
– На предмете своей любви. Что ж? это будет брак по страсти. Я люблю такие браки, тем более, что в наше время они редки. Оно, конечно, неприятно породниться с каким-нибудь поваром или с какой-нибудь дворничихой, да зато, батюшка, – любовь.
Броницын снова улыбнулся и рассказал мне с особенным удовольствием и очень подробно все отношения Летищева к Торкачевой. По его словам, у нее оказалась какая-то тетка, которая объявила Летищеву наотрез, что если он желает свободно видеться с ее племянницей, то обязан: или обеспечить ее участь, или жениться на ней, что в противном случае тетка будет на него жаловаться; что между теткой и племянницей происходят всякий день сцены; что старшая сестра Торкачевой перешла на сторону тетки, и прочее.
Рассказ Броницына скоро подтвердился словами самого Летищева. Однажды вечером он приехал ко мне (я перед этим не видал его месяца два) в страшном волнении.
– Я к тебе, братец, за советом, – сказал он, – в тебе я найду участие, в этом я уверен; после князя Арбатова я тебя считаю лучшим другом… От других нечего ждать; все такие эгоисты, что ужас; а Броницын – entre nous soit dit – совсем бездушное существо: он хочет, кажется, отделаться от Пряхиной, – уж я вижу, что к тому идет. Он говорит, что у нее большие красные руки, а для него, видишь, руки главное в женщине… Он уж тайком заводит перестрелку с Прохоровой, у которой ручки выточены точно из слоновой кости… Это просто гадко, нечестно!..
Арбатов по этому случаю в довольно холодных отношениях с ним… И если бы ты знал, каким скаредом оказывается Броницын! рассчитывает каждую копейку при своем богатстве… Да будь у меня такое состояние, как у него, я еще, братец, не так бы показал себя. Обо мне осталась бы страничка в театральных летописях! Ах, кабы мне его деньги! Летищев передал мне о тетке Торкачевой почти то же, что Броницын, и остановился на минуту в отчаянии, схватил себя за голову, бросился на диван, ломая себе руки, и потом продолжал:
– Этот аспид, эта подлая кухарка переехала к ним. Она сторожит ее, не позволяет ей видеться со мною, всячески терзает, притесняет ее, пилит, мучит, не позволяет ей даже подходить к окну… Ну, откуда же мне вдруг взять сто тысяч, согласись?
Я предлагал вексель. Арбатов ходил к старушонке, уговаривал, усовещевал ее – ничего не берет; слышать, проклятая, не хочет, подавай ей или деньги, или ломбардные билеты… то есть у меня просто голова, братец, трещит, я не знаю, что делать! Я с удовольствием бы дал заемное письмо в 200 000, если бы кто-нибудь дал мне теперь его… Мне остается один выход, если я не достану, – жениться, потому что не могу же я оставаться в таком глупом положении, по месяцам не видать Катю и знать, что ее мучат, – это ужасно! Я вчера с Арбатовым имел серьезное объяснение. Он говорит, что делать нечего – надо выйти в отставку и жениться… Что ты мне скажешь на это?
Летищев не без труда произнес последние слова и с беспокойством взглянул на меня.
– Ты сам, – отвечал я, – можешь это решить лучше, нежели кто-нибудь. Если ты ее точно любишь, если не увлекаешься подражанием или чем-нибудь другим, то женись; а иначе лучше поступи откровенно, разом прерви все и уезжай на время из Петербурга.
– Какое подражание! – возразил Летищев, несколько оскорбленный этим словом. – Я просто без нее пропал. Но дело не в том: в себе я не сомневаюсь… а тут другое… Будь она одна на свете, без роду, без племени, без всяких этаких теток, сестер, тогда бы я не задумался ни на минуту: а то… породниться черт знает с кем! Конечно, если бы я женился, я не пустил бы этих сестер и теток на порог моего дома… Но все как-то неловко… Согласись, ведь я ношу старинное дворянское имя, мой дядя – ты знаешь, какую роль играет, к тому же он лишит меня наследства – вот ведь что! Я знаю, например, что Арбатов или ты, если я женюсь, будете уважать мою жену так же, как если бы она была урожденная какая-нибудь княжна: вы люди порядочные, без предрассудков; я от этого ничего не потеряю в ваших глазах… Ну, а что скажут какие-нибудь Красносельские, Броницыны и им подобные? какими глазами они будут смотреть на меня?.. Послушай, если б ты был на моем месте, скажи только откровенно, если бы ты любил, ты женился бы?
– Я думаю…
– Ты думаешь?.. Гм!..
Он начал прохаживаться по комнате.
– Я думаю тоже… да оно как-то… человек преглупо устроен… Ах, я забыл показать тебе ее письмо… Я получил его вчера. Вот оно… читай…
Я прочел:
«Господи если бы ты знал что со мной делается, я просто сойду с ума, значит ты меня не любишь если ты так долго можешь со мной не видаться, а это зависит от тебя реши мою участь, тетенька говорит что если ты дашь слово, что женишься на мне то можешь приехать к нам хоть сегодня, она всю измучила меня говорит что ты меня обманывал и никогда не любил что она мне желает добра – если ты через три дня не приедешь к нам значит ты меня не любишь и я несчастная, тогда все кончено и я возвращу тебе все твои подарки и уж никогда не увидимся с тобою – что будет со мной я не знаю. Бог тебе судья, а я без тебя жить не могу, нет нельзя нам так расстаться я дольше терпеть не могу все сердце изныло. Один бы какой-нибудь конец – мне не нужно твоих подарков и денег я люблю тебя не из-за этого и бог свидетель что я брошу все не посмотрю ни на кого, и прибегу к тебе если ты меня не обманывал и точно любишь – делай со мной что хочешь у меня есть свой характер, и я никого не послушаю только люби меня, мне ничего ненужно – не томи меня больше.
Твоя до гробаКатя Торкачева».
– Ну что? – спросил Летищев, когда я отдал ему письмо.
– Она тебя любит, это видно.
– А я не люблю ее, что ли? Вот я докажу же тебе. Ты увидишь… слушай… едем сейчас ужинать к Фёльету, заедем за Арбатовым, возьмем его с собою. И там порешим все. Так и быть: пропадай все – и дяди и тетки, кузины и весь свет, со всеми его глупостями и предрассудками! Катя будет моею, назло всем им.
И Летищев снова просиял при этой мысли, начал танцевать, напевать и прыгать.
– Ну, едем. Одевайся.
Когда мы сходили с лестницы, он взглянул на меня улыбаясь.
– Так ты во мне сомневаешься? – и запел из «Роберта»: «Обидное сомненье!» Мы ужинали втроем. После трех бутылок Летищев, с разгоревшимися щеками и сверкающими глазами, встал со своего стула и, обратясь к Арбатову, произнес торжественно, с заметным, впрочем, волнением в голосе:
– Князь! сегодня решительный день в моей жизни! Я долго думал… выносить моего положения в отношении Кати я не могу больше. Я женюсь на ней, потому что без нее существовать не могу. Я подаю в отставку, устрою мои дела, а через три месяца обвенчаюсь. Завтра же еду к ней и объявляю об этом ее сестре и тетке. Вы знаете, что без вашего совета я ничего не делаю. Я вас считаю своим отцом и другом.
Благословите меня, князь!..
Арбатов был тронут до глубины этими словами. Он прослезился и бросился обнимать Летищева. После этих объятий Летищев закричал:
– Вина! вина!
Мы просидели у Фёльета до рассвета.
На другой день он отправился к Торкачевой. Выслушав предложение Летищева, тетка, сестра и Катя залились слезами от восторга, а тетка в приливе чувств, говорят, даже поцеловала его руку. Вечером об этом событии знали все театральные до последнего ламповщика. Катя была вне себя, убедясь, до какой степени Летищев ее любит. И с этого дня они были почти неразлучны.
Слухи о том, что Летищев женится на танцовщице, быстро распространились по всему городу и дошли до графа Каленского. За неимением более существенных интересов город нашел себе довольно серьезную пищу даже в этой новости. Граф Каленский был взбешен до последней степени. Мысль, что его родственник (хотя и дальний) наносит такой позор своему имени, что он сделался городскою сказкою, нанесла страшный удар его самолюбию. Он написал к Торкачевой письмо, исполненное угрозами и самыми оскорбительными для нее выражениями и эпитетами; объявлял, что, покуда жив, не допустит такого позора и не остановится ни перед какими мерами, чтобы образумить безумного молодого человека; прибавлял ко всему этому, что Летищев ничего не имеет, что он нищий, что до него дошли вести, будто он распускает ложные слухи, что он его наследник, для поддержания своего кредита, тогда как всем известно, что его прямые наследники такие-то и что даже если бы он и имел намерение оставить ему что-нибудь после своей смерти, то гнусное поведение и поступки Летищева уничтожили бы это намерение, и проч., и проч.
Письмо это было доставлено домашним секретарем графа в собственные руки Торкачевой.
Катя прочитала его, вскрикнула и покатилась на пол. Летищев явился к ней через полчаса после этого, бледный, расстроенный. Он знал обо всем, потому что сам получил письмо от дяденьки, в котором, между прочим, было упомянуто, что вместе с сим послано им письмо и к его сообщнице.
Когда он вошел к ней в комнату, Катя сидела бледная, как полотно, со взглядом, бессмысленно устремленным на одну точку, и с письмом, судорожно сжатым в руке.
Услышав его шаги, она вздрогнула, взглянула на него и молча протянула руку с письмом.
Летищев взял у нее письмо, разорвал его с негодованием на мелкие кусочки, бросился перед нею на колени, начал целовать ее руки, успокаивать ее, клясться ей в любви, плакать, уверять, что дядя ничего не может сделать, что ему наследства дяди не нужно, что ему надо только устроить немного свои дела, что после уплаты кое-каких долгов у него останется еще довольно и что они могут жить вместе спокойно и обеспеченно.
Катя выслушала его и сказала:
– Я верю тебе, Коля! Я только боюсь твоего дяди; а мне все равно, хотя бы у тебя ничего не было. Теперь все кончено: я твоя… Ты не бросишь же меня, голубчик Коля! только кончай поскорей. Мне что-то страшно.
Летищев снова принялся ласкаться к ней и успокоивать ее, сестру, тетку, клясться Кате в любви, бить себя в грудь, кричать: «Тебя никто не отнимет у меня, никто!..» И Катя повеселела. Она улыбалась ему, обнимала его и целовала.
– Мы поедем в деревню к тебе. Там уж нечего будет бояться твоего дяди: он будет далеко… У тебя есть, Коля, оранжереи с цветами?..
– Превосходные! – перебил Летищев, – таких камелий нет и в Петербурге.
– Ну и прекрасно! Я летом приглашу к себе Пряхину и Каростицкую… ведь можно? ты позволишь?..
– Еще бы!..
Летищев продолжал ездить к Кате всякий день. Собственные рысаки его и экипажи, впрочем, исчезли; вместо них появились ямские лошади и коляска довольно плохая.
Он с каждым днем становился все мрачнее и мрачнее. Она спрашивала его:
– Коля, да что с тобой? скажи.
– Какой вздор! ничего. Это тебе так кажется, – отвечал он.
А дело-то было, в самом деле, плохо. Все заемные письма, данные Летищевым, были поданы ко взысканию ростовщиками в тот самый день, как он получил отставку.
Когда Катя первый раз увидела его в статском платье, это ее несколько опечалило.
«Фи! как это не хорошо – без эполет и султана!» – сказала она. Но она примирилась с этою переменою при мысли, что дела их идут к развязке.
Прошло после этого два дня, и Летищев не показывался. Это ее встревожило, и на третий день она послала к нему письмо. Горничная, относившая письмо, возвратилась с письмом назад и, как полоумная, вбежала к Кате.
– Ах! барышня, барышня! – закричала она, – ведь они уехали совсем отсюда!
– Как! кто уехал? куда? Что ты врешь!..
В доме поднялась суматоха. Тетка и сестра подняли крики, сами побежали к нему на квартиру. Квартира была заперта. Они бросились с ругательством к Кате. Катя твердила одно: «Не может быть, он не уехал, вздор!» Она не хотела этому верить.
Прошла неделя. Оказалось, что действительно Летищев бежал из Петербурга от долгов. Что было с Катей, когда она удостоверилась в этом, я не знаю; только, говорят, после страшной сцены с теткой и сестрой она отослала все подарки Летищева к его дяде, несмотря на все их сопротивления. Граф возвратил ей эти вещи при очень вежливом письме, в котором умолял ее, чтобы она не печалилась о его негодяе-родственнике, что он принимает в ней искреннее участие, что от нее зависит жить в богатстве и счастии и что он за высочайшее для себя наслаждение почтет удовлетворять все ее малейшие желания и прихоти, и проч.
Катя прочла это письмо и вместе с возвращенными вещами бросила их в физиономию его домашнего секретаря, который уже смотрел на нее с подобострастием как на будущую свою повелительницу.
С этих пор Кате, говорят, не было житья ни от тетки, ни от сестры. Подруги ее, жившие в богатстве и спокойствии на содержании, прекратили с ней всякие сношения как с безнравственной девушкой. Катя слегла в постель, потом немного поправилась; потом ей сделалось хуже, и через три месяца она умерла в чахотке.
Если бы, при своей пустоте и легкомыслии, она не имела любящего сердца, она бы, верно, осталась жива, была бы спокойна, счастлива, весела; она, подобно своим подругам, с самодовольством и гордостью до сих пор порхала бы по сцене, встречаемая восторженными рукоплесканиями своих обожателей, принимая эти рукоплескания за должную дань своему таланту; она, подобно им, живописно развалясь в коляске, летала бы по петербургским улицам; она, подобно им, могла бы приобрести дома, капиталы или выйти замуж за какого-нибудь статского полковника и на склоне дней своих, если бы бог благословил ее детьми, увидеть еще их, пожалуй, в блестящих мундирах.
Но Кате не суждено было этого: вся беда ее заключалась в любящем сердце!..
Мне сказывали – за верность этого я не ручаюсь, – что Летищев отказался от большей части своих векселей, отзываясь тем, что они подписаны были им до его совершеннолетия; что он написал письмо к дяде, и, раскаиваясь в своем прошедшем, умолял спасти его, избавить от тюрьмы, от позора и уплатить за него по тем векселям, которые он дал, будучи уже совершеннолетним; что великодушный дядя, тронутый его раскаянием и покорностью, пригрозив сначала ростовщикам, уплатил по этим векселям по 20 коп. за рубль, и что Летищеву осталась одна маленькая деревенька, в которой он сокрылся от всех треволнений.
Арбатов долго без ужаса не мог говорить о нем. «Такого пятна, – говорил он – и весь трясся от волнения, – какое нанес Летищев театралам, еще в летописях наших не было примера. Это ужасно!» По его настоянию имя Летищева было исключено из летописи театралов, и до сих пор ни один театрал не произносит этого имени без благородного негодования.