По смерти Игнатия Васильевича жена его осталась с пенсионом, которым она едва могла только прокормить себя да бедного сына. О воспитании его думать было нечего; сердце ее раздиралось при взгляде на него; она целые ночи просиживала у его постельки, молилась и плакала. Так прошло пять лет. В это время один из воспитанников Академии, по привязанности к старому своему наставнику, в свободные часы учил Сашу грамоте и рисованью. Наконец бог услышал материнскую молитву, нашелся добрый человек, который сжалился над положением этой женщины и определил Сашу в Академию пенсионером на свой счет. Успехи его превзошли все ожидания: им не могли нахвалиться; мать видела в нем своего будущего кормильца, и надежды ее начинали осуществляться, – она отдохнула от горя. Однажды, перед самым выпуском своим, он пришел к матери необыкновенно рассеянный и задумчивый.
– Матушка, – сказал он, помолчав немного, – я назначен в числе тех, которых посылают за границу на казенный счет.
Старушка вздрогнула и со страхом посмотрела на него. Она знала, что Италия была любимою его мечтою, что во сне и наяву почему-то он все бредил этою Италиею, несмотря на то, что желание свое посетить ее считал несбыточным. И теперь его сон неожиданно сбывался.
«Я должна расстаться с ним на старости лет!.. – Старушка чувствовала, как кровь останавливается в ее жилах. – Умереть без него!..» – И она едва не упала со стула.
– Ты едешь? – проговорила она наконец коснеющим языком.
– Я остаюсь, – отвечал он твердым голосом. – Я у вас один. Мне ли покинуть вас?
Старушка ожила при этих словах и бросилась на грудь сына, обнимала и обливала его слезами, хватала его руку, чтобы поцеловать ее. Она понимала, что он приносит ей жертву, и несвязно лепетала ему:
– Ты со мной всегда! бог благословит тебя!.. Мы не разлучимся…
Напрасно мы стали бы следить за каждым шагом его жизни в эти годы. Грустна и утомительна повесть, в которой действуют два лица: поэт и общество; два лица, чуждые и враждебные друг другу, которые никогда не сходились и никогда не сойдутся. Великий Гете дивно изобразил в резком очерке жизнь. этого бедного страдальца, которого в мире зовут художником, – и после Гете тысячи брались за этот предмет. Пушкин в десяти выстраданных стихах высказал отношения художника к обществу:
Смешон, участия кто требует у света.
Холодная толпа взирает на поэта,
Как на заезжего фигляра…
Слава! слава!.. Изучите жизни великих творцов и спросите самого себя: легко ли добыли они ее? Вы художник? вы хотите известности, хотите, чтобы вас все знали, чтобы о вас все кричали? это не так-то скоро, погодите! Прежде, чем о вас заговорит как о человеке какая-нибудь Надежда Сергеевна, надобно, чтобы заговорила ее сиятельство Антонида Помпеевна; но прежде, чем заговорит ее сиятельство… О, история о том, каким образом получается в свете известность, очень долга…
Даже в самые минуты отчаяния и безнадежности для человека мерцает слабый и бледный луч надежды.
«Мандрагора», ком. Макиавеля
Дня через четыре после своего странного обморока, Софья сидела на диване вся в подушках; она была бледнее обыкновенного и так слаба, что невольно вздрагивала при каждом неосторожном шуме отпиравшейся двери. На табуретке у ног ее сидела женщина в ситцевом платье, с шелковым пурпурным платком на голове, из-под которого выглядывало серебро волос. Эта женщина вязала чулок и по временам, оставляя спички, устремляла на больную свои глаза, покрывшиеся матом от старости, но еще не вовсе потерявшие выражение.
– Что? полегче ли тебе, моя красавица? а?
– Мне теперь лучше, я только очень слаба. Не беспокойся, няня.
– То-то, моя голубушка! уж эти болезни, бес их знает, так вот зря приходят. Конечно, девическое дело! Лекарства! ну что, помогут, что ли, тебе эти банки-то? Тебе другое надо лекарство: замуж пора, мое дитятко! Как выйдешь замуж, так вот как рукой все болести снимет.
Софья отвернула головку к стене.
– Ну, что отворачиваешься-то? Я правду говорю, матушка; нашелся бы человек хороший – и думать нечего, ей-богу так; мы бы сейчас честным пирком, да и за свадебку. Что ж, Софья Николаевна! ведь я вас нянчила, так надо же мне и ваших деток понянчить. Неужто я не доживу до этого? что, в самом деле?
– Ты говоришь, что она очень бедна, эта старушка?
– Как же, родная! ведь я тебе рассказывала, что я у них года четыре выжила, при покойном-то; нечего сказать, был человек хороший. Ну, тогда они еще жили нешто, а теперь еле-еле перебиваются.
– Ты не поверишь, как мне досадно, няня: я была невольной причиной того, что маменька не заказала ему портрета. Когда-нибудь напомню маменьке, чтобы она послала за ним… А что, он разве мало получает за труды свои? ведь он помогает матери?
– Да если бы не он, так она просто бы с голода умерла: пенсионишка-то небольшой, а он все, что выработывает, все ей отдает, сердечный. Да и она в нем, правду сказать, души не слышит.
– Она должна быть такая добрая!.. Да, я вспоминаю, точно, ты мне много прежде о ней рассказывала, когда я еще не знала, что… Мне пришла мысль, няня: я бы желала с ней познакомиться.
Софья пристально посмотрела на няню.
– А что, сударыня, заговорит твоя маменька, коли узнает об этом? – И при сем вопросе няня отложила свой чулок в сторону. – Разве ты не знаешь ее? Статочное ли дело, скажет она, генеральской дочке знакомиться с нищей, которая живет на чердаке!
– Я знаю; но зачем говорить об этом маменьке? Гуляя по утрам, по приказанию доктора, я могу зайти к старушке, а ты предупредишь ее, скажешь, что я так много наслышалась о ее доброте от тебя, что давно желала быть ей чем-нибудь полезной. Слышишь ли, няня? Ведь тут нет ничего предосудительного?..
– Слушаю, слушаю, матушка! Пожалуй, что с тобой будешь делать? Смотри только не проговорись маменьке, а то она меня, пожалуй, и в дом к себе запретит пускать. Ох ты, моя пташка! да в кого это ты уродилась такая добрая? У самой ничего нет, а все бы помогать бедным!
– Будь покойна, я не проговорюсь… А ты скоро пойдешь домой, няня?
– Через день пойду, родная; тебе теперь, слава богу, полегче, – что мне у вас делать? И то совсем загостилась. Зайду к Палагее Семеновне, скажу ей, что к ней собирается моя дорогая барышня… Да как пойдешь гулять, возьми с собой Ваньку, матушка: он малый хороший, а Петрушка сейчас перенесет маменьке.
– Хорошо, хорошо, няня.
Софья опустила голову на подушку и закрыла глаза.
Через несколько минут няня посмотрела на нее и, думая, что она заснула, на цыпочках вышла из комнаты.
Но она не спала, она думала:
«Я хочу видеть эту старушку, хочу видеть ее во что бы то ни стало. Я буду помогать ей сколько могу… Может быть, она полюбит меня, а я отчего-то уже люблю ее заранее… К тому же, взглянуть хоть один раз на художника в том месте, где зарождаются и приводятся в исполнение его мысли… Об этом так давно я мечтаю! О, теперь сны мои, любимые сны мои могут осуществиться! Я бы обо всем этом сказала маменьке, но она не поймет меня, – я должна поневоле скрывать от нее все. Она назовет меня сумасшедшею. В самом деле, не бред ли это, не начало ли помешательства? Сходство того, которого я видела во сне, с ним… это непонятно! Кто бы мог этому поверить? неужели так тесна связь мира духовного с миром вещественным? неужели образы, хранящиеся в нас, образы, которые душа жаждет видеть в действительности, могут являться преждевременно перед нами и так ясно, так отчетливо?..»
Ровно через неделю после приведенного нами разговора с няней, Софье в первый раз позволено было пройтиться.
Доктор советовал Надежде Сергеевне, чтобы дочь ее гуляла всякий день, даже несмотря ни на какую погоду, и чем больше, тем лучше.
Надежда Сергеевна, имевши особенные причины во всем беспрекословно повиноваться доктору, строго приказала дочери исполнять его волю, прибавив в заключение с принужденною нежностию: «Ты знаешь, друг мой, как мне дорого твое здоровье. Когда ты занеможешь, я сама не своя. Карл Иванович говорит, что тебе необходимо гулять всякий день, а уж ты, милая, знаешь его искусство; к тому же он так привязан ко всему нашему семейству».
И точно, Карл Иванович был привязан к семейству г-на Поволокина: он был необходимым лицом в его доме, не только врачом, но другом дома.
Итак желание Софьи исполнилось. Целую неделю с нетерпением ждала она этого дня, в который позволят ей выйти из душной комнаты подышать свежим осенним воздухом, – дня, в который она должна увидеть эту бедную старушку… и художника. И вот этот день настал. Няня предуведомила мать Александра о приходе своей барышни; няня сказала, что ее добрая барышня непременно хочет с нею познакомиться.
– Уж я таки довольно рассказала о вас, Палагея Семеновна, – прибавляла няня, – и она, моя голубушка, так и рвется к тебе; заочно так полюбила тебя, что все только о тебе и расспрашивает.
– Она, видно, не в матушку! – возразила Палагея Семеновна, которая никак не могла забыть приема, сделанного ее сыну.
– Какое в матушку! – И няня пускалась в подробные рассказы о своей Софье.
С трепетом сердца всходила девушка по крутой лестнице в четвертый этаж; ей стало почему-то страшно, когда лакей дернул грязную бечевку, к которой прикреплялся колокольчик; она снова почувствовала болезненную слабость, когда очутилась за дверью в темном чулане, который никак нельзя было назвать комнатою. Старушка, мать Александра, встретила Софью Николаевну со слезами. Няня ее, которая была тут же, целовала и миловала свое дитятко с разными прибаутками. Софья краснела и отвечала безмолвным пожатием руки на сердечные приветствия добрых старушек, которые хлопотали около нее.
– Дай-ка, моя ласточка, я сниму с тебя теплые сапожки, – говорила няня, усаживая ее на стул, когда они вышли из темного чулана в небольшую комнату.
– Не беспокойся, няня; ты знаешь, что я не могу долго оставаться здесь.
– Посидите, матушка! Уж я ждала, ждала вас, мою дорогую гостью.
Не прошло и четверти часа, а Софье сделалось так легко и приятно, что она век бы не вышла из этой комнаты. Простое, непринужденное обращение с ней старушки, ее ласка, прямо от души, без всякой примеси лести, – все это было для нее отрадно и ново. Когда старушка заговорила о своем сыне, лицо ее вдруг одушевилось, глаза загорелись: она была полна счастием, она помолодела. Софья с восторгом следила за каждым ее движением, с восторгом слушала ее речи. «Вот что такое любовь матери!» – невольно подумала она.
Софья между тем рассматривала комнату, в которой находилась. Комнатка эта, в два окна, образовала правильный четвероугольник, в который свет проходил сквозь верхние стекла рамы, ибо два нижние стекла были заставлены исчерченными мелом и карандашом картонами. Мебель этой комнатки состояла из старинного стола красного дерева, из пяти плетеных стульев, четырех целых и одного на трех ножках, на котором брошена была палитра и кисти, – из большого станка, на котором стояло натянутое на рамку полотно, исчерченное мелом, да из двух недоконченных портретов, стоявших в углу комнаты на полу. Не так представляла себе Софья мастерскую художника. «Где же его произведения? – подумала она, – тут ничего нет. Где же они?» – И она невольно вздохнула. «Ах, как бы я желала увидеть его мечты, его мысли, осуществившиеся на полотне… Хоть один, недоконченный очерк, хоть какой-нибудь отрывок мысли!»
– Вот, матушка, – сказала старушка, – вот в этой комнате у нас все – и мастерская Саши, и наша гостиная, и зала, и столовая, – все; только там еще есть маленькая каморка, – это моя спальня. – Потом старушка принялась рассказывать о том, каким горестям, каким оскорблениям часто подвергался сын ее, заработывая себе и ей кусок насущного хлеба.
Сердце Софьи разрывалось от негодования в продолжение рассказа старушки; наконец она не выдержала полноты чувств, бросилась к бедной матери, обняла ее и потом молча пожала ей руку.
Такого горячего, такого искреннего участия давно не встречала старушка; она хотела поцеловать эту руку, но та вспыхнула и отдернула ее. Они обнялись и поцеловались. С этой минуты принужденность в обращении их исчезла; старушка забыла, что перед ней сидит генеральская дочь, дочь той барыни, которая так приняла ее сына.
Когда в передней зазвенел колокольчик, Палагея Семеновна радостно вскричала:
– А! Это Саша. Как я рада, что он пришел: я вам его сейчас представлю. Ведь он у меня молодец.
И она почти побежала навстречу входившему сыну.
– Вот он, родная; вот мое сокровище, утешение моей старости. – И она одной рукой держала его руку, другою гладила его щеку.
Александр, краснея, кланялся Софье; она привстала, минуты чрез две нечаянно взглянула на него, – он пристально смотрел на нее; лицо ее также вспыхнуло. Румянец – загляденье на смуглом личике! Софья была прелестна…
Старушка все что-то говорила: няня поддакивала ей; Софья Николаевна слушала или казалась слушающею.
Он пристально смотрел на Софью.
Вдруг она вздрогнула, будто испуганная:
– Мне уж давно пора домой. Я засиделась у вас. Быстро встала она со стула и подбежала к столу, на котором лежала ее шляпка.
Старушка и няня опять захлопотались около нее.
– Не забывайте же меня, навещайте; я уже не знаю, как и благодарить вас. Не хворайте, Софья Николаевна; дайте-ка я с легкой руки перекрещу вас. Прощайте, прощайте! – Софья целовала добрую старушку.
Подходя к дверям, она во второй раз взглянула на него, она почти незаметно наклонила свою голову в знак прощанья.
Старушка проводила Софью Николаевну до половины лестницы и, возвратись, качала головой.
– Как ты это не догадался проводить ее! Что это с тобой сделалось?.. А какая милая, добрая барышня!.. Дружочек мой, тебе надо было хоть с лестницы свести ее. Уж этого приличие требовало… Что с тобой?..
Александр, казалось, не слыхал упрека матери. Он неподвижно стоял на одном месте; глаза его с любовию устремлялись на какой-то предмет, верно для него одного видимый. Он, как Гамлет, готов был заговорить с своим видением.
– Сашенька! что ты это, голубчик? Да ты и не слышишь меня.
Он огляделся кругом, он бросился к матери с выражением полной радости:
– Матушка! матушка! я нашел мою Ревекку, я нашел ее.
Старушка с недоумением посмотрела на него.
– Ах ты, голубчик мой, да где же ты это нашел ее?
– Она была здесь, у вас, матушка… Вот она сейчас только вышла отсюда.
Старушка снова и еще с большим недоумением и даже беспокойством посмотрела на сына.
– Сейчас вышла? Да это генеральская дочка, Софья Николаевна.
– Это она, она-то и есть, моя Ревекка! Теперь моя картина кончена!.. О, вот какое лицо мне нужно было для Ревекки! Так вот что, несмотря на мучительные усилия, никак не могло создать мое воображение!..
Влюбиться можно, так; но он не дворянин,
И вряд ли, сударь, он имеет даже чин,
Девица же она известнейшего рода,
Супруга выбрать ей не можно из народа.
Старинная комедия
– Не может быть, Аграфена Петровна, не поверю. Просто тут нет никакого вероятия.
И Осип Ильич, говоря это, ходил большими шагами по комнате, качал головой и закрывал уши ладонями.
– Нечего затыкать уши. Что я? сплетница, что ли, какая, торговка уличная, как Алена Прохоровна? Нет, батюшка, не таковская: уж у кого у другого, а у меня от сплеток – то язычок не отсохнет. Я имею, слава богу, знакомство хорошее, известные фамилии, – не то, чтобы арнаутов каких!
– Статочное ли дело?.. О, боже мой, боже мой! – расхаживая, говорил себе под нос Осип Ильич и время от времени пожимал плечами, хмурил брови и делал различные жесты руками… – Шутка сказать: дочь такого важного чиновника! Неужели?.. И вы говорите, Аграфена Петровна, что она сама бывает, с позволения сказать, у этой бабы всякий день, и что это продолжается почти уже около полугода, и что тот при ней в нанковой куртке, без всякой конфузии, так вот себе и пачкает кистью?
– Говорят тебе, что да; нечего пялить глаза-то. И старушонка-то говорит ей ты…
– Ты! ах боже мой!.. дочери такой особы? она? господи! Ну, до каких же это времен мы дожили, Аграфена Петровна! Уж что ж после этого осталось?
– Говорят, что манишку подарила ей, собственными руками вышитую…
– Собственными руками?.. Непонятно! просто непонятно!
– И ситцу на платье, чепчик с кружевами и с лентами у мадамы на Невском на заказ сделан!
– На заказ! фу, боже мой! И, я думаю, ведь что стоит в магазине на Невском!
– Не шутите теперь, Осип Ильич, с Палагеей Семеновной: в честь попала!
– Вот воспитание, Аграфена Петровна! Вот вам извольте воспитывать детей! Благодарение богу, что не имеем их, истинно так… – При этом Осип Ильич перекрестился.
– Скажите, так это нянька-то и познакомила их? – спросил он, подумав немного. – Дома не знают, а она как будто гулять, да и туда? Ай-яй-яй! Неужто, в самом деле? От кого, же вы об этом проведали, Аграфена Петровна?
– Говорят тебе, что от ихней кухарки; ведь она ходит к нашей, – все и порассказала.
– Ну что ж ей там за компания, скажите на милость?.. Просто, что называется – постичь не могу!
– Уж в Алексашеньку не влюбилась ли? Чего доброго! каких чудес не бывает.
– Она… в него влюбится? ей в живописца, в простого? Да помилуйте ради бога! он, я думаю, и двенадцатого класса не имеет? Ни за что!.. Ну, похоже ли это на дело? Ведь этого и в романе не написали бы, ей-богу, не написали бы! Невероятно…
– Заладил свое! а я так всему верю. Испорченная девчонка – вот тебе и кончено; куры да амуры, он – то, а она – это; вот и влюбились. Долго ли тут? Не велика премудрость: знаем мы эти шашни!
– Послушай, Аграфена Петровна! Да что же он-то такое? Просто, с позволения сказать, живописец; ну, а она – дочь такого человека, черт возьми!.. Это уж из рук вон… Конечно, у него есть искусство – ни слова: очень живо рисует; ведь вот посмотри на стену – как вылитый; нечего и говорить: второй я, и владимирский крест, все это как будто в самом деле, так что пощупать иной раз хочется… Ну, да оно все-таки живописец, больше ничего!
– И притом еще дрянной мальчишка, не может до сих пор моего портрета списать. Да и твой писал сколько, времени! Мать, проклятая баловница, говорит: некогда. Уважение всякое потеряли к нам; а я еще, дура, рекомендую его по всем домам, распинаюсь за него… Никакого чувства нет… Другие бы из благодарности… Знают, что знакомство хорошее имеем, и в таком чине… Другому бы лестно было, сам бы приставал: «Позвольте списать; да когда же?» По мне, я вам скажу, неблагодарный человек хуже всего на свете. Пьяница, вор, беспутный лучше…
– Именно так, неблагодарность хуже всего. Это, так сказать, мать пороков… – После сего Осип Ильич несколько призадумался. Через минуту он снова продолжал, сначала тихо, потом постепенно возвышая голос: – Дочь почтенного человека, в этаком ранге! Ведь, кажется, и пословица сама говорит: яблоко от яблони не далеко катится. Верь после этого пословицам! Тут формально ничего не разберешь: в карете четверкой ездит, в комнатах и бронзы, и лампы, и вазы, и черт знает что, только птичьего молока недостает! Ей таскаться всякий день на чердачишко, по поганой, прости господи, лестнице?.. Тут, Аграфена Петровна, сказать вам мое мнение, есть что-то такое, не то, чтобы без чего – нибудь неспроста, уж как вы мне ни говорите!
– Погоди немножко: я о малейшей подробности разведаю; ни одного вот обстоятельства не пропущу; докажу ему, этому мальчишке, да и матери-то его, что я значу. С нами шутить! Нет, брат, не туда заехал. Увидит он, что такое Аграфена Петровна. Или он забыл, молокососишка, что я полковница, что у меня отец был статский советник, имел Анну с брильянтами на шее? Сама Надежда Сергеевна, превосходительная, да и та имеет ко мне особенное уважение. Других чиновников жены и порога-то ее не нюхали; а он мальчишка! – некогда, изволите видеть, ему портрета моего списать. Послушан, Осип Ильич, как я разузнаю все аккуратно, так ты при случае, как пойдешь к генералу по делам, разговорившись, и вверни словцо: «Усердие-де мое известно вашему превосходительству: вот уже более двадцати лет, как хожу по вашим делам, питаю, дескать, к вам неограниченную привязанность, что ваша-де фамилия дороже мне, чем… ну понимаешь?.. Слышал стороною, что Софья Николаевна списывает с себя портретец, видно сюрпризом вам, сама-де ходит на самый чердак в мастерскую к живописцу…» Знаешь, умненько этак, чтобы он не рассердился, да с покорностию; мина-то чтоб была несколько печальная…
– Знаю, знаю, матушка! В мои лета и дослужившись до такого чина, не учиться стать этому. Прилично ли только это будет, Аграфена Петровна? а?
– Еще бы нет! А там увидишь, какое это на его действие произведет, да, может, тут же и грянешь, что живописец этот человек молодой, что хоть его и рекомендовала, дескать, моя жена вашей супруге месяцев с восемь назад тому, – но теперь сама раскаивается, что он-де поведения нетрезвого, замечен в разных шалостях, что хоть он и живет с матерью, но мать поблажает его во всем, оттого-де они в самом бедном состоянии.
– Тут нужна большая деликатность, большое уменье; дело весьма щекотливое.
– В том-то и речь… Ах, если бы я на твоем месте!
– Да уж и я не ударю себя лицом в грязь, поверьте, Аграфена Петровна!
– А что ж твоя награда-то засела? долго ли это будет? Ведь ты можешь попросить его, чтобы он за тебя похлопотал у директора. Скоро и денежные награды раздавать будут!
– Точно, скоро, скоро. – Осип Ильич понюхал табаку. – Да; но неужли ж обойдут?.. Странно! отчего это я сегодня позабыл смочить табак: пыль, совершенная пыль, в нос так и бросается.
При сем Осип Ильич чихнул так громко, что Аграфена Петровна вздрогнула.
– Тьфу, бес! он и чихать-то по-человечески не умеет. Вы меня совсем перепугали, Осип Ильич!
Аграфена Петровна, кажется, располагала не ограничить своего гнева одною этой фразою, но в ту минуту, к счастию Осипа Ильича, вошла в комнату, расшаркиваясь и покашливая, улыбка, в вицмундире.
– А! Ласточкин! – воскликнули в одно слово Аграфена Петровна и Осип Ильич.
– Что скажешь, любезный? – продолжал последний начальническим тоном.
– Ничего, ничего-с, Аграфена Петровна; так зашел, гулял-с.
– И зашел очень кстати, – прошептала Аграфена Петровна. – Что новенького? – заговорила она громко, обращаясь к улыбке.
– Все по-старому, ничего-с, обыкновенно все так идет, как шло-с.
– Ну что стоишь? положи, брат, шляпу.
– Я на минутку-с зашел только проведать о вашем здоровье-с и об Аграфене Петровне-с.
– Да что, я думаю, и чай? Скоро и семь? Эй, Машка! поставь самовар. Останься у нас чай пить.
– Чувствительнейше благодарю-с, Аграфена Петровна, нельзя-с: есть кой-какие делишки.
– Ну какие там у тебя делишки! Оставайся. Улыбка повиновалась и, покашливая, села.
– Что Анна Афанасьевна? Давно ты у нее был?
– Третьего-с дни только из Гостиного пришла, а я в дверь-с: купила шелковой материи по четыре рубли аршин пюсового цвета с отливом; холстинки-с для дочери; да платочек, так не самой большой, розовый-с.
– Видно, есть чем жить, Осип Ильич, не по-нашему! Только и слышу, что в Гостиный ходит – по четыре рубли аршин материи себе покупает! Видно, побочные есть доходцы: с одним жалованьем-то не нафинтишь много. Ну, а муж?
– Не совсем доволен был-с, упрекал, что дорого, мало торгуется-с.
– Старый дурак женился и такую волю дал, что смотреть противно, и поделом ему. Она ему даст себя знать. А экзекуторша что?