– Антон Михайлович дрожки заказал ей круглые-с, вроде маленькой колясочки-с, с крышкой от дождя, и к лошади приценяется-с, рассказывал об этом прошедший раз в департаменте-с.
– Завтра доклад, – поморщиваясь, начал Осип Ильич. – Что, брат, переписал то отношение, о взыскании?..
– Готово-с, утром предоставлю.
– Полно, Осип Ильич, об отношениях ваших: и в присутствии успеете наговориться. Слава богу, много есть времени… Нет ли чего-нибудь еще новенького?
– Чиновник, который недавно определился к нам-с, без жалованья-с, – изволили слышать? – из ученых, в университете обучался и собственный экипаж имеет…
– Знаю, знаю.
– Так он вчерашнего числа приехал в департамент позже одиннадцати часов и, с позволения сказать, в клетчатых брюках, в таких вот, что простые женщины на передниках носят, пресмешные-с!
– Вишь, какой барчонок! Послушай-ка, Елисей Федотович! – Аграфена Петровна встала, взяла за руку улыбку в вицмундире и отвела в сторону.
– Знаешь ты Средневского?
– Никак нет-с. Что это, чиновник?
– Какой чиновник! Живописец.
– Никогда не встречался-с!
– Тем лучше. На днях утром отправься к нему как ни в чем не бывал; скажешь, что наслышался о нем, желаешь-де списать с себя портрет, – да смотри, ни слова о нас! Слышишь ли? Сохрани боже, чтобы ни малейшего подозрения не было, что мы тебя подослали… Покуда будешь с ним говорить о цене, о том, о сем, а сам незаметно, знаешь, и осматривай все. Он живет с старухой матерью, но нет ли еще кого в комнате, не сидит ли тут барышня, этакая черномазенькая, и как с ней обращается живописец и мать его, и как барышня эта смотрит на живописца… Все подметь, прислушивайся также, что они говорят, уши-то навостри да смотри в оба.
– Хорошо-с, Аграфена Петровна; а кто эта барышня? смею спросить.
– Тебе до этого дела никакого нет. Исполняй только, что велят.
– Слушаю-с.
– Да смотри, все со всеми подробностями и ту же секунду перескажи мне.
– Больше ничего-с?
– Ничего.
– А насчет портрета, так это для шутки-с?
– Разумеется. Это только, чтоб иметь претекст взойти к нему; скажешь, что подумаешь, после зайдешь… мало ли что можно сказать!
– Извольте, с великим удовольствием-с.
– Да смотри, осторожней… Выпей еще чашку чая, да сухариков-то возьми… А об этом, что я говорила, никому ни гу-гу.
– Будьте спокойны, что касается по части скромности-с…
– То-то, а уж и я тебя не забуду.
Улыбка низко поклонилась.
«Ох, смерть хочется мне понасолитъ этому молокососу! – думала Аграфена Петровна, – пренебрегает чиновниками! живописишка, пачкун, дрянь! Высоко голову занес, пригнуть надо: если бы его проучить хорошенько… вот славно бы! Узнал бы, голубчик, что значит не хотеть списать портрета с Аграфены Петровны».
«Совершенно запутанное обстоятельство! – думала улыбка, – какая-то барышня, живописец, старушка, донести обо всем… А впрочем, мне что до этого! Видно, Аграфена Петровна знает, в чем дело. Исполняй, что велят, да и баста! Ведь она сказала, что меня не забудет!! А Осипа Ильича ведь она держит в ежовых рукавицах!»
Осип Ильич думал: «Какими бы это средствами поскорее дослужиться до действительного статского советника?»
Не то благо, что делает счастливым, но то делает счастливым, что благо.
Фихте
Чиновница Теребеньина была права. Софья всякое утро просиживала по нескольку часов у старушки Средневской, строго исполняя совет Карла Ивановича, который, несмотря ни на какую погоду, непременно всякое утро советовал ей ходить гулять. Надежда Сергеевна, говорят, была очень довольна продолжительными прогулками своей дочери, тем более, что Карл Иванович аккуратно всякое утро посещал ее по долгу доктора. Обращение Надежды Сергеевны с дочерью сделалось с этого времени заметно лучше.
Софья оживала. Мать живописца так любила ее! Старушка часто говаривала ей с этим пленительным простосердечием простой женщины, у которой – что на уме, то и на языке: «Родная моя, вот как ты да мой Саша со мною, так, право, мне и ничего не надобно».
И она не замечала, что на лице Софьи выступала краска от этих слов; ей и не приходило в голову, что тут есть от чего краснеть молодой девушке.
Чиновница Теребеньина была права: старушка, точно, говорила Софье Николаевне ты, и если бы еще знала Аграфена Петровна или Осип Ильич, что об этом сама Софья просила ее! Чепчик с кружевами и манишка, точно, были подарены ею Палагее Семеновне; но Аграфена Петровна, по свойственной ей привычке украшать рассказ, прибавила, что этот чепчик куплен на Невском в магазине, хотя он сделан был, как и манишка, собственными руками Софьи. Она шила эти вещи по ночам, и то еще со страхом, чтобы об этом не узнала мать ее. Что же касается до подаренного ею ситца, то это принадлежало также к украшению рассказа почтенной чиновницы. Надобно было видеть восторг старушки, когда Софья отдавала ей свои подарки и сказала, что это ее труды.
– Вот, Саша! – говорила старушка сквозь слезы, – порадуйся, друг мой! вот бог дал мне на старости кормилицу. Он, милосердый, даст и тебе счастье, моя родная, – продолжала она, обращаясь к Софье, – за то, что ты так утешаешь старуху, что ты не гнушаешься бедными.
И Софья в эту минуту, точно, была вполне счастлива. – Да какая ты рукодельница, моя матушка! Посмотри-ка, Саша, а? (старушка рассматривала свой чепец). Какой нарядный! В воскресенье же обновлю его к обедне.
Все это происходило чрез два месяца после описанного нами первого дня знакомства Софьи с Палагеей Семеновной.
Между тем Александр трудился над своей Ревеккой. Картина его шла чрезвычайно удачно; он был весел, как дитя, отказался от выгодных заказов, для того чтобы посвятить все время на свою любимую картину. Старушка кой-как перебивалась: она получила за треть свой пенсион, и у нее оставались еще деньги, вырученные Александром за портрет какой-то сорокалетней барыни с розой в руке, писанной им в последнее время.
Еще раз чиновница Теребеньина была права: Александр писал свою картину в присутствии Софьи. Софья, казалось, уже принадлежала к их семейству; без нее было скучно старушке: так она привыкла к ней в самое короткое время. Если день или два ее не было, Палагея Семеновна тосковала; покачивая головой, она беспрестанно говорила: «Что это сделалось с моею Софьею Николаевною? сколько времени не видать ее! не занемогла ли она, моя голубушка? Сохрани бог!..» Александр тоже в тот день, когда не приходила Софья, был сам не свой; он чувствовал себя в нерасположении, хотел задумываться и ничего не думал, как будто вдохновение его непосредственно зависело от ее присутствия… Случилось, что ее не было дня три; на третий день Александр, облокотясь на руки головою, сидел у стола, в состоянии совершенного бездействия; он несколько раз принимался за кисть, но тотчас же бросал ее и опять впадал в тяжелое и мучительное бездумье: никогда тоска так не давила его.
Он взял книгу, отвернул переплет и с полчаса просмотрел на заглавный лист. Книга закрылась сама собою. Так прошел целый день.
«Что со мною делается? – подумал он. – Неужели мне так скучно, потому что я давно не видал ее? Разве ее присутствие становится для меня необходимостию?»
Он вздрогнул, до того испугался этой мысли. «Какой вздор! – говорил он самому себе, – разве это в первый раз со мною?.. Выдаются иногда такие несчастные дни – без всякой причины тяжело и грустно… Но если она больна? Опять об ней! да что же мне за дело до ее болезни?»
И он старался смеяться над самим собою.
Но когда, на четвертый день, он увидел Софью, сердце его внятно заговорило, что она очень не чужда ему, и это убеждение увеличивалось по мере того, как он узнавал ее.
Однажды, разговорясь с старушкою о своих детских воспоминаниях, она невольно перенеслась мыслию в то блаженное для нее время, которое провела она в деревне.
– Мне там было легко и свободно, – говорила она, – то были самые счастливые дни в моей жизни. Я так живо помню все это… Когда мы приехали в деревню, после долгой дороги, и когда я взошла в ту комнату, которую мне назначили, – поверите ли? – я запрыгала от радости, я беспрестанно повторяла: как весело! В комнате моей, кроме дивана, двух стульев и старинного круглого зеркала, не было никакой мебели; но эта комната, не знаю почему, мне очень понравилась. Долго я не могла заснуть, мне хотелось поскорее утра; несколько раз вскакивала я с постели и подбегала к окну, но ничего не могла рассмотреть. Утомленная дорогой, я проснулась довольно поздно; горничная моя отворила окно, и ветви сирени, акации и жимолости, густо разросшиеся возле и прислоненные к стеклу, вдруг ворвались в мою комнату. На меня так приятно пахнул свежий воздух, смешанный с ароматом цветов. О, это было чудесное июньское утро – в Петербурге нет таких! Сирени были в полном цвету, роскошно качаясь на ветках, колыхаемых утренним ветерком, и отражаясь в зеркале, которое висело против окна. Я соскочила с постели, чтобы сорвать цветок сирени, несколько минут впивала в себя запах, потом начала вглядываться в ее красивые формы и искать счастья. Вы не можете себе представить моей радости, когда я отыскала лепесток о шести листочках: я начала прыгать, как сумасшедшая, целовала лепесток и кричала горничной моей: «Посмотри, посмотри, какое счастие нашла я!» С тех пор я уж не искала счастья в сирени!.. Когда я оделась и вышла из своей комнаты, мне сказали, что маменька дожидается меня на террасе, что там приготовлен чай. То, что все наши люди называли террасой, была, в самом деле, длинная галерея, выходившая в сад. В середине ее был спуск на дорожку сада, полузаросшую травой. Эта дорожка шла прямо по небольшой площадке и вдруг упадала вниз, исчезая в разросшихся под горой кустах ракитника, а там, за этими кустами… о, я никогда не забуду моего восторга! – там была река, такая чудесная, точно наша Нева. Как игриво разливалась она на просторе и как красиво ее струи золотились солнечными лучами! Так это-то Кама!.. Ах, как здесь хорошо! – думала я. Маменька не обращала внимания на мою восторженность, отдавая различные приказания управителю. Не допив чая, я сбежала вниз по дорожке, раздвинула своею рукою густые ветви ракитника, и струя воды плеснула к ногам моим; я отсторонилась, обернулась назад, посмотрела вверх – и передо мною из густой рощи дубов и кленов красиво возвышался старинный двухэтажный дом наш, с длинным балконом наверху. Это была очаровательная картина! Долго любовалась я видами, глядя то на Каму, то на крутой берег ее, по которому так роскошно и живописно разрослись вековые деревья. Я была поражена дикою прелестию этой местности. Никогда мне не было так приятно; в первый раз в жизни я почувствовала таинственное сродство человека с природою. Вышед из задумчивости, я вдруг с резвостию десятилетней девочки взбежала на гору и пошла по едва заметной тропинке. Тропинка эта так узорчато вилась между деревьями, что голова моя начала кружиться. Я сделала еще несколько шагов и очутилась на краю крутого оврага; я прислонилась к первому дереву, чтоб отдохнуть. Деревья спускались в овраг в живописном беспорядке, и одно из них росло у самой окраины, совершенно горизонтально к земле, касаясь своею вершиною другой стороны оврага. Это был мостик, живописно брошенный природою. Я отдохнула. Прямо против того места, где остановилась я, за оврагом, на небольшом возвышении, чернелась старая, некрашеная деревенская церковь. На дороге мне часто попадались такие церкви, и я не могу передать вам того странного впечатления, какое они производили на меня. С храмом божиим прежде в моих понятиях неразлучно соединялась идея великолепия, и когда я увидела в первый раз простую деревенскую церковь, без всяких украшений, уединенно стоящую в поле, поодаль деревни, а за нею кладбище, с красными и черными крестами, – у меня сжалось сердце; мне стало грустно, но это была грусть приятная, какое-то унылое спокойствие. И в этот раз со мною сделалось то же самое. Прислонясь к дереву, я не сводила глаз с этой церкви. Что-то таинственное показалось мне в этом отсутствии наружной пышности здания. Почерневшие от времени доски, покрытые мхом, местами поросшие травою, и маленькое деревцо, выросшее у самого карниза колокольни, – все это мне показалось лучше мрамора, узорчатых капителей и колонн греческого храма. В скромной простоте этой старинной деревенской церкви, об украшении которой заботились не люди, а природа, я видела глубокое значение. Наглядясь на эту церковь, я тихо пошла назад, но еще раз невольно обернулась, чтобы взглянуть на нее. Никогда не забуду я этого утра; мне было так весело, что только одна мысль не нарушить чем-нибудь этот сон счастия, эту гармонию души моей, изредка заставляла меня вздрагивать. И я боялась встречи, я не хотела идти в дом, я чувствовала, что если бы кто-нибудь увидел меня в эту минуту – один взгляд, один звук голоса расстроил бы все, отвеял бы от меня это отрадное спокойствие… Быть одной – вот что мне было нужно, и я долго, долго ходила одна. Только шелест моего платья да колебание листьев напоминали мне, что я живу, – так это чудное состояние моего духа было похоже на отсутствие жизни. Вечером я сидела на галерее и смотрела на Каму, – она была подернута румянцем зари. Направо от меня густые деревья чернелись на золотом поле неба, а там, за Камою, развертывалась неопределенная даль. Чувство бесконечного – это дивное чувство я ощутила в первый раз. Как жалки показались мне эти люди, которые находят все счастье жизни в бестолковой и удушливой светской суетности. «Они далеки от бога, – подумала я, – потому что они бесчувственны к природе». Я долго сидела на этой галерее, долго смотрела на розовую зыбь реки… Уже она начинала бледнеть, уже синее становилась отдаленность, лес почернел совершенно, вода перестала дышать и застыла гладким свинцом. Я молилась…
Что совершалось в душе художника в эту минуту, когда говорила она?
Он стоял, скрестив на груди руки и не отводя глаз от нее. Как бы хотелось ему слова ее превратить в краски, рассказ ее перенести на полотно! Это была бы чудесная картина, думал он… Сумрак объял все – и воды, и лес, и неизмеримое пространство полей… На картине нет людей, только одна она – эта девушка, благоговейно созерцающая необъятное величие творца в творении…
– Уж мастерица рассказывать, – сказала старушка, приподнимаясь со стула и смотря на своего сына, – нечего говорить – мастерица! Словно соловей поет. Постой-ка, матушка, вот я схожу на кухню, и ту же минуточку возвращусь к тебе.
Старушка вышла. Они остались вдвоем. Это было в первый раз. Минуту они оба молчали, потом она оборотилась к нему.
– Что, вы скоро окончите вашу картину? – спросила она его робким голосом.
– Не знаю, право; может быть, недели через две, через три.
Она подошла к станку.
– Вы мне позволите посмотреть?..
Александр вдруг изменился в лице при этом вопросе, – она еще не видала оконченным лицо Ревекки.
Он стоял перед нею, как преступник, потупив голову и не смея взглянуть на нее.
Долго и пристально смотрела девушка на это полотно, чародейно одушевлявшееся под перстами его, и вдруг, может быть, узнав себя в Ревекке, как будто испуганная этой мыслию, вздрогнула и оборотилась к нему… Ни он, ни она не сказали ни слова, но он и она поняли друг друга.
– Я не мог выразить в этом лице того, что хотел, – решился наконец заметить он. – Горе иметь посредственное дарование! лучше быть простым ремесленником.
«Таково сомнение гения, – подумала она, – так сомневался и Корреджио».
– Я не могу дать жизни этим глазам, – продолжал он после минуты задумчивости, – посмотрите, они не говорят так, как те глаза, которые я видел, не теплятся чувством, как они.
Он ждал ответа и решился взглянуть на нее. Ответа не было, и, кроме тяжкой грусти, ничего не выражало лицо ее. Она отошла от станка и прислонилась к стене. Тогда кто-то постучался у дверей в прихожей, она вздрогнула. В комнату вошел, низко раскланиваясь, какой-то человек в вицмундире, с зеленоватыми крошечными глазками, которые двигались с удивительною быстротою из стороны в сторону.
– Вы господин Средневский-с, живописец? – спросил он, обращаясь к Александру и улыбаясь.
– Я. Что вам угодно?
– Извините-с, что вас обеспокоил, – имею желание списать с себя портрет, то есть не собственно для себя, а так, единственно по просьбе одной моей знакомой девицы. Пристает все ко мне: спишите, говорит, портрет с себя. Видно, желает иметь вроде сувенира, что ли-с, уж не могу вам достоверно сказать. Вас мне рекомендовали с весьма отличной стороны-с.
Тут глаза чиновника встретились с глазами Софьи – и он заикнулся.
– У меня нет времени исполнить ваше желание, – говорил Александр, невольно улыбаясь и выпроваживая его от себя самым учтивым образом, – обратитесь к кому – нибудь другому.
– Очень хорошо-с, не взыщите, что помешал-с, что… – Он еще раз искоса посмотрел на Софью и начал пятиться к двери, озираясь между тем кругом и заглядывая на картину.
– Эта картина не кончена, ее нельзя смотреть! – вскрикнул Александр, взяв чиновника за руку и отводя его от станка.
– Ах, извините-с! А какая она большая, должно быть-с что-нибудь в роде «Последнего дня Помпеи». Мое почтение-с!
– Прощайте. – И Александр с досадой захлопнул за ним дверь.
Она все стояла на том же месте, прислонясь к стене. Когда он подошел к ней, она сказала:
– Я здесь одна. Где же ваша матушка?
Она хотела сказать: «Я не должна быть здесь одна с вами», – но в эту минуту вошла старушка, кашляя и извиняясь, что захлопоталась на кухне.
В то же утро Аграфена Петровна знала о том, что черномазенькая барышня была в гостях у Палагеи Семеновны и сидела одна с ее сыном. «Вероятно, у них было решительное любовное объяснение, – подумала она. – Хорошо! теперь вы оба, голубчики, в моих руках!»