– Вас приглашает Петр Данилович.
Два ордена Ленина, депутатский значок и белые как снег волосы академика вызвали явное уважение у толпившихся в приемной посетителей, и они почтительно расступились перед ним, когда он шел по ковровой дорожке к кабинету секретаря.
Первое, что бросилось в глаза Казаринову, когда он закрыл за собой дверь кабинета, – это голубое табачное марево, повисшее над длинным столом, за которым сидели четверо военных, председатель райисполкома Бондаренко и еще несколько мужчин в штатском. Три большие пепельницы были полны окурков.
Секретарь райкома Касьянов, возглавлявший Чрезвычайную тройку, при появлении Казаринова вышел из-за стола и долго тряс его руку.
– Чем могу быть полезен, Дмитрий Александрович? Прошу садиться. Рад сообщить: Чрезвычайная тройка и командование дивизии народного ополчения нашего района приступили к исполнению своих обязанностей. Прошу познакомиться. – Касьянов посмотрел в сторону военных, и те привстали. – Академик Казаринов. Депутат Верховного Совета СССР по нашему избирательному округу. А это, – Касьянов остановил взгляд на высоком, осанистом генерал-майоре, который через стол протянул академику свою большую сильную руку, – генерал Веригин, прислан наркоматом командовать нашей ополченской дивизией.
Касьянов поочередно представил академику районного военкома, начальника штаба дивизии полковника Реутова и комиссара дивизии Синявина. Каждый молча, слегка поклонившись, пожал Казаринову руку.
– Только что звонили с завода. Там творится что-то невообразимое. Очередь на запись тянется аж со двора. Парамонов звонил мне, сказал, что вы своей речью очень взволновали рабочих. Спасибо вам, Дмитрий Александрович. – Касьянов еще раз крепко пожал академику руку.
Казаринов сел, откинулся на спинку стула и высоко поднял голову, словно к чему-то прислушиваясь. Его черные брови изогнулись крутыми дугами, а сосредоточенный взгляд был устремлен в распахнутое окно, из которого доносились звуки большого города.
– Да, Петр Данилович, сильнее, чем мой шофер сказал о митинге, пожалуй, не скажешь.
– Что же сказал ваш шофер? – спросил председатель райисполкома, пододвигая Казаринову стакан и только что откупоренную бутылку боржоми. – Освежитесь. Со льда.
– Мороз идет по коже, сказал мой шофер. Вы только вдумайтесь: мороз идет по коже!.. Прав великий граф Толстой: «Истинная мудрость немногословна: она как “Господи, помилуй!”»
Заметив, что военные, склонившись над какими-то бумагами, начали перешептываться, Казаринов понял, что приход его в райком и разглагольствования о своих впечатлениях от митинга и о графе Толстом никак не вписываются в неотложные и важные дела, которыми были заняты Чрезвычайная тройка и командование будущей дивизии.
Академик встал, расправил плечи, провел рукой по орденам и депутатскому значку.
– Я к вам, Петр Данилович, по личному вопросу.
– Рад быть полезным, Дмитрий Александрович.
– Только прошу отнестись к моей просьбе серьезно.
Касьянов устало улыбнулся и стряхнул с папиросы столбик серого пепла.
– Для несерьезных дел, Дмитрий Александрович, сейчас просто нет времени. Не обижайтесь, но это так.
– Прошу записать меня в дивизию народного ополчения. – Заметив улыбки на лицах военных и невоенных людей, академик предупредительно вскинул перед собой руку и, словно защищаясь, напористо продолжал: – Я знаю, вы скажете: не те годы, академик, в тылу тоже нужны люди, и все такое прочее. Все это я предвидел, когда ехал к вам. Поэтому и приехал – доказать, что вы не правы.
– В чем же мы не правы? – спросил секретарь райкома, пристально вглядываясь в лицо Казаринова.
– Я хочу здесь, в штабе будущей дивизии, повторить то, что я осмелился сказать на митинге перед рабочими. И там меня поняли.
– Слушаем вас, – устало сказал секретарь, закрыв рукой воспаленные глаза.
– Знаю – я стар. Но посадите меня на головную повозку, и за мной пойдут солдаты. Пойдут на смерть!
Секретарь поднялся из-за стола. Лицо его стало до суровости строгим. Заговорил он не сразу.
– Дмитрий Александрович, верю: эти жгучие слова – не фраза! Это не просто слова! В них – вся ваша сущность гражданина. Но учтите, коммунист Казаринов, и другое.
– Что же вы предлагаете мне учесть? – так же строго спросил академик.
– На головной повозке дивизии, как вы ее себе представляете, вы будете просто седой и немощный старик, которого в любую минуту может сразить случайный осколок или шальная пуля. А здесь, в тылу, вы – академик с мировым именем, вы – целая дивизия. Вы… один… целая дивизия!.. – Сомкнув за спиной руки, Касьянов прошелся вдоль стола. Он о чем-то сосредоточенно думал и, как видно, колебался: сказать или не сказать Казаринову то, что он, как секретарь райкома, должен сказать известному ученому, в котором чувство гражданского патриотизма захлестнуло разум. И наконец решил: он просто обязан произнести эти обидные для академика слова. Касьянов остановился у своего кресла и в упор посмотрел Казаринову в глаза. – Как руководитель партийной организации района, я делаю вам замечание, коммунист Казаринов, и прошу к этому вопросу больше не возвращаться. Во всем должна быть мера и разумное начало. – Чтобы разрядить напряжение, Касьянов решил пошутить: – А то ведь что получается? Только что звонил парторг МХАТа. Два часа назад там проходил митинг. Небезызвестный вам комик Грибанов после митинга учинил такой скандал, что Аверьянов, парторг театра, вынужден был написать в райком докладную. В сорок восемь лет, с его-то сердцем, Грибанов настаивает, чтобы его немедленно зачислили в дивизию народного ополчения. И не куда-нибудь в хозвзвод, а прямо в разведку! Представляете, до чего дошел?! Ворвался в гримерную к Аверьянову, порвал все его эскизы грима и краской намалевал на зеркале неприличную карикатуру. Это уже, товарищи, не лезет ни в какие ворота.
– Нет, Петр Данилович, вы в данном случае не правы, – угрюмо возразил Казаринов, рассеянно глядя в распахнутое окно. – Таков русский характер. Это то, что приведет нас к победе.
– Умирать нужно тоже со смыслом! Но это… это… уже вопрос философский, дискуссионный. – Касьянов посмотрел на часы, потом на военных, которые томились в бездействии, ожидая ухода академика. – Надеюсь, вы меня поняли, Дмитрий Александрович.
Простившись со всеми, Казаринов вдруг резко остановился посреди кабинета.
– Если дивизии не нужен я – возьмите мою машину! Она вам пригодится. Подарок Серго Орджоникидзе.
Военные переглянулись. Только что, перед самым приходом академика, шел разговор о легковой машине, которую три дня обещают дать, но до сих пор не дают. Генерал Веригин даже привстал, услышав столь неожиданное предложение.
– А как же вы, Дмитрий Александрович? – спросил Веригин, переглянувшись с Касьяновым.
– Мое старое, немощное тело, генерал, будут возить разгонные машины академии. Да я еще и для городского транспорта гожусь. Пока, слава богу, хожу без палки.
Оценив обстановку, начальник штаба полковник Реутов быстро нашелся:
– Это будет дорогим подарком фронту, Дмитрий Александрович. Только это нужно оформить документом. Иначе нельзя.
Академик подошел к столу, вытащил из картонной коробки глянцевую четвертушку бумаги, сел напротив генерала и размашистым старческим почерком написал: «Свою личную легковую машину марки “ЗИС” за № МТ 15–69 передаю как дар командованию дивизии народного ополчения Сталинского района г. Москвы. Академик Казаринов».
Когда Дмитрий Александрович молча передал генералу документ, все четверо военных встали.
– Через час машина будет в вашем распоряжении. Мой шофер отвезет меня домой и потом сразу же пригонит ее к райкому. Передаст вам все: ключи, технический паспорт, запасные части.
Касьянов и генерал, тронутые щедрым даром академика, проводили его до дверей кабинета, поочередно жали ему руку, горячо благодарили.
В приемной на Казаринова налетел Грибанов. Дергая за борта его длиннополого пиджака, нетерпеливо расспрашивал:
– Ну как они там? Ничего ребята? Сговорчивые? Не как наш Аверьянов?
Казаринов смотрел на раскрасневшееся одутловатое лицо Грибанова и, представив себе, как тот совсем недавно метал гром и молнии в гримерной Аверьянова, с трудом сдерживался, чтобы не расхохотаться.
– Ребята на все сто! Особенно секретарь. Нажимайте на него. Не человек, а голубь. Только будьте понастойчивее! В ваши-то сорок восемь!..
На душе у Казаринова было светло. Спускаясь по лестнице, которая, как и час назад, была запружена снующими вниз и вверх штатскими и военными, он никак не мог освободиться от воображаемой комедийной сцены, которая обязательно разыграется, когда секретарь райкома примет Грибанова. А он его обязательно примет.
ЗАПИСКИ
бойца дивизии народного ополчения Сталинского района г. Москвы КЕДРИНА Б.М. (аспиранта Института философии Академии наук СССР)
Если обстоятельства войны (гибель автора этих строк или другие причины) оборвут записи, прошу нашедшего эту тетрадь отправить ее по адресу: г. Москва, Волхонка, Институт философии АН СССР, профессору Ю.Н. Мятельскому.
2 июля 1941 г. Москва!.. Была ли ты такой нервозно-напряженной и лихорадочно-взбудораженной, когда по Старой Смоленской дороге вел к твоим священным стенам свою армию Наполеон?
Горят под бомбами города Украины, Белоруссии, Прибалтики… Севастополь! Черноморская твердыня!.. Нелегкий жребий выпал на твою долю – быть кольчугой на груди России-великана и принимать на себя огневые стрелы!
Лена плакала как ребенок. Рухнули все планы. О заявлении в загс теперь нечего и думать: я ухожу на войну. Наше свадебное путешествие, маршрут которого был продуман до мелочей, стало несбыточной мечтой… В ответ на мои уговоры и заверения, что мы разобьем немцев за два-три месяца, она разревелась еще сильнее: ей показалось это очень долго.
Странно… Лена плачет, а на меня накатился приступ идиотского возбуждения, словно я принял лошадиную дозу допинга. С самого утра на языке вертятся есенинские строки:
…Плачет где-то иволга,
Схоронясь в дупло,
Только мне не плачется —
На душе светло…
Что это – молодость? Неопытность? А может быть, желание испытать себя на оселке войны?
Наше студенческое общежитие на Стромынке чем-то напоминает солдатский бивуак. Все ифлийцы, перешедшие на 5‑й курс, получили (досрочно!) дипломы об окончании института.
Домой написал, что, несмотря на «белобилетье» (из-за близорукости), пойду в народное ополчение. Думаю, отец благословит. Мать, конечно, поплачет. На то она и мать.
Вчера весь вечер был у Лены. Успокаивал ее.
Вера Николаевна (мать Лены) пришла в двенадцатом часу ночи. Работает в Куйбышевском райкоме партии. Хоть и намоталась за день и нервы взвинчены, а проговорили почти до рассвета. Рассказала такое, что я понял: мой патриотизм романтика-белобилетника с очками в 5 диоптрий поблек перед тем извержением общенародного подъема, которым дышит Москва. Как и в каждом районе столицы, в Куйбышевском тоже формируется дивизия народного ополчения. Стрелковая. В райкоме партии работает Чрезвычайная тройка. Поистине как у древних римлян: Tres faciunt collegium[1]. Вера Николаевна вошла в рабочую группу этого триумвирата.
Ночью она несколько раз звонила в райком и спрашивала, не вернулся ли первый секретарь из МГК, где с восьми часов вечера шло расширенное совещание, на котором присутствовали секретари райкомов Москвы, представители Наркомата обороны, члены Военного совета Московского военного округа, районные военкомы, комиссары, высокие военачальники, генералы…
На совещании стоял один вопрос: организация добровольческих дивизий народного ополчения столицы.
Сегодня 3 июля. А уже вчера поток добровольцев, готовых идти на защиту Родины, исчислялся в каждом районе Москвы тысячами. На вчерашний вечер, как сказала Вера Николаевна, на заводах, фабриках и предприятиях нашего района было подано 18 тысяч заявлений от рабочих и служащих с просьбой зачислить их в народное ополчение.
Куйбышевский район Москвы не промышленный. Государственная управленческая интеллигенция, а также ученые, инженеры, журналисты, деятели искусств, экономисты на призыв Центрального Комитета партии откликнулись твердым решением с оружием в руках защищать Родину. В Наркомате внешней торговли в ополчение записались две трети мужчин. В аппарате Технопромимпорта 50 мужчин, из них в народное ополчение идет 42 человека! Это новый, высший тип советской интеллигенции. Хоть снова, как в Гражданскую войну, вешай у ворот таблички: «Наркомат закрыт, все ушли на фронт».
Вчера вечером первому секретарю Куйбышевского райкома партии звонили два наркома. Они в растерянности: из аппарата Наркомфина СССР в ополчение записалось 430 человек, в Наркомате совхозов СССР – 300 человек, в Наркомате легкой и текстильной промышленности РСФСР – 250 человек, в Центросоюзе – 350 человек, в Госплане РСФСР – 100 человек.
Эти цифры я записал специально. Они меня потрясли. Этой социальной статистикой я, если останусь жив, займусь после войны. Сама жизнь диктует серьезное исследование: «Война и интеллигенция». Так что я не герой и не белая ворона в этом вихре народного гнева.
Мое решение вступить в народное ополчение Веру Николаевну не удивило. Она только посоветовала не обманывать медкомиссию и не скрывать близорукость. Даже пошутила: «На всякий случай захвати с собой про запас пару очков в надежной оправе. Не дай бог, потеряешь очки во время атаки и начнешь сослепу палить по своим».
Совет дельный. Что такое потерять очки, я однажды уже испытал во время похода за грибами. Все набрали по корзине белых и подберезовиков, а я, бедолага, видел одни только ярко-красные мухоморы. Всем было смешно, а я страдал от своей беспомощности. Война – не прогулка за грибами. Завтра же еду в аптеку на улицу Горького и запасаюсь полдюжиной очков.
За какие-то полтора часа беседы с Верой Николаевной я особенно остро осознал опасность, которая нависла над нашей страной. Пока пили чай, Лена, поджав ноги, сидела на диване и пришибленно смотрела то на меня, то на мать.
Завтра с утра снова иду на пункт записи. Скажут, в какой батальон, роту я попал.
Вера Николаевна спросила размер ботинок, которые я ношу. Что-то родное, материнское прозвучало в этом вопросе.
Идет двенадцатый день войны. А как изменился и посуровел облик столицы!
Семьи командиров гарнизона отправляли на восьми автомашинах, доверху заваленных узлами, чемоданами, корзинами. Грузились всю ночь, до рассвета. В основном это были женщины и дети.
Пять командирских жен с неутешным горем в заплаканных глазах были уже вдовами. Когда погрузились, дети погибших сидели рядом с матерями – притихшие, испуганные. Чтобы не свалиться, ребятишки цеплялись за узлы и чемоданы. Они уже не плакали. Для слез нужны силы.
Спазмы сдавливали горло Григория Казаринова, когда он подсаживал на машину двух девочек капитана Савушкина, который два дня назад повел роту в контратаку, отбил атаку, а сам упал у трансформаторной будки, смертельно раненный в грудь. Он умер на глазах у бойцов. Последний приказ его был такой: командование ротой он передает командиру первого взвода лейтенанту Королькову.
Время поджимало. Командир полка, сам не рискнувший бросить свой КП, чтобы проститься с женой и дочкой-девятиклассницей, все-таки разрешил на два часа отлучиться в воинский городок семейным командирам, чтобы те простились с женами и детьми.
И хотя солнце еще не показалось из-за леса, темнеющего в дымке предрассветного тумана, командиры торопили жен, прижимали их к груди, целовали детей, подсаживали на машины, успокаивали, давали наказы… И почти каждый нет-нет да посматривал на часы.
За последние дни Галина заметно изменилась. Под глазами у нее темными подковами залегли тени. Всегда веселая и с первого же дня приезда в часть вызвавшая среди командирских жен суды-пересуды – у кого восторг («Красавица!»), у кого тайную зависть («Ничего, кудри быстро разовьются, а разочка два походит с пузом – осиную талию как ветром сдует»), – теперь, как и все, была пришиблена общим горем.
Григорий забросил чемодан и узелок Галины на третью машину. Спрыгнув с кузова, достал из планшета письмо.
– Это передашь деду. Спрячь хорошенько.
Галина сложила конверт вдвое и сунула его за пазуху.
– Ой, Гришенька, что же это творится?
– На этих машинах вас довезут до Смоленска. Там садись на поезд и без задержки прямо в Москву. Смотри не потеряй письмо. Думаю, что дед сейчас в Москве. Если его не окажется в московской квартире, сдай вещи в камеру хранения и поезжай на дачу. В письме я написал оба адреса – московский и дачный. До Абрамцева езды всего час, с Ярославского вокзала…
Григорий говорил все это, но по глазам Галины видел, что она не слушает его. На какой-то миг Григория охватило недоброе предчувствие – почудилось вдруг, что он видит Галину последний раз.
– Ты что?.. Почему меня не слушаешь?..
– Гриша!.. – вырвалось из груди Галины, и она, обвив, его шею руками, зашлась в беззвучных рыданиях.
– Ну что ты?.. Разве так можно? – только и смог выдавить Григорий. – Возьми себя в руки… – Он чувствовал, что голос его, какой-то потусторонний, еще больше пугал Галину.
– Неужели… больше… не увидимся? – сдавленным стоном вырвались слова у Галины, которые тут же потонули в новом приливе рыданий.
– Заканчивай погрузку!.. Рассвет близится!.. – с надсадным визгом и как-то нервозно прозвучала команда начальника штаба второго батальона капитана Рапохина, который, перебегая от машины к машине, проверял готовность к отправке. Старшим в группе командиров, прибывших проститься с семьями, командир полка назначил Рапохина. Он был старше остальных по возрасту и по званию. – А где Костя Горелов? – оглядев последнюю машину, на которой должен был ехать сын тяжело раненного и отправленного в госпиталь комиссара батальона Горелова, спросил капитан. Командир полка особо наказал капитану, чтобы тот поручил присматривать за парнишкой одной из командирских жен.
Жена Горелова, родившая девочку в ночь на двадцать второе июня, вместе с роддомом была эвакуирована из городка на второй день войны. Двенадцатилетний Костя, слывший среди гарнизонных мальчишек заводилой и непревзойденным горнистом, весть о тяжелом ранении отца пережил тяжело. А главное, он не знал, куда увезли отца, в какой город. Если бы знал – стал бы его разыскивать. Не знал он также, куда эвакуировали роддом из Н-ска, где недавно у него родилась сестренка. Сказали – «на восток». А поди узнай, где он начинается и кончается, этот «восток»…
– Вы что, оглохли?! Я спрашиваю – где Костя? – с раздражением в голосе спросил Рапохин у жены военфельдшера.
– Да только что здесь сидел. Может быть, пошел до ветру.
Начали искать Костю. Побежали в домик, где жила семья Гореловых, – там его не было; заглянули в общественную уборную – тоже не оказалось.
– Вон он! Вон он! – радостно крикнул сын Рапохина, сидевший вместе с матерью и сестренкой на третьей машине.
И все увидели на подоконнике первого этажа школы Костю Горелова. В руках он держал что-то обернутое в скатерть. Спрыгнув с подоконника, Костя понесся к машинам. И только когда он подбежал к колонне, Рапохин и остальные командиры увидели в его руках знамя пионерской дружины, горн и бумажный рулон.
Когда Костю подсаживали на машину, рулон выпал из его рук и покатился. Это были несколько больших ватманских листов стенгазеты пионерской дружины.
Григорий скатал листы в рулон, завязал бечевкой, случайно оказавшейся в планшете, и подал Косте.
– Моторы! – раздалась в голове колонны команда Рапохина. – Всем отъезжающим – на машины!
И вдруг в глуховатый рокот дружно заработавших моторов неожиданно врезался протяжный женский крик. Это в голос запричитала пожилая женщина, мать еще не успевшего жениться молоденького лейтенанта Королькова, к которому она приехала в гости с Дальнего Востока.
В полк Корольков прибыл год назад, после окончания Омского пехотного училища. Его взвод на весенних стрельбах занял первое место. На предмайском полковом смотре заместитель командующего военным округом генерал Терещенко объявил Королькову и его бойцам благодарность.
– Пе-е-тя-а… Пе-е-тень-ка… ро-од-ненький ты мой… – надрывая душу, несся со второй машины голос седой женщины, которая, свесившись за борт машины, обнимала светлокудрую голову сына.
С трудом разомкнул лейтенант руки матери, окаменевшие в прощальном объятии.
Рядом с матерью лейтенанта Королькова на огромном мягком узле с постелью сидела лет трех девочка, по-старушечьи повязанная платком с кистями. Это была дочь полкового писаря – сверхсрочника Балабанова. В шерстяной кофточке и в легком пальтеце ей было холодно. Полусонно открывая и закрывая глаза, не понимая, что происходит вокруг и почему все взрослые чем-то сильно опечалены и беспрерывно плачут, она, знобко ежась, прижимала к груди коричневого плюшевого кукленка и время от времени посматривала на своего старшего братишку Ваню, который то и дело заглядывал за борт машины и жалобно скулил.
– Ма-ам… возьме-о-ом… – повторял одни и те же слова мальчик и все порывался вылезти из машины. Он успокоился только тогда, когда получил шлепок.
– Сиди смирно, кому говорят!.. – сердитым шепотом проговорила мать и сухой ладонью стерла со щек сына слезы. – Папка днем придет и заберет твоего Валетку.
– Там Валетку убью-у-ут… – снова протяжно загнусавил парнишка.
У задних колес машины, в кузове которой сидела семья Балабанова, повизгивая, крутился маленький серый щенок, похожий на медвежонка. Задирая вверх мордочку и жалобно скуля, он метался от колеса к колесу, вставал на задние лапы, обнюхивал пыльные рубцы резиновых баллонов, отбегал чуть в сторону и, слыша скулеж своего хозяина, смешно и высоко вскидывал зад и снова подбегал к машине.
Галину Григорий подсадил в машину последней, когда все командирские жены и дети уже сидели на своих вещах. Слова прощания были короткие, сбивчивые, на первый взгляд самые обыденные: «Береги себя…», «Гляди за детьми…», «Сразу же напиши…». Но в этих словах-наказах звучала и скрытая прощальная мольба, и скорбь расставания, и разрывающая душу тревога.
Наконец колонна тронулась. Сквозь утробное урчание моторов Григорий услышал жалобное подвывание и всхлипы сына писаря, который сидел на фанерном чемодане рядом с Галиной.
И тут на глаза Григорию попался серым клубком катающийся от колеса к колесу щенок.
– Валетка, а ты чего остался?! – как на человека, крикнул на щенка Григорий, подхватил его на руки и, догнав машину, на которой ехала семья Балабанова, передал сразу просиявшему мальчугану.
Словно окаменевшие, стояли на пыльном плацу командиры, провожая взглядом тронувшуюся к воротам контрольно-пропускного пункта военного городка колонну машин. Казармы полка зияли черными провалами разбитых во время вчерашней бомбежки окон.
И вдруг звук… Как ослепительный просверк молнии, как сокрушительной мощи удар грома над головой, он заставил всех командиров вздрогнуть, а потом оцепенеть. С последней машины удаляющейся колонны понеслись разорвавшие тишину звуки пионерского горна. Каждое лето слышали офицеры эти позывные, жизнеутверждающие звуки горниста, открывающего торжественный церемониал первой пионерской линейки, с которой обычно начиналось лагерное пионерское лето. Но тогда они звучали не так, как сейчас…
– Молодец Костя! – похвалил мальчика Рапохин. – Отец должен обязательно знать об этом.
– Я напишу ему, – сказал лейтенант Корольков.
Как только колонна скрылась из виду, Рапохин сделал перекличку командиров и, удостоверившись, что все двадцать два провожатых в сборе, посмотрел на часы.
– А сейчас по машинам – и в полк! Минут через двадцать гады уже пройдутся над нашими окопами на своих «рамах».
На машины садились молча. Молча, не глядя в глаза друг другу, закуривали, кашляли, словно стыдясь за ту минутную слабость, которую каждый из провожавших выказал своим видом, голосом в минуты прощания…
При вспышке спички, блекло осветившей лицо Королькова, когда тот закуривал, Григорий заметил на его щеках две блестевшие полоски от скатившихся по ним слез. В руках лейтенант держал белые шерстяные носки, которые ему сунула в последнюю минуту мать.
На востоке над томной полоской леса уже проступал плоский розовато-молочный нимб зари.