Свежее и приятное утро глянуло на Киев после буйной ночи всеобщего пиршества. Следы пиршества еще не совсем изгладились: еще много ходило по Киеву хмельных голов, еще много оставалось недопитых медов, и кыяне допивали их, охмеляя себя и их сладостью, и сладостью гусляровых песен.
И в то время, когда стогны Киева еще оглашались веселыми голосами запоздалых любителей хмельных медов, один из возвышенных берегов Днепра оглашался совсем другого рода звуками – там воздвигался чудовищный костер из камня и дерева.
Костер этот воздвигался у подножия высокой, каменной, из серого гранита статуи Перуна, мечущего из правой руки гром и молнии в виде длинных крылатых стрел.
Сначала на пространстве одной квадратной сажени были положены в несколько рядов булыжные, обтесанные в квадрат камни. Вышина их простиралась до двух аршин.
На камни был положен невысокий сруб в один ряд из свежего соснового леса.
Возле сруба с восточной стороны был положен квадратный черный камень, камень – священный, жертвенный.
В сруб накидали множество сухого дерева, хвороста, каких-то символических, из дерева, изображений, и костер был готов.
Немного ранее полудня к костру направилась жертвенная процессия.
Впереди всех один кыянин вел белоснежного коня с длинной заплетенной гривой и хвостом и с раскрашенными копытами.
Конь этот был – священное животное и содержался жрецами в священной роще. Там его кормили, холили, там он, устарев, околевал, там же его и погребали с особенным почетом и языческими обрядами.
Содержание священного коня составляло одну из важнейших обязанностей жрецов, и вместе с тем белый конь служил эмблемой их чистоты и власти. Особенно много хлопот доставляло жрецам, в случае смерти коня, отыскивание такого же нового. В касте жрецов это отыскивание составляло целую эпоху. Когда конь находился, жрецы успокаивались, когда же его не было – прекращались все жертвоприношения, а поэтому жрецы перед народом теряли и свое значение, и свою силу на его духовный быт.
А между тем от коня требовалось очень немногое. По его ржанию, к которому его возбуждали, узнавали, будет ли жертва угодна языческому богу или нет.
Выводимому из ржания коня предзнаменованию верил не только простой народ, но и люди высшего сословия. Они полагали, что белый конь, служа божеству, составляет и поверенного божества.
Никогда не случалось, чтобы жертва не была угодна богу, потому что всякое ржание коня жрецы ловко истолковывали в свою пользу.
За конем шли два жреца в белых балахонах с дубовыми венками на головах. Балахоны их были подпоясаны широким пурпуровым поясом. Каждый из них держал в руках длинный жертвенный нож.
За жрецами шли обреченные на жертву: отрок и отроковица.
Несчастные были покрыты с головы до ног холщовым мешком.
Они не шли, а скорее были несомы: их вели и поддерживали четверо жреческих прислужников.
Вслед за обреченными, окруженный множеством венедов, ехал сам Болемир, виновник настоящего торжества.
Как-то тупо и странно смотрел он на всю эту торжественную процессию.
Напоминала ли она ему что-либо грустное или он, по обыкновению победителей и как новый могущественный царь славянский, считал для себя подобную жертву совершенно естественной и необходимой, только он не подавал ни малейшего признака участия к тому, что вокруг него происходит.
За Болемиром пешком и на конях тянулась громада венедов-победителей, а за ними – сотни кыян, одетых в самые разнообразные праздничные одежды.
Приблизившись к приготовленному костру, белый конь вдруг заиграл, начал весело подниматься на дыбы и заржал тем веселым, тем гордо-сознательным голосом, которым дикие свободные кони ржут, почуяв близость таких же, как и они, свободных и быстрых, как ветер, обитателей беспредельных зеленеющих степей.
Вся толпа народа, двигавшаяся к костру, как один человек, издала крики радости, потому что она слышала явное предзнаменование, что предполагаемая жертва угодна Перуну и будет принята им с любовью.
Значение коня кончилось, и его снова повели в священную рощу, до нового требования.
Начиналось значение жрецов.
Подойдя к жертвенному камню, оба жреца пали пред ним ниц.
Полежав таким образом некоторое время, они встали и начали осенять камень какими-то таинственными знаками ножом и руками.
После этого к ним подвели отрока и отроковицу.
С них сняли мешки, и несчастные предстали перед народом во всем ужасе ожидающей их участи.
Бледные, дрожащие, с дико блуждающими взорами, они, казалось, потеряли всякое сознание и походили на ягнят, в глазах которых режут их кормилицу-мать.
Затем в груду хвороста, который был накидан в середину костра, один из жрецов, шепча про себя молитву, кинул искру священного огня.
Огонь этот был принесен из священной рощи и получился от трения одного дерева о другое в священной же роще.
Костер быстро вспыхнул, а пламя сразу высоко поднялось к небесам.
Это было новым знаком того, что жертва угодна Перуну и будет им принята с любовью.
Далее следовала главная часть жертвоприношения – зарезывание обреченных.
Первым был зарезан отрок.
Он даже не вскрикнул, когда нож жреца коснулся его горла; тихо, как подкошенный колос, он упал на землю.
Жрец сейчас же обрубил у него руки, ноги и голову.
Сначала на костер была брошена голова, потом руки, а потом ноги.
Синеватым и смрадным пламенем вспыхнул костер, когда на него упало человеческое мясо.
С каждой минутой смрад становился сильнее и тяжелее, но народ, исполненный божественного настроения, казалось, не только с охотой, но даже с наслаждением вдыхал в себя этот отвратительный запах…
Вскоре огонь снова запылал яркими светлыми полосами, испуская легкий синеватый дымок.
Очередь была за отроковицей.
С отроковицей не так легко было справиться.
Несчастная девушка, полная, вероятно, надежд на жизнь и счастье, не хотела умирать за благо народное, которого она еще не понимала.
Она долго билась, стонала, кричала, молила о пощаде.
– Матушка! – кричала она. – Ратуй меня, бедную! Ратуй!..
В ответ ей в толпе народа, которая находилась ближе к костру, раздалось дикое, неудержимое рыдание, из которого тяжело и быстро вырывались болезненные, многострадальные слова:
– Дочь моя! Дочь!..
Народ молчал. В воздухе тоже была тишина невообразимая. Яркое летнее солнце высоко уже стояло на небе и благодатно освещало и весь Киев, и всю эту громадную толпу народа, собравшуюся для бесчеловечного зрелища. Только один Днепр, на берегу которого происходила эта страшная, бесцельная картина, спокойно, точно с недовольством и озлоблением, плескался и урчал, неся свои возмутившиеся воды далеко-далеко от места безумного приношения. Зато истукан Перун, ярко освещаемый и лучами летнего солнца, и пламенем разгоревшегося костра, стоял во всем величии языческого бога и как бы торжествовал свою языческую кровавую славу…
Жрец, издавна привыкший к подобного рода крикам и моленьям обреченных, как кричала и молила отроковица, хотел уже занести над ней свой тяжелый жертвенный нож, как Болемир громко крикнул:
– Стой, жрец! Не режь ее!
Жрец поднял на Болемира свои удивленные глаза:
– Князь, так делать не подобает.
– Не режь! – повторил Болемир.
– Хотя мы все и славяне, но у каждого из нас служение свое. Вы служители Сивы, мы – Перуна. А наш Перун переступать его законы не повелевает.
– Не режь! – крикнул еще громче Болемир.
– Князь, так делать не подобает! – отвечал упорный жрец.
– Подобает, смерд негодный! – гаркнул уже Болемир и, выхватив из-за пояса топор, раздробил им голову жреца.
Жрец, глухо крякнув, всем своим толстым, отъевшимся телом грузно рухнул на землю, к подножию жертвенного камня, на котором он только что совершил мрачное богохульство.
Окружающая костер толпа ахнула в ужасе, и грозный Болемир показался ей еще грознее.
Отроковица была спасена.
А Болемир, спокойно поворотив своего коня, поехал от места отвратительного зрелища. За ним последовали и его верные венеды.
Расходясь, кыяне роптали:
– Он не верует в наших богов, он нехороший князь. Беда нам будет с таким князем.
– А коль беда, так что ж нам глядеть на него, как он убивает наших чтимых жрецов! Не дадим ему убивать наших чтимых жрецов! – советовала одна удалая голова.
– И то, не дадим! – подхватывали такие же удальцы. – Пришел невесть откуда, и бьет наших жрецов, и в бога нашего не верует. На что нам такой князь! Готы и те с нами так не делали! Они не рушили веры нашей. А этот пришел невесть откуда и тут свои порядки заводит! На что нам такой князь! Долой такого князя!
Более благоразумные усмиряли удалых:
– Полно, будет вам, ребятки! Как бы беды не вышло…
– Какая беда! Одну беду бедовать, другой не миновать!..
– Аль мы не кыяне? Аль уж мы только и годимся в челядинцы к готам да венедам! Да пущай они у нас челядинцами будут, а не мы у них…
– Полно, будет вам, ребятки! Как бы беды не вышло…
Но чем более уговаривали удальцов, тем более они храбрились, кричали, махали руками и находили себе новых последователей.
Толпа их быстро увеличивалась, и они уже во всеуслышание заявляли свое недовольство новым князем:
– Долой Болемира! На что нам Болемир! Он безбожник! Не верует ни в каких богов!
К сумеркам толпа возмутителей страшно возросла.
Венеды сначала смотрели на все это, как на шуточную проделку кыян, смеялись, сами шутили, но, когда увидели, что кыяне не на шутку поднимают против Болемира возмущение, сообщили ему о том.
Болемир и сам давно уже знал о происходящем, но он тоже относился к этому безучастно и равнодушно. Сознавая, что он действительно дерзко нарушил веру единокровного ему племени, он хотел дать кыянам некоторую свободу, чтобы они, пользуясь ей, излили на него свою горечь и простили ему его поступок.
Но он ошибся в кыянах.
Торгуя с Ахаией и нередко посещая Византию, многие из кыян вынесли оттуда влияние фракийцев и римлян, которые в эту эпоху отличались особенным свободомыслием к правителям, которые им почему-либо не нравились, и буйными проявлениями своей народной силы.
В свою очередь, кыяне ошиблись в Болемире; не по их силам было бороться с таким князем, как он.
Вечером, когда уже весь Киев был возмущен против Болемира и возмутители, махая в воздухе оружием и зажженными смоляными палками, вызывали Болемира с его венедами на бой, Болемир выехал из занятых им хором и повелел, чтобы все еще стоявшая станом у Киева орда двинулась к городу.
Орда быстро появилась в городе. С появлением ее кыяне не успокоились, а еще более подняли вызывающий на бой крик и гам.
Тогда перед кыянами, посланный Болемиром, появился Данчул.
Данчул заговорил к народу:
– Меня послал князь сказать вам, чтобы вы мирно разошлись по домам и не кричали. Князь прощает вас.
– Не хотим Болемира! – гудела толпа. – Не надо нам Болемира! Долой такого князя!
– И такое ваше последнее слово? – улучив минуту, спросил Данчул.
– Последнее! Последнее! Долой князя! Долой Болемира!
Данчул затрубил в голосистую трубу. Из стана послышалась такая же труба.
Вскоре весь Киев огласился кликами боя, стонами, воплями, рыданиями. Как демоны носились обручники венедские по стогнам Киева и истребляли все, что попадалось им под руки. Им повелено было истребить всех кыян без исключения. К утру некого уже было истреблять, и напрасно опьяненные кровью и усталостью венеды рыскали по домам, клетям и землянкам, отыскивая живых. Везде валялись одни трупы: трупы младенцев, матерей, жен, стариков, отроков, девиц. Там лежала целая груда отрубленных голов, там туловищ, там с изуродованной грудью валялось тело молодой женщины, а рядом с ней, рассеченный надвое, ее малютка, там целая хижина была набита обрывками человеческого мяса… А кровь? Кровь виднелась повсюду: в домах, на домах, на листьях, на траве, на одежде победителей и побежденных, везде, везде, и даже воздух был пропитан запахом одной крови. Трудно было дышать в этом воздухе, но победители дышали им. Дышал им и сам Болемир, виновник стольких несчастий, виновник стольких потоков крови.
Более сорока тысяч кыян погибло в одну ночь.
Объезжая город, тупо и безучастно смотрел на все происшедшее победитель.
Под наружной оболочкой Болемирова спокойствия скрывалось, однако, что-то такое, что несколько тревожило его. Перед ним лежали уже не трупы врагов его родины, готы, а те же славяне, как и он и его венеды, и кроме того: младенцы, жены, старцы.
Чем-то зловещим пахнул на него этот опустошенный славянский город, где он захотел создать великую столицу великого нового царства.
«Где же мое величие? – думал он. – И неужели оно в этом бесцельном истреблении и правого, и виновного? Да и на что мне оно, это величие? Да и для кого оно? Неужели для меня? Но я один, один, как вот это бездушное тело, кинутое кем-то без сожаления: некому пожалеть, некому помянуть добрым словом. Несчастный! А он жил, а он радовался, и кто же прекратил его жизнь, его радость?»
Болемиру страшно было сознаться, что он, один он, грозный повелитель новой, появившейся у севера орды.
И тяжело ему стало дышать этим едким, пропитанным кровью воздухом, хотелось подышать чистым, свежим воздухом, хотелось подышать теми полями, лугами и лесами, которыми он дышал когда-то, в раннем детстве на берегах любимого Немана, широкого, величественного…
Почти бессознательно он куда-то поворотил своего коня.
Умный конь давно уже фыркал и нередко, навострив уши и раздувая ноздри, отскакивал назад при виде какой-либо неожиданной ночной жертвы в виде обезображенного трупа человека или же целой груды трупов. Нехорошо было и ему, хотя и привыкшему уже не к одной битве, ступать на невинную кровь человеческую. Почуяв же, что седок направляет его куда-то, он инстинктивно поворотил к берегу Днепра, где чуялась ему свежая сочная трава и откуда неслось ржание пасущихся табунов. Не ожидая воли хозяина, он резво направился туда, и вскоре Болемир очутился на каком-то высоком берегу Борисфена.
Берег был очень крутой: почти что отвесным, как стена, обрывом спускался он в воду, которая глубоко подмывала его и, делая быстрые, дробные круги, бежала далее. На самом берегу рос негустой, но многолетний дубняк. Болемир въехал в этот дубняк, и его сразу охватила чарующая прелесть дубняка. Там было тихо и спокойно. Остановив коня, он, помимо своей воли, загляделся на этих могучих патриархов природы, которые так много напоминали ему родимые берега Немана…
– Неман! Неман! – невольно прошептал Болемир.
В это время до его слуха донесся какой-то непонятный звук: не то плач, не то рыдание, не то песня…
Болемир прислушался. Насторожил уши и конь.
Звук послышался явственнее, и можно было разобрать, что кто-то над чем-то рыдает. Так как можно было определить место, откуда он исходит, то Болемир и направил туда своего коня.
Не успел он приблизиться к месту, откуда исходило рыдание, как почти у самых ног его лошади послышался резкий крик женщины:
– Венед! Венед! Болемир оглянулся.
В нескольких шагах от него, испуганная, дрожащая, стояла молодая девушка, почти обнаженная, с распущенными по плечам косами…
Болемир остановил коня.
Широко открыв глаза, девушка с ужасом смотрела на Болемира и делала руками какие-то причудливые знаки…
– Ты не бойся меня, – заговорил Болемир, – я тебе зла не сделаю.
– Венед! Венед! – закричала она снова, широко открывая рот.
Болемир стоял в недоумении. У него явилось неодолимое желание узнать, кто эта несчастная, и хотелось помочь ей. И странно, чем более он вглядывался в ее красивое, но безумное лицо, тем более ему казалось, что он как будто видел ее где-то.
– Ты меня не бойся, – заговорил Болемир снова, – я тебе зла не сделаю.
– И в жертву не принесешь? – спросила она, как бы успокоившись.
– Нет, нет! – торопился ответить Болемир и вспомнил, что эта несчастная была виновницей страшного истребления кыян.
Это была та самая отроковица, которую хотели принести в жертву и из-за которой Болемир раздробил голову жреца.
– И бить меня не будешь? – допрашивала девушка, не трогаясь, однако, с места.
– И бить не буду.
– И не зарежешь?
– И не зарежу.
– Ан, зарежешь! – как бы обрадовалась девушка тому, что может быть зарезана.
– За что ж мне тебя резать?
– А за то: ты венед. Ты вон всю кыянию вырезал за одну ночь.
Болемир помолчал.
– Зато я тебя спас.
– Ты? – вдруг дико взвизгнула девушка, тряхнув кудрями и мгновенно очутившись возле Болемира.
– Я, я.
Болемир слез с коня.
– Ты?! – повторила она свой вопрос.
И девушка, сказав это, схватила Болемира за плечи и безумно уставилась своими глазами в его глаза.
Через несколько мгновений она уже лежала у ног Болемира и, обнимая его колени, молила:
– Ты, ты! Я узнала тебя! Возьми же меня к себе, спаситель мой, я твоей верной рабыней буду навеки!
Легче стало Болемиру…
Он поднял девушку и поглядел ей в глаза.
До сих пор как бы бесстыдная, безумная, она вдруг покраснела и склонила голову… Она была прекрасна в эту минуту… В груди Болемира как бы шевельнулось что-то…
– Приходи ко мне сегодня же, – сказал он ей ласково, – я тебя приму.
– После приду, – чуть слышно сказала девушка.
– Отчего же?
– Я… теперь… голая… – протянула она боязно…
Говоря с девушкой, Болемир совсем забыл, что она стояла перед ним, еле прикрытая какой-то небольшой холстиной. Быстро сняв с себя длинную и широкую бурку, украшенную разного рода цветами, он накинул ее на плечи полуобнаженной девушки.
Девушка несколько оправилась и оживилась.
– Ладно, венед, я приду к тебе, коль повелишь мне прийти…
– Приходи, приходи…
Болемир сел на коня и уехал.
Девушка долго провожала его взглядом.
Возвратясь в Киев, Болемир приказал быстро очистить город от трупов, покидав их в Днепр или зарыв в глубокие могилы.
Дня через два-три город был совершенно очищен от трупов, и жилища кыян были заняты семейными венедскими переселенцами, из которых одна часть под предводительством венеда Ахтыра была отправлена к верховьям Дона…
Впоследствии переселенцы эти, отданные Болемиром на собственную волю и вытеснившие селившихся с незапамятных времен по берегам рек Золотоноши и Гусиной агафирсов, назвали себя ахтырцами и занялись преимущественно скотоводством…
Не все, однако, венеды, оставшиеся для поселения в Киеве, поместились в домах и клетях кыян, для множества семей не хватило мест.
И вот вокруг Киева и окрестностей его, как грибы, начали вырастать землянки венедов, крытые землей и навозом, а в самом Киеве застучали топоры и молота, воздвигавшие новые брусяные клети и избы с нахлобученными на них соломенными крышами, длинными полутемными дворами, с пузырями или напитанными маслом холстинами в окнах, с колодцами, скворечниками и скрипучими воротами.
И вскоре под руками венедов-переселенцев Киев совсем преобразился: много расширился и украсился, а окрестности, густо заселенные венедами-хлебопашцами, запестрели широкими обработанными полями.
Вокруг же лучшей части Киева, с глубоким рвом и высоким валом, воздвигалась и деревянная стена, на случай нападения неприятеля.
На том же месте, где впоследствии находился весь Берестов, венеды начали воздвигать для своего князя чудо-хоромы[18].
Хоромы эти строились из векового тесаного дубняка, который покрывался блестящим светло-желтым составом и так хорошо скрадывал кладку брусьев, что хоромы казались выточенными из одного гигантского куска дерева. Кровля, в виде куполов, выкрашенных синей, зеленой и желтой красками, украшалась вышками, башнями, шести- и восьмиугольными, и преузорочными гирляндами, то длинными, то широкими, то узкими, в виде кружев[19].
Внутри хоромного двора находилось много еще и других зданий, медуш, бань, менее разукрашенных, но все-таки построенных по образцу хором и из такого же крепкого дубняка, так что хоромы, окруженные этими постройками, представляли целый стройный городок.
Так вообще строились и позднейшие русские цари.
Древний русский царский «двор» разделился на «дворцы», или малые «дворы», составлявшие отдельные помещения лиц семейства царского, с полным составом принадлежащих им дворян и хозяйственных заведений.
В новых хоромах немедленно же поместился князь Болемир.
Так как, по обычаю венедов, князь не имел права входить одиноким в новый дом, холостым ли, вдовым ли, то он и вошел в него с тремя женами и несколькими наложницами.
Одной из первых жен его была спасенная им от ножа жреческого отроковица-кыянка, а две другие были избраны им из числа девиц, пришедших с переселенцами.
Наложницы были набраны преимущественно из окрестных Киеву весей и поселений кутавских.
Вместе с Болемиром вошли в новые хоромы Данчул и малолетний князь Аттила. Для князя Рао, находившегося в бою, тоже была отведена часть хоромных построек.
Многочисленная дворня и челядь, для каждого из князей отдельно, заняла приготовленные для них помещения, и жизнь в новых хоромах пошла своим чередом, тем именно чередом, какому следовали князья славянской крови не только в III и IV столетиях, но и в столетиях далеко позднейших, уже освященных великим христианством, вплоть до XVII, когда он, этот черед, мгновенно исчез, заменившись новым, более блестящим, более подходящим к времени и его требованиям, чередом.