Кого же утро не смутит!
Чье сердце не забьется,
Когда листва зашелестит,
Восток зарей зажжется!
Красов
Как только свечерело, назначенное катание на шлюпках состоялось. Это была вполне барская потеха. На протяжении версты с лишком по течению Березины раскинулись, разукрашенные зеленью и цветами, шлюпки, в которых помещалось десятка четыре гостей Валевского. На передней шлюпке, в бархатных кунтушах, ехали трубачи. За ними тянулась шлюпка с певцами и певицами. Затем уже скользили шлюпки с гостями. Сам граф с певицей Улей и с двумя какими-то шутами, старавшимися смешить графа, сидел в отдельной лодке. По его знаку на передней шлюпке грянули трубачи. Березину точно всколыхнуло. Где-то далеко, на левом берегу, начало отзываться эхо, переливаясь и перекатываясь подобно глухому барабанному бою, так что казалось, играет не один хор трубачей, а несколько. Трубачи играли недолго, оборвав быстро, кроме охотничьего рожка, который долго держал дрожащую грустную ноту и слился с голосами певцов, затянувших хор из модной в то время оперы «Павел и Виргиния». До поздних сумерек шлюпки скользили по водам Березины. На долю хорошенькой Ули снова выпал большой успех. Вечером в залах – тоже. Казалось, все как будто сговорились восхищаться только одною ею. Графа это тешило, и он от души был рад, что угодил своим гостям. Пирушка продолжалась до рассвета. С рассветом гости кое-как разбрелись по своим местам.
Графу не спалось. Отослав слугу спать, он вышел в сад. Старое венгерское туманило его голову и волновало кровь. Пробираясь липовыми и кленовыми аллеями в глубину сада, он раз десять твердил одну и ту же венгерскую поговорку, касающуюся этого старого, любимого в Польше напитка:
– Нет напитка, кроме вина! Нет вина, кроме венгерского! Нет венгерского вина, кроме того, которое воспитано в Польше!
Повторяя это, граф насвистывал и чувствовал, что он еще не скоро покончит с любимым напитком. В жилах его еще текла горячая кровь. Графу Ромуальду было ровно пятьдесят лет, но он был бодр, здоров, румянец не сходил еще с его щек, и еще ни одна сединка не пробралась в его голову и в его длинный ус. Он глядел молодцом и красавцем. Он был вдов. Не одна маменька, имевшая взрослых дочерей, смотрела на графа с тайной, смутной надеждой, но граф решил остаться одиноким вдовцом. На это у него были какие-то свои причины, о которых никто не знал. Граф много шалил на своем веку, дрался даже раз шесть на дуэли из-за каких-то вольных красавиц Варшавы и Парижа, и эта привычка к шалости еще не угасла в нем.
Заря занималась все более и более. Висевший над Березиной туман редел. Какая-то птичка проснулась первая над самой головой графа в ветвях громадного вяза и запела с такой торопливостью, как будто старалась скорее отделаться. Вокруг графа все было пусто. На пути ему попадались одни влажные от росы скамейки. Потянуло холодом – графа обдало дрожью, но он продолжал углубляться и был уже в парке. На повороте одной дорожки, сквозь деревья, ему кинулась в глаза освещенная зарею часть какого-то домика. Граф совершенно машинально начал приближаться к домику и припомнил, что он в нем поместил хорошенькую певицу. Легкая улыбка скользнула по губам графа, он повернул и хотел было идти назад, но остановился в раздумье и пошел дальше. Первые лучи солнца уже пробрались в парк и, сквозя между деревьями, ложились яркими полосами на землю. В траве закипела жизнь. Граф медленно двигался к дому, не то в раздумье, не то в каком-то благодушном настроении счастливого здоровьем человека. Ему дышалось легко. К домику певицы, потонувшему в зелени, с более крупной дорожки вела дорожка узенькая с кустами жасмина по сторонам. Только что граф повернул на эту дорожку, как лицом к лицу встретился с Улей. Граф, удивленный, остановился. Уля немного перепугалась. Она смотрела на графа – и из больших глаз ее светились лучи доброго и робкого света.
– Как рано встаете! – заметил граф, заговаривая с ней почти в первый раз со времени приезда ее в Веселую Ясень. Граф своих артистов видел редко и почти не знал: это было дело управляющего. Уля среди них не составляла исключения. Граф только удивился ее голосу. В первый раз он обратил на нее особенное внимание вчера. «Гм! – подумал он тогда, – красавица, достойная внимания!»
Уля стояла перед ним с непокрытой головой, в белой холстинковой курточке, обшитой золотым позументиком; синяя юбка спускалась до земли. В этом бедненьком наряде Уля казалась особенно милой и полной здоровой свежести. Все это не ускользнуло от пытливого взгляда графа, и он молча и несколько бесстыдно любовался ею. Уля краснела до ушей и не знала, куда девать свою особу. Чтобы хоть несколько успокоить смущенную девушку, граф разговорился.
– Хорошо вам у меня? – спросил он.
– О, совсем хорошо! – произнесла искренне Уля.
– А чем?
– Граф добр ко мне и ко всем.
– А еще?
– Такой жизни, как у графа, я прежде не знала.
– А петь тебе не трудно? – Граф подчеркнул слово «тебе» и произнес его с особенной ласковостью в голосе, что, впрочем, Уля не заметила, так как тонкости языка были ей чужды.
– А это у тебя что? – обратил граф внимание на грудь певицы, хорошо округленную, здоровую, на которой, в крошечной петельке курточки, торчал французский ноготок.
– О, это цветок, граф! – переконфузилась Уля, так как палец графа слегка коснулся ее груди.
– Брось его.
Уля медленно вынула из петельки ноготок, помяла его в руке и кинула в сторону.
– Взамен ноготка вот мой маленький подарок.
Граф вынул из борта своей серой суконной венгерки крупную бриллиантовую булавку и пришпилили ее к груди певицы.
Та окончательно растерялась. Граф вздрогнул раза два, как человек, пронимаемый холодом, потер руки и попросил Улю, если есть, напоить ее кофеем.
– О, то можно, граф, у меня есть! – заторопилась Уля, точно радуясь, что и ей представился случай услужить графу, и простодушно веря, что граф в самом деле продрог.
Граф последовал за Улей в ее домик, стараясь держаться сзади: он не мог отказать себе в удовольствии видеть девушку именно в таком роде. Уля шла тяжело, ступала крепко, и при этом стан ее своеобразно качался. Оригинальность эта, соединенная с неуклюжестью, графу нравилась: он не сводил глаз с молодой девушки.
Солнце стояло уже высоко, когда граф вышел из домика певицы. Вид он имел утомленный, и лицо его краснело пятнами. Заспанный слуга искал графа по саду. Оказалось, что к графу прискакал из Гродно посланный. Это был малый из татар, которые в то время служили у литовских помещиков передатчиками писем и посылок. Друг графа, через посланного, сообщил о переходе Наполеона через Неман, в пределы России, и предупреждал, чтобы граф остерегался победоносных гостей, так как они с имуществом обывателей не церемонятся. Новость эта графа нисколько не удивила. Что Наполеон будет в России – он знал. Знал также и то, как служивший в армии Наполеона, что солдаты его привыкли к своевольству и грабежу. Зато новость эта обрадовала многих из гостей графа. Большинство поляков видели в Наполеоне какого-то своего спасителя.
В полдень того же дня в графский замок прискакал новый курьер. Это был русский офицер из второй армии.
Граф Сен-Пьер, начальник штаба второй армии, любезно сообщал графу из Бобруйска, что в Веселой Ясени, по маршруту, назначена временно главная квартира второй армии. В заключение граф просил графа не оставить начальника второй армии, князя Багратиона, своим гостеприимством.
С тем же посланным граф Валевский с не меньшей любезностью отвечал Сен-Пьеру, что он рад дорогим гостям.
Гости графа, узнавшие об этом, поторопились убраться восвояси. Они вовсе не считали русских дорогими гостями.
На начинающего Бог!
Изречение имп. Александра I
– Война с французами неизбежна! – сказал император Александр в начале весны двенадцатого года.
Необходим был необычайный рекрутский набор.
Государь призвал вице-адмирала Шишкова.
– Я читал рассуждение твое в любви к отечеству, – встретил его государь. – Имея такие чувства, ты можешь быть ему полезен. Напиши манифест о наборе.
Вскоре после этого появился известный манифест, начинающийся словами:
«Настоящее состояние дел в Европе требует решительных и твердых мер».
Со всех концов России к западным ее границам потянулись с этого времени войска. Из Петербурга туда же выступила гвардия.
Вслед за гвардией на шестой неделе поста, во вторник, в самую распутицу, отправился из Петербурга в Вильно и государь со своею свитою. Его сопровождали: канцлер Румянцев, князь Кочубей, граф Аракчеев, граф Армфельдт, маркиз Паулуччи Шишков, заменивший Сперанского в должности государственного секретаря, генерал Пфуль, граф Нессельроде и многие другие.
Вильно, древняя, расположенная на холмах столица литвинов, представляла в то время громадный воинский стан. Во круг города, по его холмам и лощинам, среди его дубрав, по берегам красивой Вилии и маленькой Вилейки, подобно стаям лебедей, белели палатки собравшихся войск. Всюду грохотали барабаны, гремели марши и сверкали мундиры разных войск. Дороги заставлены были обозами. Везде дымились бивачные огни и бряцало воинское оружие. Из ближних селений в город сгоняли множество рогатого скота. Повсюду сновали прыткие казаки.
В самое Вербное воскресенье, четырнадцатого апреля, император был уже в Вильно. Весь генералитет, на вид блестящий и единодушный, а втихомолку завидующий друг другу и интригующий во главе с военным министром Барклаем де Толли, ожидали государя у заставы и провожали его под пушечные выстрелы до дворца. Во дворце государь принимал депутации от разных виленских обществ. На другой день он в сопровождении свиты гулял по городу пешком. Пасха прошла в беспрестанных удовольствиях и балах. Народу в Вильно съехалось множество. Не желая тревожить общественного спокойствия, государь при всяком удобном случае говорил, что он надеется на сохранение мира, и этому охотно верили, так как переговоры между императорами все еще продолжались. Между тем смотры войскам шли своим чередом, шли как-то сдержанно, тихо, как перед бурей. Государь говорил мало, как бы присматривался ко всему, уединялся часто в своем кабинете. В великой голове его созревала великая мысль. Весть о подписании в Бухаресте четвертого мая первых условий мира с турками произвела на государя приятное впечатление: руки его развязывались, можно было действовать смелее. В половине мая государь отправлялся для обозрения войск, расположенных в Шавлях и в Вилькомире. Затем он ездил за Неман.
Лето было в полном развитии своем – погода стояла превосходная. При всеобщих разнообразных удовольствиях все почти забывали о враждебном намерении Наполеона – вторгнуться в Россию.
Двенадцатого июня в Закрете – прекрасном парке подле Вильно, на берегу Вилии – у генерала Бенигсена, известного победителя под Прейсиш Эйлау, был назначен бал. Весь цвет виленского большого света, весь генералитет собрался на этот бал. На бал приехал и сам государь в мундире гвардейского Семеновского полка.
В этот же вечер на противоположном от Закрета конце Вильно, в предместье Снипишки, в просторной горнице довольно обширного дома, собралось общество офицеров. Все это были большей частью люди молодые и собирались для того, чтобы сыграть партию в бостон или лабет, распить бутылку-другую вина, а кстати, потолковать и о текущих политических событиях. Понятно, что сосредоточием всех речей были два императора и окружающие их штабы. Хозяин дома, Алексей Петрович Ермолов, незадолго перед тем назначенный начальником гвардейской дивизии, был душою всего общества. Он только что приехал из Свенцян, где расположена была его дивизия. Молодой, расторопный, счастливый успехом, он весело смеялся и уверял, что Наполеон идет в Россию покушать русских калачей – не более, и что он ими подавится в Смоленске.
– Вы шутите, Алексей Петрович, а мне думается: Наполеонов поход – не шутка, – скромно заметил молодой поручик гвардейской артиллерии Граббе, впоследствии известный граф.
– Не шутка! – забавно серьезничал Ермолов. – А почему вам так кажется, добрейший Павел Христофорыч?
– Да уже потому, что Наполеон не какой-нибудь взбалмошный Густав Шведский.
– Вы правы, с ним шутки плохи, но все ж таки его наши смоленские девки жгутами отдуют, – продолжал шутить Ермолов.
– Как бы не отдул он нас самих.
– Нас? Доблестных россиян? Ну, нет, с этим я не соглашусь, Павел Христофорыч, как хотите! Помилуйте: у нас Дрисский лагерь, крепость Динабургская, крепость Рижская! Столько крепостей, – смеялся Ермолов, – и нас отдуют! Ого-го! Это уж не много ли будет для маленького капрала! Господа, так ли я говорю? – обратился Ермолов к гостям.
– Так! Так, Алексей Петрович! – отозвалось несколько голосов. – Немцы в крепостях, а нас бить будут! Ха-ха-ха!
Более других хохотал адъютант Барклая, Сеславин, молодой человек с орлиным носом и выразительными глазами. Он был порядочно навеселе, и шутки Ермолова ему весьма нравились.
– Алексей Петрович, это верно! Это точно! – говорил он, смеясь и запинаясь. – Немец – крепость, мы – пушечное мясо, по выражению канальи корсиканца! Но все ж нашу кровь дешево не купишь, Алексей Петрович! Нет! Нет! О, черт возьми! – начал горячиться, размахивая руками, адъютант. – О, черт возьми! Да пусть придет к нам эта распротоканалья! Да пусть придет к нам этот изверг рода человеческого, Бонапартка…
– Пришел! Пришел! – раздался чей-то трусливый, хриплый голос.
Все разом смолкло. Офицеры кинули карты. Сеславин остановился на полуслове и обратил помутившиеся взоры к двери. Там стоял хозяин дома, жидок Хаим Цукерман, маленький, жиденький, в старом лоснящемся лапсердаке.
– Кто пришел? Где пришел? Пришел? Когда? – послышались со всех сторон голоса.
К жидку подскочило несколько человек. Впереди всех был Сеславин. Он схватил Хаима за борт лапсердака.
– Кто пришел? Говори! – спрашивает он грубо. – Уж не ты ли?
– Я пришел, да и он пришел… ой, ой! – ежился жидок под сильной рукой Сеславина.
– Да кто, чертова голова твоя?
– Да он самый… сам он…
– Кто?
– Наполеон… – выговорил жидок с трудом.
– Какой Наполеон? – брякнул спьяну Сеславин.
– Тот самый, который шел, – объяснил Хаим.
– К черту Наполеона! – закричал адъютант, видимо смутно понимая, о чем идет речь.
– Сеславин, тише, погодите, – подошел к Сеславину Ермолов.
Все в тревожном ожидании столпились вокруг Хаима.
Оказалось, что из Ковно, бог весть каким путем, пробрался какой-то жид Соломон, торгующий контрабандными шкарпетками. Этот Соломон сообщил другому Соломону, корчмарю на литовском тракте, о переходе французских войск через Неман. Соломон-корчмарь сообщил об этом другому корчмарю, караиму из Трок, Аврааму. Авраам передал эту новость жене своей, Саре. Сара передала о том другой Саре, жене Хаима Цукермана. А уж Хаим пришел с этой вестью к господам офицерам.
– Ты не врешь? – серьезно спрашивал у жидка Ермолов.
– Ой, ой! Зачем же врать! – уверял Хаим. – Соломон еврей честный. Другой Соломон еще честнее. А уж Абрам – еврей на все Троки: такого еврея нигде больше нет.
– А! Каково, господа! – обратился Ермолов к гостям. – Ведь известие точно не шуточное. Но удивительно: что же делают наши казаки? На кой черт пикеты после этого, если мы такие важные известия получаем от жидов.
Известие это всех поразило, как громом. Некоторые известию не верили. Но большинство сознавало, что тут не до того, чтобы рассуждать. Почти молча начали офицеры расходиться. Ермолов торопливо стал собираться в Закрет с роковым известием. Сеславин, ругая Наполеона, тоже ушел вслед за другими. Недавно шумная горница вдруг опустела.
На балу государь танцевал с девицей Тизенгауз. В самый разгар бала туда явился Ермолов. Он сообщил о слышанном прежде всего Барклаю.
Министр отозвал Ермолова в сторону.
– Правда ли, Алексей Петрович? И стоит ли беспокоить государя? – спросил, всегда сдержанный и тихий, Барклай.
– Мне думается, что такого рода известия не терпят отлагательства, – подчиненно заметил Ермолов министру.
– Думаете? – помолчав, произнес Барклай и сообщил донесение Ермолова государю.
Государь, расчетливый во всех своих действиях и малейших движениях, даже и виду не подал, что известие взволновало его. Он только слегка побледнел и продолжал быть на балу, хотя и недолго. В то время как он покинул бал, садился в коляску, с известием о переходе Наполеона через Неман прискакал и казачий офицер, гонец из аванпостных отрядов атамана Платова.
Из дворца государь тотчас же послал за Шишковым. Было два часа ночи – тот самый час, в который Наполеон появился на берегах Немана.
– Поспеши, – сказал государь входящему секретарю своему, – написать приказ моим войскам и к Салтыкову, в Петербург, о вторжении неприятеля в наши пределы. Да непременно упомяни, что я не помирюсь с ним до тех пор, пока хоть один неприятельский воин будет оставлен в нашей земле.
Тринадцатого июня роковая весть о вторжении неприятеля в русские пределы пронеслась повсюду. Четырнадцатого, на заре, государь оставил Вильно. Шестнадцатого, с некоторым беспорядком, началось отступление наших войск, сперва из города, потом из окрестностей. Совершилась первая стычка нашего арьергарда с передовою французскою цепью, в которой был взят в плен, израненный пикою, будущий и лучший историк кампании двенадцатого года граф Сегюр.
«Так начался, – говорит современник и очевидец вторжения, – страшный смертный пир, коего шумный отголосок должен был передавать из века в век, рушить царства, почитавшиеся непоколебимыми, утвердить могущество полагавших себя на краю гибели и поставить порабощенную Европу на новых основаниях».
Между тем как страшная суматоха происходила на западной границе России, два манифеста государя, от тринадцатого июня, с неимоверной быстротой разносились по всем концам России.
«Французские войска, – объявлял один из них, – вошли в пределы Нашей Империи. Самое вероломное нападение было возмездием за строгое соблюдение союза. Я, для сохранения мира, истощал все средства, совместные с достоинством престола и пользою Моего народа. Все старания Мои были безуспешны. Император Наполеон в уме своем положил твердо разорить Россию. Предложения, самые умеренные, остались без ответа. Нечаянное нападение открыло явным образом лживость подтверждаемых в недавнем еще времени миролюбивых обещаний. И потому не остается мне иного, как поднять оружие и употребить все, врученные Мне Провидением, способы к отражению силы силою. Я надеюсь на усердие Моего народа и на храбрость войск Моих. Будучи в недрах домов своих угрожаемы, они защитят их с свойственною им твердостью и мужеством. Провидение, благослови праведное наше дело. Оборона Отечества, сохранение независимости и чести народной принудили нас препоясаться на брань. Я не положу оружия, доколе ни единого неприятельского воина не останется в царстве Моем!»
Другой манифест гласил:
«С давнего времени замечали Мы неприязненные против России поступки Французского императора, но всегда кроткими и миролюбивыми способами надеялись отклонить оные. Наконец, видя беспрестанное возобновление явных оскорблений, при всем Нашем желании сохранять тишину, принуждены Мы были ополчиться и собрать войска Наши. Но и тогда, ласкаясь еще примирением, оставались в пределах Нашей Империи, не нарушая мира, быть токмо готовыми к обороне. Все сии меры кротости и миролюбия не могли удержать желаемого Нами спокойствия. Французский император, нападением на войска наши при Ковно, открыл первый войну. Итак, видя его никакими средствами непреклонного к миру, не остается нам ничего иного, как, призвав на помощь свидетеля и защитника правды, Всемогущего Творца небес, поставить силы Наши противу сил неприятельских. Не нужно Мне напоминать вождям полководцам и воинам Нашим о их долге и храбрости: в них издревле течет громкая победами кровь Славян. Воины! вы защищаете веру, отечество и свободу. Я с вами. На начинающего Бог!»
«На начинающего Бог!» – сказал вместе с своим императором и весь народ русский.
Мы долго, молча, отступали,
Досадно было, боя ждали,
Ворчали старики:
«Что ж мы? на зимние квартиры?
Не смеют, что ли, командиры
Чужие изорвать мундиры
О русские штыки?»
Лермонтов
Неожиданный и быстрый переход Наполеона через Неман не только изумил русскую армию, но и поставил ее в довольно неопределенное положение, исхода которого никто не знал и не предвидел.
Первая армия – Барклая, – преследуемая по пятам французским арьергардом, безостановочно отступала к Дриссе, к укрепленному лагерю, недостатки которого обнаружились тотчас же при вступлении туда передовых корпусов.
Все потеряли головы – и не знали, что делать, что предпринять.
Первая растерялась квартира главнокомандующего. Интриговавшие перед тем и делавшие множество советов некоторые члены штаба вдруг приутихли и просили сами советов.
Начальник главного штаба, маркиз Паулуччи, один из беспокойнейших, был заменен Алексеем Петровичем Ермоловым.
Отступление русских было так торопливо, что, наконец, неприятель остался далеко позади, и они принуждены были посылать партии отыскивать, где он находится.
Во время пребывания армии в укрепленном Дрисском лагере, где все же думали дать отпор неприятелю, было получено одно весьма важное известие, мгновенно изменившее ход дела.
На первом переходе армии, в местечке Неменчиве, военный министр призвал к себе расторопного ермолаевского адъютанта Павла Граббе, и приказал ему немедленно, кратчайшим путем ехать навстречу войскам второй армии, князя Багратиона, и передать, чтобы войска усиленными переходами старались соединиться с первой армией, не допуская себя отрезать. Соединение это оказалось невозможным. Шестидесятитысячный корпус маршала Даву шел на Минск и разъединил армии. Князь Багратион поэтому отказался от направления на Минск и на Вилейку, как было предложено ранее, и пошел на Бобруйск и Могилев.
Услышав это известие от Павла Граббе, государь, с выражением нетерпения, воскликнул:
– Это неправда! Быть не может! Даву здесь против меня, а князь Багратион имеет от меня другие приказания!
Скромный, доселе почти незаметный, вестник заявлял, что за точность этих сведений он отвечает головою. Он говорил: действительно часть войска взята у Даву и направлена к Дриссе. Но маршалу даны новые войска из армии короля Вестфальского и других корпусов.
Известие это изумило государя.
– Теперь о скором соединении армий и думать нечего! – произнес он и отдал приказание о немедленном выступлении армии к Полоцку.
На третий день армия была уже в Полоцке, за исключением первого корпуса под командой графа Витгенштейна, оставленного прикрывать Петербург.
Дела принимали весьма неблагоприятный оборот. Все в главной квартире притихло и выжидало. Государь был молчалив, ровен и среди окружающих себя людей искал способных быть полезными ему и отечеству при таких трудных обстоятельствах. Он остановился покуда на Ермолове.
Призвав его к себе, государь сказал:
– Чрезвычайные обстоятельства, в которые теперь поставлена Россия, несогласия в главной квартире и между главнокомандующими вынуждают меня иметь подробные и по возможности частые известия о всем том, что будет происходить в армии. Я уезжаю в Москву. Поручаю вам, по моем отъезде, извещать меня письмами о важнейших происшествиях в армии. Надеюсь, что выбор мой пал на человека достойного.
– Всегда был и буду предан моему государю, – отвечал его величеству Ермолов, – весьма обрадованный такого рода поручением.
В сопровождении немногих лиц государь отправился в Москву. Все поняли, что окончательно решено беспрерывное отступление…