bannerbannerbanner
Бич Божий. Божье знаменье (сборник)

Иван Кондратьев
Бич Божий. Божье знаменье (сборник)

XI. Перед грозой

…Как! к нам? милости просим, хоть на Масленице, да и тут жгутами девки так припопонят, что спина вздуется горой.

Растопчин

Весна двенадцатого года в Москве стояла прекрасная. Вся утопающая в садах, первопрестольная столица утопала в это время и в удовольствиях, даже более чем когда-либо.

Так называемый большой свет предавался обычным увеселениям. В Английском и в танцевальных клубах шла игра в вист, бостон, лябет. Ежедневно у кого-нибудь из высшего света давался бал или устраивалась вечеринка. На них гости, как и в другое время, беспечно танцевали экосезы, матрадуры и полонезы и вели изящные речи на французском языке, так как среди этого общества преобладал еще тон старой Франции, тон эмигрантов, графов и маркизов. Приверженность к французам была еще полная. Говорить по-русски в гостиных считалось еще дурным тоном. Повсюду сновали франты, которых называли тогда «петиметрами». Они щеголяли в шляпах а ла Сандрильон, в пышных жабо с батистовыми брыжами, с хлыстиками или с витыми из китового уса тросточками, украшенными масонскими молоточками. Многие, особенно изысканные щеголи, ходили во фраках василькового, кофейного или бутылочного цвета, в узких гороховых панталонах, а сверх них в сапогах с кисточками. Дамы-франтихи являлись везде в платьях с высокой талией, с короткими рукавами и в длинных, по локоть, перчатках… Более благочестивые дамы, по общепринятому тогда обыкновению, щипали корпию, кроили и шили перевязки для раненых. В таких домах редкая комната, даже из парадных, не была завалена бинтами и засорена обрезками холста и полотна. Глядя на мамаш, занимались этим и маленькие дети. Некоторые ударились в богомолье и езжали в дальние монастыри. В театре шли патриотические пьесы: «Наталья, боярская дочь», «Илья Богатырь», «Иван Сусанин», «Добрые солдаты». Простонародье веселилось по-своему: забиралось в Нескучный сад, где давались волшебные представления. Шло в Государев, ныне кадетский в Лефортове, сад, где постоянно гремела роговая музыка и пелось «Гром победы, раздавайся» с пушечными выстрелами. Степенные купцы облюбовали только что устроенный тогда первый московский бульвар, усаженный новыми березками, – Тверской. Более веселого характера купчики катали в Марьину рощу, где в красивой палатке, на их усладу, гикали и плясали цыгане.

О политике мало кто думал. Интересующиеся этим предметом усердно читали «Московские ведомости», но в них слишком осторожно и только вскользь писали о движении наполеоновских полчищ. Никто, по словам одного современника, в высшем московском обществе порядочно не изъяснял себе причины и необходимости этой войны, тем более никто не мог предвидеть ее исхода. В начале войны встречались в обществе ее сторонники, но встречались и противники. Мнение большинства не было ни сильно потрясено, ни напугано этой войной, которая таинственно скрывала в себе и те события, и те исторические судьбы, которыми после она ознаменовала себя. В обществе были, разумеется, рассуждения, прения, толки, споры о том, что происходило, о наших стычках с неприятелем, о постоянном отступлении наших войск во внутрь России, но все это не выходило из круга обыкновенных разговоров. Встречались даже и такие люди, которые не хотели или не умели признавать важность того, что совершалось на виду у всех. Мысль о том, что Наполеон будет в Москве или Москва будет ему сдана, никому и в голову не приходила. Простонародье, так то просто грозилось закидать французов шапками.

Все это было весьма естественно: ясное понятие о настоящем редко бывает уделом человечества. В таком случае прозорливости много препятствуют чувства, привычки, то излишние опасения, то непомерная самонадеянность. Пора действия и волнений не есть пора суда.

Собиралось ополчение, но покуда довольно вяло и как бы шутя. На народных гуляньях, у Новоспасского и Андроньева монастырей, устроены были красивые военные палатки, вокруг которых гремела музыка, а внутри их блестели разное оружие и военные доспехи, уставленные пирамидами. Вербовались охотники в военную службу: новобранцев из простолюдинов принимали унтер-офицерами. Посредине палатки стоял стол, покрытый красным сукном, обшитым золотым галуном с кистями, а на столе лежала книга в пунцовом бархатном переплете, с гербом Русской империи: охотники вписывали в эту книгу свои имена. Купечество на этот счет пожертвовало полтора миллиона рублей.

Граф Матвей Мамонов, богатый и честолюбивый юноша, вызвался сформировать на свой кошт целый конный полк, который бы состоял под его начальством. Ему дано было позволение, и вот сформировался полк в синих казакинах, с голубою выпушкою, в шапках с белым султаном и голубою, мешком свисшею, тульей. Эти сорванцы более занимались пирушкою по московским трактирам, чем подготовлением к предстоящей боевой жизни. О их удалых проделках ходило немало рассказов по Москве. Полк этот впоследствии ни в каком действии не был, отличался своеволием, сжег даже одно русское селение, за что главнокомандующий сделал Мамонову строгий выговор, а полк был расформирован.

Подобных ополченцев набралось тысяч до шести. Вместо знамен им дали хоругви из церкви Спаса во Спасской.

В Петербурге смотрели на вторжение Наполеона в Россию посерьезнее, и потому престарелый главнокомандующий Москвы, граф Гудович, заменен был графом Растопчиным. Все как-то сразу почуяли, что человек этот в данное время самый подходящий, необходимый. Страстный, пылкий, самолюбивый, всегда себе на уме, граф мог решиться на все, что и требовалось в то время от главнокомандующего такого города, как Москва.

Поздравляя Растопчина с назначением, Карамзин, в то время проживавший у графа, выразился:

– Граф, вы едва ли не Калиф на час.

– Точно, Калиф на час, милостивейший Николай Михайлович, но лучше быть Калифом на час, чем графом не у дел на всю жизнь.

– И вы назначением довольны?

– Весьма.

– Что ж вы будете делать, граф? Теперь обстоятельства сложны, на Москву будут смотреть, а то, быть может, уж и смотрят во все глаза российские. Вам трудно.

– Нисколько, – отвечал граф. – А что я буду делать, это я вам, как историку, скажу: я, Николай Михайлович, буду… как думаете, что я буду?..

– Скажите, граф.

– Буду… – засмеялся Растопчин. – Да ничего я не буду… Впрочем, чего нам надо ожидать от Бонапарта, я подавал записку еще покойному императору Павлу. Проще: Бонапарт будет у нас в Москве.

Историк даже испугался такой мысли.

– Граф, что вы говорите такое?

– Прошу, чтоб это было между нами, добрейший Николай Михайлович. С другими я не делюсь подобными мыслями. Вам это я сказал опять-таки как историку.

– Но это невозможно! – воскликнул, всегда сдержанный, Карамзин.

– Что такое невозможно! – шутил граф. – Невозможно, чтоб Бонапарт заглянул в нашу первопрестольную столицу? Хе, хе, Николай Михайлович. Вот и видно, что вы не военная косточка. Я еще покойному императору Павлу самолично докладывал, что Бонапарт заглянет-таки в нашу хату, да хорошенько заглянет – в самый наш наилучший уголок.

– Что ж император?

– А император сказал, что мы напустим на него нашего старичка Суворова. Я осмелился спросить у его величества: «А коли Суворова не будет?» Император рассмеялся. «Тогда, – говорит, – пущу в ход тебя».

– Стало быть, и ваше пророчество и пророчество покойного императора Павла несколько сбываются?

– Мое – пожалуй, а другое – не знаю. Покуда ждем спасения от Барклая. Может статься, и поможет чем. Говорят, Дрисский лагерь хорош. Может быть, Наполеон попьет в Двине водицы, да и повернет оглобли назад. А мы тут свою водицу замутим… русскую…

– Граф, вы шутите, – сказал Карамзин.

– Шучу, точно, да ведь с шуточкой-прибауточкой русский человек далеко идет. И покойный старичок Суворов шутил, а Измаилы брал-таки, Сен-Готарды перешагивал-таки! То-то, подите, шажок-то был у шутника!

Граф Растопчин, точно, начал шутить по-своему.

Какой-то немец, с пособием от правительства, начал надувать у Симонова монастыря шар. Работа производилась таинственно, за оградой, но народ бегал туда тысячами и хотя видел мало, зато говорил много. Про будущие действия шара рассказывали чудеса. Народ это забавляло.

Императорские манифесты из Вильно заставили москвичей взглянуть на дело с большим рассудком. Народ вдруг почуял что-то недоброе. Надвигавшаяся туча заставила всех креститься и оглянуться вокруг. Народ зашумел, заволновался. По Смоленской дороге в Москву начали день и ночь летать курьерские тройки, направляясь к главнокомандующему. Потихоньку, кое-что, начали из Москвы вывозить.

«Не к добру это, – пошел гул по Москве. – Не обмануло Божье знаменье: быть беде».

Кто побогаче, стали из Москвы потихоньку убираться.

– Пора! – сказал Растопчин, получая от главнокомандующего все более и более тревожные вести.

– Чево такова пора! – пристал к нему шут его, Махалов, услышав такую фразу за бильярдной игрой.

– А пока, братец, карамболь по всем!

– А ну-ка, попробуй, графинька! – понял шут графа по-своему.

Доиграв партию с шутом, довольно-таки преглуповатым малым, и заставив его за проигранную партию пролезть несколько раз под бильярд, граф отправился в свой кабинет и проработал всю ночь.

Наутро первого июля вся Москва читала невиданный доселе Листок.

Листок произвел эффект необыкновенный. Простонародье разбирало его нарасхват. Высшее общество, в котором граф по своему происхождению вращался, было о нем далеко не высокого мнения и назначение главнокомандующим встретило с недоверием. Бойкий, по-своему, Листок заставил некоторых изменить о графе свое мнение, в которых граф, впрочем, не нуждался.

В то же утро, с Листком в руках, Карамзин пришел к Растопчину.

– Граф, я читал ваш Листок.

– Ну?

– Вы уверяете, что неприятель в Москве не будет.

 

– Уверяю, – с легкой усмешкой проговорил Растопчин, открыто глядя на Карамзина.

Оба помолчали. Затем Карамзин, которому не понравился ни слог, ни приемы Летучего Листка, под предлогом, что граф обременен делами и заботами первой важности, предложил ему писать подобные Листки за него, как бы в благодарность за оказанное гостеприимство. Растопчин любезно отклонил это предложение, заметив:

– Николай Михайлович, русский народ не афиняне и – уверяю вас – не поймет плавной и звучной речи Демосфена.

– Да, вы правы, граф, – согласился, подумав, Карамзин. – У вас в Листке есть еще другая мысль: падение Наполеона. Точно, граф, я и сам верю этому: будучи обязан всеми успехами своими дерзости, Наполеон от дерзости и погибнет.

XII. Царский клич

И Я стану посреди вас!

Изреч. императора Александра I

Приезд императора Александра из армии в Москву был положительно сигналом того, что война с Наполеоном приняла характер войны народной. День приезда – двенадцатое июля – стал днем незабвенным и принадлежащим истории.

До того времени война, хотя и ворвавшаяся в недра России, казалась вообще войною обыкновенною, похожею на прежние войны, к которым вынуждало нас честолюбие Наполеона.

Все колебания, все недоумения с приездом государя исчезли. Все, так сказать, отвердело, закалилось и одушевилось в одном убеждении, в одном чувстве, что надобно защищать Россию и спасти ее от вторгнувшегося неприятеля.

Народ массами собрался встречать государя на Смоленской дороге, но государь, желая избежать торжественной встречи, проехал в Кремль ночью, никем не замеченный. В то время государю было не до торжественных встреч. На другой день народ увидал своего монарха в Кремле, и совершилось шествие в Успенский собор. Были произнесены подобающие случаю речи.

С дворянством государь увидался в Слободском дворце. Там среди дворянства собралось более семидесяти вельмож. Собрание открылось чтением манифеста о войне. Потом вошел государь.

Александр был величаво-спокоен, но, видимо, озабочен. В выражении лица его было заметно, и при улыбке, что-то задумчивое.

В кратких и ясных словах государь определил положение России, опасность, ей угрожающую, и надежду на содействие и бодрое мужество своего народа.

– И Я стану посреди вас! – сказал он в заключение…

Народ чутко отозвался на клич своего государя, и это было не мимолетной вспышкой возбужденного патриотизма, не всеподданнейшим угождением воле и требованиям государя, нет – это было проявление сознательного сочувствия между царем и народом. Оно во всей своей силе и развитости продолжалось и далее. Тут ясно обозначилась необходимость расчесться и покончить так или иначе с Наполеоном не только в России, но и где бы он ни был. Первый шаг для этого был сделан. Началась война народная. Стали собираться ополчения, посыпались пожертвования.

– Александр старается возбудить дикое изуверство москвичей, – сказал Наполеон, узнав об этих приготовлениях. – Но напрасно: орлы мои будут развеваться в Москве. Не для того же я пришел из такой дали, чтобы завоевать только груду каких-то дрянных литовских хижин.

XIII. Нежданный гость

Чок, чок!

Табачок!

Растопчин

Москва вдруг точно очнулась от долгой спячки. Все начало принимать воинственный вид, все собиралось отразить надвигавшуюся грозу, почуяв ее неизбежность. Народ толпами ходил по улицам и, читая Листки Растопчина, грозил и Бонапарту, и всем иностранцам. Появились лубочные картинки, изображавшие Наполеона и французов в самом смешном виде. Многие стали видеть в Наполеоне даже антихриста и в его имени находили число зверино – 666. Словом, поднялась та сумятица, толковая и бестолковая, какая именно бывает при усложняющихся необыкновенных событиях. Воинствующее, но темное перо графа Растопчина еще более усугубляло эту сумятицу, среди которой, в сущности, редко кто понимал кое-что и редко кто кое-что предвидел. Кое-где стали проявляться даже буй ства народа, и Растопчин, для ослабления страстей, стал ловить, может быть, мнимых, а может быть, и действительных шпионов Наполеона. Двух подобных шпионов из иностранцев публично наказали на Болотной площади. Схватили одного и русского. Это был молодой купеческий сын Верещагин, имевший глупость перевесть на русский язык воззвание Наполеона. Его посадили в «яму», и над ним начался суд… Дворянские семьи быстро убирались из Москвы. Дома пустели. Множе ство проживавших в Москве иностранцев благоразумно скрылись; не имевших средств скрыться Растопчин сам выслал из го рода…

Гроза стала неизбежной.

Среди этой сумятицы испуганного люда, похожей на встревоженный в ночную пору курятник, среди этих предположений, угроз, ропота и молитв, – один только человек в Москве остался спокоен и с замечательным хладнокровием выжидал решения неотразимых судеб.

Немало лет прошло с тех пор, как мы познакомились с алхимиком Ираклием Лаврентьевичем Иванчеевым. Как старый дуб, разрастаясь с годами, все более и более крепнет, глубоко пуская в землю свои корни, так и старик Иванчеев, окрепнув, бодро еще держался на ногах. Ему было уж лет восемьдесят, но эти восемьдесят лет не согнули его, не удручили. Он жил теперь один, похоронив и жену свою старуху, и двух взрослых дочерей. Как ни тяжела была эта потеря для Иванчеева, но он стоически перенес ее и еще более углубился в свои алхимические опыты.

Время шло. Настал грозный двенадцатый год. Прозорливый старик уже давно предвидел ту сумятицу, которая началась и там, на далекой окраине России, и здесь, теперь, в Москве. В этом отношении он даже изменил своему обычному правилу обо всем, что знает, молчать. Когда еще Наполеон делал смотр гвардии в Париже, а потом совершал поездку в Дрезден, он явился к тогдашнему главнокомандующему Москвы, фельдмаршалу Гудовичу, и попросил у него секретной аудиенции. Хотя с трудом, но старик был принят.

В высшей степени деликатный, мягкий, но с выражением великолепия на лице, фельдмаршал спросил Иванчеева о цели его прихода к нему.

– Нахожу необходимым сообщить графу то, что покуда никому не ведомо, – начал смело Иванчеев.

Фельдмаршал слушал и, видимо, заинтересовался:

– Что? Что такое, государь мой?

В кратких словах Иванчеев пояснил фельдмаршалу, что Наполеон, взбудоражив всю Европу, вероятно, взбудоражит и Россию.

Фельдмаршал слабо улыбнулся:

– Не новость, государь мой.

– Не новость теперь, граф, но тридцать лет назад это было большой, никому не ведомой новостью, – настойчиво говорил Иванчеев.

Гудович насторожил ухо. В словах доселе неизвестного ему старика звучало нечто такое, что заставляло вдуматься в особенный их смысл.

– Я тридцать лет назад знал о всем том, что происходит теперь.

– Ого! – как бы очнулся фельдмаршал и слегка наклонился к Иванчееву, устремив на него свои серые маленькие глаза, точно хотевшие сказать: «да ты – пребольшой чудак, голубчик мой».

– Да, ваше сиятельство, тридцать лет знал о том, что совершается теперь, – повторил Иванчеев.

– Тридцать лет! – удивился фельдмаршал. – Времени, точно, много, но что ж из того, что вы знали?

– То, ваше сиятельство, что я и теперь знаю кое-что.

– А ну, поведайте?

– Наполеон будет в Москве.

Фельдмаршал призадумался, потом, слабо улыбнувшись, вперил глаза на Иванчеева. Фельдмаршалу показалось, что перед ним сидит полоумный человек. Это было в апреле. В это время, хотя в высших сферах и знали о неизбежности войны с французским императором, но никому и не грезилось, чтобы Наполеон покусился на Москву. Неудивительно после этого, что Гудович, человек вообще не особенно дальновидный, да к тому же еще расслабленный старостью, не взвесил как следует значения сообщаемого ему каким-то неизвестным стариком известия. Он долго и пристально смотрел на Иванчеева, потом спросил:

– Вы чем занимаетесь, государь мой?

– Алхимией, – отвечал твердо Иванчеев, видя ясно, что фельдмаршал его не понимает или не хочет понять.

Фельдмаршал рассмеялся:

– О, теперь я понимаю, государь мой, откуда вы черпаете свои известия!

Иванчеев нахмурился:

– Нет, нет, государь мой, я такими известиями не интересуюсь, – продолжал фельдмаршал, придав своему голосу некоторую серьезность, и затем почти сухо прибавил: – Прошу и впредь таких известий не разносить по столице. Можете идти.

Таким приемом фельдмаршала Иванчеев был глубоко оскорблен. Он ожидал от начальника столицы большего благоразумия и большей предприимчивости относительно сообщенного, тем более что он в том, что сообщил, был неотступно уверен. Старик сам не мог дать себе отчета, почему он так полагает, но уверенность его доходила до какого-то пророческого наития, пророческой силы и смелости. Он чувствовал себя в высшей степени правым и справедливым. Долгий опыт сделал его самонадеянным. Многое, предугаданное им, совершалось на его глазах с поразительной точностью. Но, будучи астрономом, он один из первых предсказал даже появление кометы одиннадцатрго года, о чем и опубликовал в «Вестнике Европы» с тонким намеком, что имеющая появиться комета будет предвестником великих событий на Руси. На заметку никто не обратил внимания, она прошла бесследно, не вспомнили о ней и впоследствии, когда предсказание оправдалось. Зато лично Иванчеев был доволен своими выводами и тем уважением, которое ему оказывали, без шуму и крику, некоторые заграничные профессора. Были у него поклонники и в самой Москве. Некоторые верили ему, особенно барыньки, как оракулу, и осаждали старика своими визитами. Старик почтительно принимал их и утешался их испугом при виде алхимических аппаратов.

Возвращаясь от Гудовича, старик ворчал:

– А, он не понял меня, он не хотел меня выслушать, так пускай же эта ошибка падет на его голову! Я, как честный гражданин и москвич, исполнил свой долг. Пусть он теперь исполняет свой. Я сказал свое слово. Пусть он скажет свое.

Упреки оскорбленного старика не достигли фельдмаршала. Но вечером того же дня на ужине у графини Разумовской, среди избранного общества, Гудович шутил:

– О, Москва у меня в опасности и в большой.

Фельдмаршала окружили.

– В какой, граф? Это интересно.

– Угадайте.

Посыпались догадки. Граф смеялся, довольный тем, что сумел заинтересовать общество. Насладившись недоумением, он, наконец, сделав серьезную мину, произнес:

– Я жду к себе в гости Наполеона.

Шутка графу удалась. Все смеялись такой несообразности, а дамы ахали, изъявляя желание повидать у себя маленького капрала. Граф под конец сообщил, кто ему принес такое интересное известие. В этом кругу людей никто не знал старика-алхимика, и шутка вскоре была забыта.

Через месяц фельдмаршал кинул свой пост, получив отставку, и уехал на спокой в Малороссию. Его место занял граф Растопчин.

Среди массы дел Растопчин любил бездельничать. Он вспомнил как-то шутку Гудовича и запросто приехал к Иванчееву.

– Ну, здорово, старина! – приветствовал он встретившего его с недоумением Иванчеева.

– Граф, вы у меня! – удивился старик.

– Что ж, побываете и вы у меня. Я не Гудович. Авось кус хлеба за моим столом и для вас найдется. А теперь покуда милости прошу.

Граф открыл табакерку с портретом императора Павла и, пощелкивая по ней двумя пальцами правой руки, начал приговаривать:

 
Чок, чок!
Табачок –
Ахтырский,
Богатырский,
Из рожка,
С соколка,
А натряску,
На закуску!
Каблучок,
Пучок,
Сморчок,
Лез в горшок,
Ах, табачок!
 

Иванчеев серьезно понюхал, глядя на шутившего графа удивленными глазами.

– Что, дядя? Аль широка пядя – в тавлинку не лезет? Так ты сожми да еще возьми!

Иванчеев понюхал еще.

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21 
Рейтинг@Mail.ru