Помещица въезжала на двор в старинном рыдване, запряженном пегим мерином, который управлялся маленьким мальчишкой. Сама она… сама она представляла из себя главным образом голову, на которой было неисчислимое количество платков. Подъехав к крыльцу, она долго сидела в затруднении – как слезать с экипажа? Капитон Николаевич поспешил на крыльцо и, благодаря своей могучей силе, легко справился с этой задачей. Охая и на ходу поздравляя с праздником, помещица вошла в переднюю и медленно начала снимать платок за платком. Когда же платки и салоп были сняты, Марья Львовна оказалась приземистой старухой с кадыком, с совиными глазами и серыми буклями, в старомодном шелковом платье и турецкой шали, которая от времени выцвела и пахла кошками…
– Ну, здравствуй, батюшка, – говорила она, отдуваясь, – уж и не чаяла к тебе доехать… Бог свидетель! Подлец Гришка совсем было меня вывалил на горе… Бог свидетель!
Капитон Николаевич сочувственно покачал головою.
– Убил бы, разбойник, – продолжала Марья Львовна, – Бог свидетель, ушиб бы насмерть! Нас так-то раз подхватили лошади… ехали мы с тетушкой Олимпиадой Платоновной… четверня была уж известно какая – львы лошади!.. Да спасибо, у меня был тогда кучеренок Васька… на полгоры соскочил да повис на дышле… Бог свидетель.
– Да-а! – сказал на это Капитон Николаевич и потом прибавил: – Как ваше здоровье, Марья Львовна?
– Жива-с, – скорбно ответила старуха, – только ноги ломит… Вот в валенках приехала… Декокт ничего не помогает, Бог свидетель… А Тонечка у себя?
– Мамаша? У себя, пожалуйте, – ответил Капитон Николаевич и повел ее к Антонине Максимовне, которая, причесанная, умытая, в праздничном наряде, спала, сидя на кресле в своей комнате.
Тотчас же после Марьи Львовны стали собираться гости. Приехал брат Софьи Ивановны Уля, или Ульян Иванович, помещик сорока восьми десятин, холостяк, но лелеявший заветную мечту об невесте с приданым. Приехал он на дрожках, но в немецком платье. Немецкое платье… или лучше сперва – сам Уля представлял из себя человека лет двадцати пяти – двадцати восьми, небольшого роста, на коротких, толстых ногах, похожих отчасти не на ноги, а на ласты тюленя, с брюшком и с круглой стриженой головой; лицо его, полное и цветущее, с глазами крупного осетра, по обыкновению, немного улыбалось, жирные ручки одергивали сюртук, потому что последний сидел ризой, то есть сзади воротник оттопыривался и взлезал на затылок; этому, конечно, способствовал как самый фасон сюртука, так и странный ворот грязно накрахмаленной рубашки, походившей на жабо времени Директории; брюки с вытянутыми коленками сидели, с одной точки зрения, прекрасно, а с другой – неудобно, именно – в обтяжку, как трико. Виной тому была чрезмерная полнота, а ниже колен – дудки сапог, которые, по случаю праздника, изображали из себя штиблеты, то есть были спрятаны под брюки…
Пока Уля раздевался и, весело погоготывая, рассказывал, как он ехал на дрожках с гитарою, в переднюю вошел еще помещик, Нил Лукьянович Бебутов, – отставной улан, проживший громадное имение в известных историях и теперь живший на хлебах у дочери, которая была замужем за богатым купцом-мельником. Это был старик с военной выправкой, сизым носом и уже с седыми волосами, которые он старался, по старой памяти, взбивать коком. У него тряслась голова, но он держался еще гордо, петухом.
– А я, знаете, пешком пришел, – говорил он отчетливо и как бы немного заикаясь, – у меня катар… моцион полезен.
– Имею честь поздравить, – перебил его, входя в переднюю, батюшка. Он был очень пожилой старичок, но всегда ужасно торопился.
Дьякон, огромный мужчина, с лицом цвета серого известкового камня, с реденькой бородкой и с глазами, выражающими вечное недоумение, только шумно откашлялся, поклонился, но, как человек страшно конфузливый, даже не мог ничего выговорить.
За ними показался остальной причт, состоящий из подростков и, к несчастью, почти весь принадлежавший дьякону, и, наконец, дьячок, в тулупе и в громадной шапке, очень схожий с туркменом.
Капитон Николаевич со всеми очень ласково здоровался, даже либерально потряс руку дьячку и приглашал в кабинет.
– Нет, нет, уж извините – мне некогда… позвольте приступить, – заторопился батюшка и на все возражения Капитона Николаевича остался непреклонен.
Капитон Николаевич бросился в задние комнаты.
– Софья Ивановна! – заговорил он шепотом, застигнув ее в девичьей за счетом присланной посуды. – Вели будить Ивана Ивановича да зови Марью Львовну в залу на молебен.
– Да куда ж я такая пойду? – гневно возразила Софья Ивановна, указывая на свой засаленный фартук.
– Ну да как же быть-то?
– А мне-то что ж – разорваться прикажете?
Голоса супругов переходили уже в звенящий, гневный шепот, но праздничное настроение не дало дойти делу до ссоры. Софья Ивановна бросилась одеваться.
После молебна мужчины отправились в кабинет. Батюшка поспешил домой, но дьякон, несмотря на конфузливость, остался и очень чинно уселся в кабинете около двери. Дьячок покашливал в передней, а подростки были отправлены на кухню для кормления. Капитон Николаевич, отдав последние приказания насчет закуски, вошел в кабинет и извинился перед гостями, что Николай Матвеевич нездоров и не может выйти. Затем он сел на диван, достал портсигар и угостил всех папиросами.
– Ну уж и ехал же я! – весело начал Уля.
– Виноват, – перебил Капитон Николаевич, – что же ты своих-то не захватил?
– Сестриц-то родимых? Сейчас приедут, – возразил Уля, – куда ж бы их насажал с собой на дрожки? Я и сам-то с гитарою и с гармоньей сидел, как…
За ненахождением подходящей остроты Уля закатился смехом. Дьякон счел за нужное тоже улыбнуться. Нил Лукьянович молча пускал дым через седые усы. Капитон Николаевич придумывал, какой бы завязать разговор поинтересней. «Эх, – подумал он, – и чего это Иван Иванович дрыхнет? Он бы сразу завел разговор», – и сказал вслух:
– Иван Иванович-то уж здесь.
– Где же он? – встрепенулись все.
– Спит, – представьте себе!
– Да что же это он? Рано приехал, что ли?
– Еще ночью, – сказал Капитон Николаевич.
Все усмехнулись и смолкли. Говорить было решительно не о чем, как это ни странно может показаться читателю. Дело в том, что прудковские помещики, несмотря на то что живут друг от друга, что называется, в двух шагах, никогда почти не бывают у соседей в обыкновенное время. Понятно, что общие интересы, которых и так немного, совсем теряются.
Дьякон огляделся и твердо решился начать разговор.
– Каково это? – сказал он. – Знаменье, можно сказать, на дворе, а между тем еще совсем весна… Бывало, в эту пору…
– В самом деле, – подхватил Капитон Николаевич, – странная погода: у меня уже пшеница начинает вымерзать…
– А позвольте спросить, – продолжал дьякон, – сколько вы изволили в нынешнем году сеять?
– Немного, – небрежно ответил Капитон Николаевич, – десятин восемьдесят.
– Однако! – изумился дьякон.
– Что ж ему! – вмешался Уля. – Живет… паном!
Капитон Николаевич скромно стал рассматривать папиросу и сильно затягиваться.
– А вот в бытность мою на Кавказе, – начал вдруг Нил Лукьянович, – я в декабре еще цветочки рвал.
Дьякон и тут нашелся.
– Да, – сказал он, – в южных странах совсем не то.
– В Севастополе, – подхватил весело Уля, – небось теперь еще пыль в городе.
При воспоминании о Кавказе Нил Лукьянович, по обыкновению, захотел рассказать что-нибудь про графа Муравьева и только обдумывал, как бы получше свесть разговор на него, а потом уже перейти к анекдотам из жизни разных главнокомандующих – эти анекдоты он ужасно любил. Он столько знал их и читал, что почти разучился иначе начинать свою речь, как не «в бытность свою» и т. д.
Дькон тоже горел нетерпением рассказать что-нибудь, но решительно не мог ничего придумать.
– А вот со мной раз, – начал он нерешительно, – был случай такого рода…
– Постой! – закричал Уля. – Ведь я стихи Яков Савелича привез.
– Про что стихи? – в один голос спросили и дьякон и улан.
– А вот слушайте. Слышали, что недавно у Николая Ивановича мужики ветчину украли? Ну, так стихи называются «Ветчинный допрос». Урядник «хорошо» допрашивал, – пояснил он.
Все приготовились слушать, заранее улыбаясь. Уля вынул несколько исписанных листков из кармана и подал знак к молчанию.
– «Ветчинный допрос», – начал он громко.
Все опять улыбнулись.
Власти все давно уж в сборе, —
продолжал Уля, сдерживая улыбку,
– Суд начнется, значит, вскоре;
Сам урядник правил суд,
Двое старост было тут,
Понятых трех пригласили,
А чтоб власти опросили
По порядку и по чину
И чтоб выяснить причину
Злодеяний столь негодных,
Двух синьоров благородных
Пригласили на дознанье…
Началося заседанье!
– Скандировано прекрасно! – сказал дьякон.
– Ну, слушайте, слушайте:
Протянул урядник ноги,
Ус рукою закрутил
И к стоящим на пороге
С речью грозной приступил:
«Ведь вы знаете, канальство,
Что я высшее начальство!..»
При этих словах все покатились со смеху. Но вдруг на дворе загамели собаки и послышался звон колокольчиков. Все бросились к окну.
– Алексей Михайлович… Коротаев… – забормотал Капитон Николаевич и опрометью бросился на крыльцо встречать настоящего помещика.
Коротаев был действительно «настоящий» помещик, то есть постольку, поскольку очень многие из елецких немелкопоместных могут считаться людьми с состоянием. У него было около шестисот десятин, небольшой крахмальный завод, но была и кипа извещений от дворянского банка, в которых очень вежливо, но и очень внушительно напоминалось, что срок процентам тогда-то. Такие извещения всегда влекли за собой поездки к «скотине» Обухову, и поездки эти были «крайне неприятны»… Согласитесь, господа, что неприятно же человеку с гербом («турухтан на синем поле»), человеку, «к во-ро-там которого это животное прежде не посмело бы в шапке подъехать», бывшему гусару, образованному господину, играющему в любительских спектаклях, – ехать к Обухову и несколько часов крайне неестественно держаться… да, неестественно – как же иначе? Ведь неловко, черт возьми!
Приедешь к нему, к этому Обухову, – дома нет, на «футорь» поехал. Нечего делать – извольте дожидаться! Наконец приезжает.
– А, Алексею Михайловичу! Почтение («ласков, скотина!»).
– Здравствуйте, Вукол Матвеевич. («Матвеевич»! как это вам нравится!) Дело есть («без обиняков стараешься приступить»).
– Дельце-с? Что ж, слава богу! Без делов жить – в опорках быть!
– Мне, видите ли, любезный, товарищ должен («соврешь поневоле») несколько тысяч и до сих пор не возвращает. Я ему пишу, что мне самому крайне… то есть не крайне, но, во всяком случае, нужны деньги… то есть теперь нужны (весной я бы его и не стал беспокоить, – у меня будет до пятнадцати тысяч), а он гырт, что сейчас не может.
– Не может? A-а, как же так можно! Нехорошо, не по-товарищески… («Как будто слушает, верит и сочувствует».)
– Ну да, конечно… Так что вот я по пути… завернул к вам… не знаете ли, где достать?
Обухов делает вид, что задумывается.
– Достать? Достать, миленький, трудно… По нынешним временам…
– Ну, полно, полно, Вукол Матвеевич («поневоле, знаете, приходится допускать фамильярности»).
Обухов вздыхает.
– Ничего не поделаешь, миленький.
– Да вы… может быть, сами дали бы… Мне ведь, собственно, не нужны… но, во всяком случае… (чтобы скрыть неловкость, приходится блуждать глазами по потолку, затягиваться папироской и качать ногой).
– Я? – изумляется Обухов. – Какие же у меня деньги?
– Да ну, полно, полно. Ведь можно?
– Нет, – отвечает с глубоким вздохом Обухов, – нельзя… нельзя, миленький.
– Нельзя на небо влезть, – говорит ваша умная купеческая пословица.
– На небо-то на небо, а денег-то достать трудно… Ох, как трудно по нынешним временам…
– Будто бы трудно?
– Трудно, миленький!..
В конце концов «скотина» дает, но ведь «это мучение»!..
…Таким образом, de facto Коротаев был очень мелкопоместный, но по типу вовсе не принадлежал к такому разряду помещиков…
Поэтому и к Капитону Николаевичу он попал случайно. Он помнил, что этот Шахов звал его, усиленно звал на Знаменье, и, проснувшись в этот день, невольно вспомнил его. «Проветриться, что ли? – подумал Коротаев, сидя у себя в кабинете. – Кстати, куплю у него партию картофеля – он, вероятно, в долг даст».
Результатом таких размышлений был крик:
– Иван!
Вошел лакей Иван.
– Позовите кучера Василья.
Явился Василий и стал у двери. Барин покачивался в качалке.
– Сегодня я выезжаю, Василий.
– Слушаю-с.
– Ты со мной поедешь.
– Слушаю-с.
Барин улыбнулся.
– Что это у тебя, Василий, за солдатская привычка: «слушаю-с», – сказал он ласково, как многие из помещиков говорят с кучерами.
Василий растянул рот до ушей в подлую улыбку.
– Каких же запрягать прикажете, Алексей Михалыч?
– Запрягать-то? Я думаю, Василий, – Малиновского в корень… ну… Красавчика на правую пристяжку…
– На правую его не годится, Алексей Михалыч.
– Не годится?
Барин в раздумье поднял брови.
– Ты говоришь, Красавчика не годится? Что так?
– Жмется он, Алексей Михалыч, к оглобле. Как запряг справа – жмется, бог с ним, да и только.
– Жмется, ты говоришь? Ну так запряжешь направо… ну хоть Киргиза. Ведь Киргиз не жмется.
– Боже сохрани! Киргиз – лошадка умная…
– «Боже сохрани»! Ха-ха!.. А знаешь что, Василий? Не лучше ли нам парою?
– Тройкой, Алексей Михалыч, форменней.
– «Форменней»! Ну как знаешь.
– Слушаю-с.
Алексей Михалыч затянулся папироской, тихонько замурлыкал: «Si vous n’avez rien a me dire»[3], – и, поглядывая на конец уса, сказал:
– Ну так так-то…
– Колокольчики прикажете?
– Твое дело, Василий…
Василий опять осклабился и тихонько вышел.
Боже мой, какой переполох в доме произвел приезд Алексея Михайловича! Из девичьей ринулась Катерина, сгребла в объятия все убогие шубы и шапки гостей и, рискуя рухнуться в коридоре от удара, переволокла их в девичью и бросила на полу; Софья Ивановна тоже бросилась в спальню, к комоду, выдернула ящик, схватила все лучшие салфетки, прибежала в зал, посхватала все старые и моментально разбросала новые на их места, сшвырнула с фортепьяно кошку, так что та, треснувшись об пол, несколько минут сидела как остолбенелая… Затем опять бросилась в переднюю и велела достать из погреба коньяк и маринованную осетрину… В кабинете тоже все повстали с мест и заговорили разом.
– Это Коротаев? – бормотал Уля. – Он, говорят, богатый!
– Коротаев? – быстро спрашивал улан. – Не Якова Семеновича сын?
– Троечка-то какова! – повторял дьякон.
Василий, которому был отдан приказ «оставить холопскую привычку подносить во весь карьер к крыльцу», въезжал во двор медленно и, сдерживая пристяжных, вычурно покрикивал:
– Ше-елишь! Баловай![4]
Капитон Николаевич сбежал с крыльца и, почему-то поспешно расправляя бакенбарды, несколько раз поклонился и радушно сказал:
– Милости просим! милости просим!
Коротаев сдержанно поклонился, сдержанно сказал: «Поздравляю», – и пошел в дом.
Когда он стал раздеваться, остальные гости вышли из кабинета и остановились около него.
– Простите, пожалуйста, – закартавил Коротаев, – я, знаете, еду в Елец по делу… так что костюм у меня дорожный.
– Помилуйте! – воскликнул Капитон Николаевич.
– Вот глупости какие! – восторженно подхватил Уля. – Мы церемоний не любим…
– Сущие-с пустяки… – начал было дьякон, но покраснел и откашлялся.
Один Бебутов стоял гордо и, покачивая головою, смотрел равнодушно.
Коротаев слегка поклонился всем и вошел в кабинет. Все уселись и замерли как будто в ожидании чего-то. Коротаев оглянулся, едва не рассмеялся и поспешил опять заметить, что он едет в Елец и что костюм на нем дорожный.
Но дорожного в его костюме было мало. На нем были лаковые сапоги, синие шаровары и синяя тужурка со сборками на талии. И костюм этот, должен я сознаться, был очень недурен на нем. Конечно, на Уле он сидел бы не так красиво, но Коротаев был далеко не Уля. Это был плотный, хорошо сложенный мужчина – «одно из славных русских лиц».
Лицо немного полное, упитанное; черты лица правильные, бородка а lа Буланже и губки сердечком. Прибавьте к этому нежные, белые руки и перстень с крупной бирюзой на правом мизинце – и вы поймете, почему Коротаев еще до сих пор производит в любительских спектаклях неотразимое впечатление, которому еще способствовало то, что держал он себя относительно барышень довольно равнодушно. Видно было, что это – мужчина, успокоившийся в сознании своей красоты и безусловной порядочности.
При всем своем желании держаться у Капитона Николаевича попроще, он не мог не фатить, конечно, сдержанно, невольно, фатить только потому, что «привычка – вторая натура».
Он заговорил… и заговорил очень недурно. Коснулся деревенской скуки, упомянул, что озимые плохи и что на земском заседании он думает поставить это на вид, свел разговор на охоту и… слегка зевнул. Потом левой рукой, двумя пальчиками, достал портсигар из бокового кармана, постучал об этот портсигар папиросой, закурил, слегка помахал спичкой и деликатно бросил в пепельницу.
В это время передняя сразу наполнилась смехом и шумом. Приехали с матерью две сестрицы Ульяна Ивановича, еще одна девица, которую Яков Савельевич звал «шавочкою», и два соседа-помещика – Савич, худой и серьезный старик, с седыми, короткими волосами, обладатель сорока пяти десятин, и Баскаков, молодой неглупый человек, очень деловитый хозяин, одетый как железнодорожный рабочий.
Барышни явились очень веселою компаниею, но, глянув в кабинет и увидев там какого-то незнакомого господина, не раздеваясь, на цыпочках прошмыгнули на половину Софьи Ивановны. Старуха, их мать, очень любопытно заглянула в кабинет и тоже сочла за лучшее ретироваться к Софье Ивановне.
Едва успел Капитон Николаевич познакомить Савича и Баскакова с Коротаевым, вошел еще помещик, Телегин, громадный мужчина, в поддевке, длинных сапогах, с кинжалом на поясе.
– А я с охоты, – заговорил он, входя в кабинет и не обращая внимания на Коротаева, – затравить ничего не затравил, но подрался.
– Как подрался? – воскликнул Капитон Николаевич.
– Очень просто… за милую душу… Да как же, еду я по зеленям, смотрю – староста Лопатинский едет навстречу. «По какому такому праву по зеленям? Барин велели ловить!» Каково? Ловить. Как сгреб я его – до земли не допускал!
– Ха-ха! – закатился Уля. – У тебя, брат, мертвая хватка.
– Да уж, брат, сгребу, так не вырвешься.
– Ну, не всякого! – раздался вдруг голос Ивана Ивановича. – Вот попробуй-ка, сгреби меня!.. Здравствуй, – заключил он, понижая голос, потому что Капитон Николаевич показал ему глазами на Коротаева.
Иван Иванович непринужденно расшаркался с последним и вдруг брякнул:
– Жомини да Жомини, а об водке ни полслова. Капитон! Велика давать пирог!
– Пожалуйте, господа! – там уже готово. – Скромно сказал Капитон Николаевич. – Чем бог послал…
Все встали и шумно двинулись в залу. Коротаев тоже пошел.
Но – увы! – за закуской произошло… «черт знает что»!..
Когда мужчины вошли в залу, там уже были – Марья Львовна, мать Ули, дряблая старуха, со смирением старой сплетницы на лице и удивительною глупостью в пристальном взгляде, барышни Коноплянниковы с завитыми головами, «шавочка» и около них Софья Ивановна, которая рассказывала им, что у нее, «бог знает с чего, раскинулись вереда на левой ноге» и что лавочник советует собрать по листу всех деревьев, отварить их и выкупаться… (Читатель, конечно, подумал сейчас, что я, говоря про такие гадости, пересаливаю. Но смею его уверить, что прудковские барыни – народ далеко не «тонный».)
Не стану описывать, как неловко вышла сцена знакомства дам с Коротаевым, как шушукались и хохотали барышни, стараясь казаться развязными, как все столпились у стола с тарелками и ждали очереди навалить на них пирога, делая при этом совсем рассеянный вид, словно их и не интересовала закуска; не стану описывать, как морщился Коротаев, когда началось обычное в Прудках угощение, то есть неотвязчивое приставанье «выпить», чуть не подтаскивание под руку к столу и т. д. Начну с того момента, когда в залу вошел уже несколько выпивший Яков Савельевич. Вошел он, очень благодушно пощипывая усики, и неловко поклонился всей компании.
– А вот и наш «ученый муж»! – воскликнул в это время Уля, который любил иногда поострить.
Яков Савельевич глянул на него и ничего не сказал. Он налил себе рюмку водки и потянулся взять кусок селедки. Но по близорукости низко наклонился над столом, повалил бутылку портвейна, хотел ее подхватить и уронил на пол коробку сардин.
– Медвежья ловкость! – крикнул Уля и бросился поднимать.
Иван Иванович покатился со смеху.
– Стара стала – слаба стала! – воскликнул он весело.
Коротаев улыбнулся, и все, увидев это, тоже прыснули со смеху.
Яков Савельевич вдруг швырнул рюмку на стол и остановился, глядя недоумевающими глазами.
– Ну, – сказал он, – и прежде я вас знал за скотов, но этого все-таки не ожидал.
– Яков Савельевич, – сказал, поднимаясь, Капитон Николаевич, – прошу вас не ругаться. Вы не в кабаке. Извините, пожалуйста, – обратился он к Коротаеву.
– Что? не в кабаке? – завопил Яков Савельевич, бледнея. – Как не в кабаке? Это, я вижу, вы вот перед ним хотите себя показать джентльменами (он кивнул на Коротаева), – так он, вероятно, слыхал про вас…
– Pardon, – возразил Коротаев, – я ничего дурного не слыхал.
Яков Савельевич развел руками.
– Vous êtes un noble et généreux coeur![5] – сказал он насмешливо. – Но позвольте не поверить…
– Яков Савельевич! – начал опять Капитон Николаевич.
– Почему же? – перебил Коротаев.
– А вот-с почему, – злорадно возразил Яков Савельевич. – Вам угодно выслушать меня?
Яков Савельевич совсем обозлился и подошел вплотную к Коротаеву.
– Пожалуйста! – сказал тот.
– Позвольте вас спросить, – начал Яков Савельевич насмешливо-торжественным тоном, – неужели вы не замечаете среди этой честной компании вот этого бульдога (он показал на Ивана Ивановича), неужели в Ельце вы не слыхали ни разу от извозчиков, что вот, мол, нынче ночью в известном «институте» Иван Иванович с каким-нибудь шалопаем танцевали кадриль, затеяли драку пивными бутылками, перебили все окна и т. д.? Неужели, my dear sir[6], это не кабацкая личность? Нуте-с?
Яков Савельевич совсем нагнулся к лицу Коротаева; глаза у него бегали, руки беспорядочно размахивались.
Иван Иванович, Уля и Капитон Николаевич окружили Якова Савельевича.
– Ну-ка, молодой человек! Нельзя ли вас попросить прогуляться? – сказал Иван Иванович, хватая разгорячившегося Якова Савельевича за руку.
– Навынос его! – твердил Уля, захлебываясь от какого-то злобного восторга и в то же время замирая от страха получить в физиономию.
– Яков Савельевич! – вежливо упрашивал Капитон Николаевич.
– Господа, позвольте! – громко сказал Коротаев. – Это невозможная сцена!.. Успокойтесь, пожалуйста, – мягко сказал он Якову Савельевичу.
Это успокоение странно подействовало на последнего; он посмотрел на всех и вдруг сказал совершенно спокойно:
– Как вам нравится такая сцена? Но я спокоен-с…
Он помолчал и прибавил:
– Только я докончу! Я не буду ругаться. Многоуважаемый Капитон Николаевич! Нижайше прошу вас об одном: позвольте сказать маленькую речь. Может быть, она вам будет обидна, но… дослушайте… а тогда поступайте, как вам будет приятнее…
– Он немного тронут, – шепнул Коротаев Капитону Николаевичу.
Это всех успокоило. Капитон Николаевич улыбнулся и сказал:
– Извольте-с!
– Интересно послушать, – прибавил Уля.
– Понимаю! – сказал Яков Савельевич. – Теперь вы уже приготовились как бы «комедь» смотреть. Хорошо-с… это и понятно…
Хмель его начал одолевать. Глаза его потухли, и он уже говорил как во сне:
– Это и понятно… Вы все неучи.
– Конечно! Еще бы! – подхватил Уля насмешливо.
– Да, неучи. Вот господин Баскаков: он вышел из третьего класса гимназии… и только… Но он еще лучше вас: это – обыкновенный, простой степной землевладелец, загрубевший в бедности… Затем, Ульян Иванович: этот кончил курс, но, благодаря опять-таки бедности… и глупости феноменальной, навек остался на своем хуторе, отупел, омужичился… Ведь ты дома из полушубка не вылезаешь, смалишь махорку и целую зиму ограничиваешь свои экскурсии прогулками до гумна… и только!.. Отупел, повторяю, до того, что даже календаря Гатцука не видал в глаза пять лет… Ну, про этих девчонок – и говорить нечего… Эти и читать едва умеют… Всех вас засосало это болото и роковая цифра вашего землевладения – сорок восемь десятин… И празднества-то ваши заключаются только в обжорстве и пьянстве…
Все улыбались и молчали. Яков Савельевич посмотрел на всех сонным взглядом и вдруг, круто повернувшись, зашагал вон.
– Каков гусь? – воскликнул Уля.
– Странный старичок, – сказал Коротаев и подумал: «А ведь он правду говорил… Роковая цифра: сорок восемь!..»
Через полчаса он уехал, несмотря на мольбы хозяина и остальных гостей.
День прошел, по обыкновению, за едою. Когда же обед и чай были кончены и зажгли огни, на столе опять появилась закуска. Улан, Баскаков, дьякон и немного охмелевший хозяин «молотили пульку», или, проще сказать, играли в преферанс в гостиной. Три барышни ходили под руку по залу и без умолку хохотали, потому что приехавший новый кавалер, сынок богатого купца-помещика Котлова, ходил перед ними задом и нес самую невозможную чепуху.
Он был выпивши и потому ломался, разводил руками и говорил:
– Не-эт-с, позвольте! Смех тут ни при чем. Такие миленькие барышни и вдруг – ха-ха!.. А все Лидия Ивановна… все она!.. От нее все козни… Ну погодите, приезжайте вы к нам… Я вас…
Он подумал и вдруг брякнул:
– Я вас… в арепьи[7] закатаю!
И, что называется, умер со смеху…
В кабинете раздавался неистовый хохот Ули и Телегина, который был уже совсем пьян и лежал без поддевки; Иван Иванович рассказывал им новые анекдоты самого скабрезного содержания.
Наконец купеческий сынок организовал кадриль. Из кабинета появились Уля с гитарой и Телегин с «гармоньей». Иван Иванович и организатор были визави.
– «Чижик, чижик, где ты был?..» – начал басом Телегин и бойко заиграл «первую фигуру».
Уля притоптывал ногой, покачивался, щипал струны, гитара звенела в лад с гармоникой… Танцы начались. Иван Иванович скользил на своих лыжах-штиблетах, ухарски вертел даму, купеческий сынок неистово топал…
– Вторую! – заорал наконец Иван Иванович.
– «И шумит, и гудит», – хватили музыканты.
Et tonat!
Et sonat!
Et fluvium coelum dat![8] —
подпевал из гостиной дьякон…
– На пятую – «барыню»! – орет Иван Иванович.
Музыканты сразу перешли на лихую «барыню»:
Ах, дяденька!
Люби тетеньку!
Она ходит-семенит,
Колокольчиком звенит!
И под забористый речитатив зал «заходил ходором» от бешеной «пятой фигуры». Иван Иванович, закинув голову назад, как коренник в тройке, несется на купеческого сынка, тот плывет в сторону, гулко дробит по полу сапогами, взвизгивает фальцетом:
Ах, чайнички,
Самоварнички!
Полюбили молоду
Целовальнички!
Ох-ох-ох-ох!
– Делай! ощипись! – вскрикивает вдруг Капитон Николаевич, выскакивая из гостиной с гитарой в руках и с закинутой назад головою…
Ах, бырыня буки-бу!
Будто я тебя трясу?
Тебя черти трясут,
На меня славу кладут!
Наконец все стихло. Все были в поту, все тяжело отдувались…
– Господа, петь, петь становитесь, – приглашал Уля.
Все столпились в кучу.
Я вечор в лужках гуля-яла!.. —
затянул он, делая рот ижицей.
Грусть хотела разогнать! —
подхватил Иван Иванович басом.
Вдруг около поющих появился Яков Савельевич. Он, как страстный любитель пения, не стерпел и явился в залу. Утренняя сцена была забыта; она была уже не первая…
– А вот и дирижер! – раздались возгласы.
Яков Савельевич сейчас же отодвинул Улю, взял гитару и начал «дирижировать», то есть размахивать в такт рукою.
Но вдруг он обернулся: Иван Иванович, стоявший сзади, скорчил гримасу и сделал над его головой рожки… Все так и грянули дружным смехом.
Но в тот же момент Яков Савельевич схватил гитару за гриф и взмахнул ею в воздухе… Она мелькнула и с треском рухнула на голову Ивана Ивановича…
…Через минуту Яков Савельевич был взят «навынос», и весь дом очутился около Ивана Ивановича, примачивая ему голову уксусом и холодными компрессами.