В тот же приезд в Европу Берберова встретилась с несколькими жившими в Париже литераторами, в частности с Адамовичем. Их отношения были всегда непростыми, сначала из-за вражды Адамовича с Ходасевичем, а в послевоенные годы уже по иным причинам. С одной стороны, Адамович был непосредственно причастен к распространению слухов о «гитлеризме» Берберовой, а с другой стороны, его собственное восхищение Сталиным, имевшее место в середине 1940-х, вызывало у Берберовой почти такое же сильное возмущение. Но она неизменно ценила Адамовича как литератора, и даже в самые худшие времена не хотела окончательно поссориться, стараясь по возможности поддерживать общение.
Пробыв несколько недель во Франции, Берберова отправилась в Италию, где провела месяц с лишним, но о ее перемещениях по стране (от Таормины до Венеции), возвращении в Париж и отбытии в Америку известно только из ее переписки. Дошедший до нас дневник того времени кончается на записи от 14 июля, в которой Берберова сообщает, что приступила к последней главе «Курсива». Эту главу она вчерне закончила в Таормине. Ее «полировкой» Берберова собиралась заняться (и занялась) в декабре, во время рождественских каникул196.
Таким образом, к весне 1966 года главная книга Берберовой была в целом готова. 18 марта она сделала в дневнике такую запись:
Сегодня я кончила перечитывать и исправлять «Курсив». Это – конец. Можно освободиться от работы, кот<орая> держала меня 5½ лет. Но еще лучше: можно освободить мысль от прошлого, к которому она все время возвращалась, пересматривая, ища, находя, проверяя, туда-сюда скользя, застревая то в том, то в этом. Поэтому, освободив ее, я и начинаю эту тетрадь197.
С этого момента Берберова будет вести дневники вплоть до самой кончины, то есть более четверти века, хотя в сделанных записях будут лакуны протяженностью в дни, недели, месяцы, а затем и годы. Эти записи составляют дюжину общих тетрадей, сохранившихся в архиве Берберовой.
Наиболее регулярно она вела дневники на протяжении пятнадцати лет, с 1966 по 1980 год, тщательно фиксируя, чем в этот день была занята, кого видела, с кем говорила по телефону, от кого получила письма и кому написала сама. Берберова отмечала все выставки, которые посещала, все фильмы, которые смотрела (ее любимым режиссером был Бунюэль, второе место занимал Бергман), и – особенно пунктуально – книги, которые читала.
Значительную часть составляла литература, необходимая Берберовой для подготовки семинаров и лекций. Наиболее сложным курсом в ее преподавательской практике был, видимо, курс по структурализму, а потому, как свидетельствуют записи, Берберова штудировала и Шарля дю Боса, и Жерара Женетта, и Ролана Барта, и Леви-Стросса. В ряде своих лекций Берберова касалась новейшей русской литературы, а потому она внимательно следила за тем, что публиковалось в Советском Союзе и что издавалось за рубежом. Берберова неизменно просматривала советские толстые журналы, прежде всего «Новый мир». На особо важные новинки она писала рецензии.
Когда Берберова читала, что называется, для отдыха, то безусловное предпочтение отдавалось в те годы произведениям документального жанра: воспоминаниям и автобиографиям (Андре Жида, Сторм Джеймсон), биографиям (Жорж Санд, Байрона, Пруста, Флобера, Кэтрин Мэнсфилд), переписке (Анаис Нин с Генри Миллером, Вирджинии Вульф с Леонардом Вульфом, Томаса Карлайла с Джейн Уэлш Карлайл), дневникам (братьев Гонкур, Анаис Нин, Вирджинии Вульф, Шарля дю Боса, Жюльена Грина).
Однако, в отличие от прочитанных Берберовой дневников, ее собственные записи были заведомо не предназначены для публикации, разве что в малых отрывках. По форме и содержанию (одни предельно лаконичны, другие пространны, но нередко за счет чисто бытовой информации) записи Берберовой этого времени представляют собой нечто среднее между ее дневниками 1930-х и дневниками 1940-х, выдержки из которых составили впоследствии одну из глав «Курсива».
Правда, в середине 1970-х годов Берберова решила начать «записывать совершенно другое», не отмечая «ни хождение в библиотеку, ни на кампус, ни поездки за продуктами, ни сидение дома», а «только письма, встречи, телефоны важные и: книги прочитанные, исследования для работы (текущей), открытия сделанные, мысли, имеющие отношение к моему делу и т. д.»198 Принятое решение не коснулось привычки Берберовой остро реагировать в дневнике на происходящее в мире: эти записи, пожалуй, стали еще более развернутыми. Берберова продолжала внимательно следить за обстановкой в Израиле, о судьбе которого постоянно тревожилась, и, конечно, за событиями в Советском Союзе. Скажем, начало войны в Афганистане она отметила следующей записью: «…я поддаюсь крайнему мраку от дел политических – кот<орые> меня не касаются (но в кот<орых> виноват Советский Союз, печать кот<орых> лежит на мне, как на всех рожденных на территории России)»199.
Дневники были по-прежнему важны для Берберовой в качестве верного средства психотерапии и самоорганизации, но со второй половины 1960-х годов на первое место вышла другая их функция. Дневниковые записи давали Берберовой потенциальную возможность осуществить проект, которым она собиралась со временем заняться, – а именно взяться за продолжение автобиографии, посвященной подробному рассказу о ее жизни в Америке. Понятно, что написать такую книгу без опоры на дневник было бы нереально.
И хотя выполнить задуманное Берберовой не удастся в силу определенных причин, о которых я расскажу позднее, в архиве сохранился подробный план «Книги» (более конкретного названия придумано не было). Этот план дает достаточно четкое представление, о чем Берберова хотела в своей «Книге» написать.
В первую очередь она думала рассказать о своем круге общения, неизменно очень широком. В этот круг, естественно, входили коллеги Берберовой по кафедре, среди которых она сразу выделила молодого профессора Кларенса Брауна, исследователя и переводчика Мандельштама.
Браун ценил расположение Берберовой и отвечал ей тем же. Поехав в Советский Союз в 1965 году, он писал ей оттуда, а вернувшись, тут же ей позвонил. Они встретились прямо на следующее утро и проговорили, как следует из дневника Берберовой, почти три часа. В той же записи перечислены темы разговора:
О Над<ежде> Як<овлевне> Манд<ельштам>, о «второй литературе», которой надоело бояться, о Шкловском, Вознесен<ском>, Евт<ушенко> и др. – презрительно, называет их «оплаченная оппозиция». Все было очень интересно и даже ново, но я боюсь, что, бывая каждый вечер у Н<адежды> Як<овлевны> М<андельштам>, он видел там только тех, кто не печатается, держит кулак в кармане и мечтает подражать Ахм<атовой> и Манд<ельштам>. Картина не совсем верная. Называет Гладкова (секр<етаря> Мейерхольда), [Е. Г.] Эткинда и др<угих>. Был в Пушкинском доме. Говорил, что Ход<асевича> любят и читают. <…> Привез материалы Манд<ельштама> – стихи и пр<очее>200.
Этим «прочим» была рукопись «Воспоминаний» Н. Я. Мандельштам, которую именно Кларенс Браун вывез на Запад201.
Среди близких знакомых Берберовой имелось несколько профессоров с других факультетов, главным образом специалистов по русской истории. Но особенно важно для Берберовой было общение с дипломатом, политологом и историком Джорджем Фростом Кеннаном, знаменитым прежде всего тем, что с его подачи началась так называемая политика сдерживания, направленная против советской экспансии в Восточной Европе. Кеннан жил в Принстоне и работал в находившемся там же Институте перспективных исследований, частью которого была Школа исторических исследований. Берберова, однако, познакомилась с Кеннаном еще будучи в Йеле, куда он часто приезжал в конце 1950-х и где в 1960-м преподавал один семестр202.
Когда же она переехала в Принстон, общение с Кеннаном стало регулярным. Судя по дневникам Берберовой, они встречались не только на официальных мероприятиях, но и в домашней обстановке.
В частности, Кеннан активно поддержал идею Берберовой о создании так называемой «Русской академии», первое собрание которой состоялось осенью 1965 года. Как Берберова писала одному из своих корреспондентов:
…по моей инициативе здесь создался «клуб», который мы называем Академией (в шутку). В ней по-русски обсуждаются русские дела профессорами различных факультетов, говорящими по-русски – иногда очень хорошо. <…> Собрания происходят два раза в месяц у меня, и я вроде ментора – поправляю их русскую речь и играю роль генсека и хозяйки203.
Согласно принятому «уставу», все участники «Академии» должны были обращаться друг к другу на русский манер – по имени-отчеству. С тех пор Берберова называла Кеннана – и лично, и в письмах – исключительно Георгием Кентовичем, а он ее, естественно, Ниной Николаевной.
В декабре 1965 года Кеннан заболел, перенес операцию и какое-то время не посещал «Академию». В эти недели Берберова навещала его дома, где в один из визитов читала по просьбе хозяина и собравшихся гостей первую главу «Курсива». Когда Кеннан оправился после болезни, его общение с Берберовой вошло в прежнее русло и, видимо, продолжалось достаточно интенсивно в течение зимы и весны 1966 года.
Перед тем как уехать из Принстона на лето, Кеннан преподнес Берберовой подарок – «бедекер [то есть путеводитель. – И. В.] времен декабристов»204. Получив книгу, она написала Кеннану, что стала жалеть, что они оба «не жили 145 лет назад», но затем продолжала уже на серьезной ноте:
Я благодарю Вас не только за милый подарок, но и за то внимание, которые Вы мне оказывали, – жизнь моя в Принстоне приобретает какой-то особенно полный, интересный и иногда даже важный для меня смысл, не говоря уже о радости встреч с драгоценными для меня людьми. Надеюсь увидеть Вас снова осенью, но думаю, что «Академию» надо заново отстроить или хотя бы отремонтировать205.
Заново отстроить и даже отремонтировать «Академию» не получилось, не в последнюю очередь потому, что как раз начиная с осени Кеннан был постоянно в разъездах. Даже на такое событие, как выход весной 1969 года книги «The Italics Are Mine», сразу отправленной ему Берберовой, он отозвался с существенным опозданием, так как находился в то время в Англии.
Вернувшись в Принстон, Кеннан написал Берберовой, что прочитал ее книгу с большим интересом и удовольствием и что она – «настоящее сокровище для всех, кто занимается русской литературой двадцатого века»206. Кеннан также добавил, что он с гордостью и благодарностью вспоминает, как Берберова читала у него в гостиной главу «Курсива», когда он болел. Одновременно он послал ей очередной подарок – ее собственную книгу о Чайковском в переводе на немецкий, купленную задолго до их знакомства и случайно обнаруженную им в своей библиотеке207.
Берберова ответила благодарственным письмом, хотя выражала удивление, что у Кеннана нет свободного времени, чтобы встретиться и поговорить208. И хотя переписка (в основном по поводу текущих проектов обоих) продолжалась между ними достаточно долго, они теперь виделись редко и главным образом в официальной обстановке. Неудивительно, что, собираясь написать о Кеннане в продолжении автобиографии, Берберова думала сосредоточиться на их общении в 1960-х, обозначив возможные темы так: «Kennan. Его набеги, его подарки, его надписи на книгах, его исчезновения»209.
Видимо, именно Кеннан познакомил Берберову с другим весьма заметным в Принстоне человеком – политическим журналистом и историком Луи Фишером. Их знакомство состоялось осенью 1963 года, и за первой встречей сразу потянулись другие. Этому способствовало то обстоятельство, что Берберова и Фишер жили в одном университетском жилищном комплексе и часто встречались во время прогулок.
Вскоре Фишер стал заходить к Берберовой без предварительной договоренности, так сказать, «по-соседски», если видел ее припаркованную возле дома машину. Обойтись без особых формальностей позволяло «холостяцкое» положение обоих. И хотя Берберова числилась замужем, ее брак, как уже говорилось, был чисто фиктивным, и человек, называвшийся ее мужем, в Принстоне не появлялся. Что же касается Фишера, то официально он был тоже женат, но оставил жену еще в самом начале 1940-х годов. И с тех пор жил всегда один.
Неудивительно, что инициалы LF, под которыми Луи Фишер фигурирует в записях Берберовой, вскоре запестрели на страницах ее дневника. Сохранилось и значительное количество писем, которые они посылали друг другу, когда кто-нибудь из них (в основном Фишер) уезжал надолго из Принстона.
И дневник, и – особенно – письма свидетельствуют, что Фишер представлял для Берберовой интерес не только как дружелюбный сосед и образованный собеседник. Она явно не осталась равнодушной к его мужскому обаянию, которым Фишер славился с молодости и которое сохранил и в зрелые годы. И хотя незадолго до приезда Берберовой в Принстон он перенес инфаркт, в свои шестьдесят семь Фишер был по-прежнему спортивен (плаванье, теннис), подтянут, щеголеват.
Что же касается Берберовой, то, по свидетельству знавших ее в эти годы людей, в свои шестьдесят два она выглядела примерно на сорок и была еще очень привлекательна. Стоит ли удивляться, что Фишер, известный своим неистребимым женолюбием, не остался к Берберовой равнодушен?
Укреплению отношений способствовал и совместный проект, начатый в конце 1965 года. Он был непосредственно связан с написанной Фишером биографией Ленина («The Life of Lenin»), вышедшей в 1964 году и вскоре получившей Национальную книжную премию. Тогда же Фишер решил перевести свою книгу на русский, стал искать и нашел переводчика, а Берберова согласилась отредактировать перевод, чем и занималась в течение нескольких лет.
Отношения с Фишером, поначалу сулившие только радость, развивались в дальнейшем чрезвычайно непросто, давая Берберовой множество поводов для огорчений и обид. В то же самое время она твердо знала, что Фишер ее ценит и ею дорожит, и вычеркивать его из собственной жизни не собиралась. Их общение, периодически самое тесное, прервалось лишь с внезапной кончиной Фишера в январе 1970 года.
В продолжении автобиографии Берберова, естественно, хотела о Фишере написать, но была, очевидно, намерена взять своеобразный реванш. И хотя даже в самые последние годы Фишер жил исключительно интенсивно, продолжая много работать, путешествовать, заводить романы, Берберова, судя по плану «Книги», думала сделать упор на совсем другое. А именно на многочисленные инфаркты Фишера и обстоятельства его смерти, случившейся, можно сказать, на ее глазах. Причем построить рассказ об этих событиях (опять же, судя по плану «Книги») она собиралась в подчеркнуто отстраненных тонах.
Об «известном американском журналисте Луи Фишере» Берберова упомянет в «Железной женщине», но назовет его там «соседом по Принстону» [Берберова 1981: 270]. Нельзя исключить, что именно так она бы представила Фишера в продолжении автобиографии. Между тем их отношения занимали в жизни Берберовой иное и очень большое место. Они заслужили отдельного разговора, который читатель найдет во второй части книги.
Через посредство Фишера Берберова смогла познакомиться с человеком, который был в эти годы главной знаменитостью Принстона, – физиком Робертом Оппенгеймером. Будучи директором Института перспективных исследований, Оппенгеймер в свое время взял Фишера на работу в Школу исторических исследований, и хотя тот позднее перешел в Принстонский университет, у них сохранились самые дружеские отношения.
В апреле 1965 года был устроен праздник в честь получения Фишером Национальной книжной премии. Среди приглашенных был не только Оппенгеймер, но и Берберова, и их тогда же представили друг другу. Оппенгеймер держался в тот вечер очень любезно, всячески демонстрируя, что рад знакомству с Берберовой, но она не ожидала, что знакомство продолжится. Но оно продолжилось. Оппенгеймер вскоре ей позвонил и, так сказать, напросился в гости. И с тех пор приходил еще не единожды.
В ходе этих визитов Оппенгеймер держался на редкость открыто, хотя был, в принципе, известен как человек весьма сдержанный. В частности, он подробно рассказывал Берберовой о своей крайне тяжелой семейной ситуации, о том, как ему одиноко и неуютно дома.
Когда же через несколько месяцев Оппенгеймер заболел (у него был обнаружен рак горла), то он сразу поделился этой новостью с Берберовой. Пока Оппенгеймер чувствовал себя относительно сносно, он продолжал к ней приходить и пришел непосредственно перед операцией. Прощаясь, Оппенгеймер сказал, что, если операция пройдет удачно и ему станет лучше, он обязательно снова появится. Но ему ставилось все хуже, и Берберова больше его не увидела. В феврале 1967 года Оппенгеймер скончался.
Все подробности своего общения с Оппенгеймером Берберова изложила в воспоминаниях, написанных вскоре после его кончины, очевидно, опираясь на свои дневниковые записи, по каким-то причинам впоследствии уничтоженные. Эти воспоминания Берберова публиковать не стала, но в архиве сохранила, собираясь непосредственно использовать в продолжении автобиографии.
Но так как продолжение автобиографии написано не было, воспоминания Берберовой продолжали тихо лежать в архиве, оставаясь по-прежнему никому не известными. Между тем они представляют собой любопытнейший документ, о котором я расскажу во второй части книги.
Жизнь Берберовой в Принстоне украшало общение не только с местными, но и с заезжими знаменитостями. Рассказывая Риттенбергу, как прошел у нее учебный год (осенний семестр 1965-го и весенний 1966-го), Берберова, в частности, писала: «А здесь я дружила с разными интересными людьми: Джордж Кеннан, д-р Оппенгеймер, Луи Фишер (автор “Ленина”); в гости к нам сюда приезжали Ися (sic! – И. В.) Берлин, Макс Хейворд и Ник<олай> Набоков, не считая Р. О. Якобсона (из Харварда)…»210 В том же письме Берберова не смогла удержаться, чтобы не похвастаться: «Ник<олай> Набоков привел ко мне однажды Баланчина, и Баланчин бабочкой порхал у меня по квартире» [Ljunggren 2020: 163].
Появление в Принстоне приехавшего на относительно длительный срок Н. Д. Набокова, плодовитого композитора и двоюродного брата писателя, было воспринято Берберовой с особой радостью. В своем дневнике она описала это событие так:
Николай Набоков. Мы вцепились друг в друга и 3 часа говорили как полоумные друг с другом. Я живу среди людей (русских) не моего круга, Наб<оков> заброшен сюда из моего старого мира. И мы «узнали» друг друга. Наб<оков> говорил о В<ладимире> В<ладимировиче> Н<абокове> в Montreux, о его сыне, об Ed. Wilson’e, о Стравинском, о своих женах и сыновьях… о своей книге воспоминаний…211
Однако 1966 год был щедр для Берберовой не только на встречи с интересными людьми. Тогда же произошел и ряд важных событий, одно из которых, как казалось Берберовой, было способно радикально изменить ее жизнь.
В середине августа в ее квартире раздался телефонный звонок, и Берберова, к своему изумлению, поняла, что ей звонит Дмитрий Темкин, известный голливудский композитор и продюсер. Темкин сообщил, что советско-американская компания собирается снимать фильм о Чайковском, что они хотят его делать по книге Берберовой и что он намерен приобрести все права. Через несколько дней Темкин прилетел в Нью-Йорк, они встретились с Берберовой в аэропорту, где был подписан договор и получен первый чек212. В радостном возбуждении Берберова писала Риттенбергу:
Фильм будет на двух языках, крутиться будет в СССР, и меня туда зовут Мих<аил> Ромм и [Юрий] Нагибин – кот<орый> пишет сценарий по моей книге. Это первый случай, когда эмигранта «употребляют» в дело в Москве. Каково?? Это такое событие здесь (было в газетах и т. д.), что не все еще пришли в себя, в том числе и я. Деньги небольшие, но почет велик213.
Правда, Берберова скоро обнаружит, что из этого плана ничего не выйдет: гомосексуальные наклонности Чайковского, о которых она писала в своей книге, относились к числу запрещенных в Советском Союзе тем, и Нагибину пришлось «поставить в центр фильма женщину и любовь к ней»214. В результате написанный им сценарий будет иметь мало общего с книгой Берберовой, и ее имя даже не появится в титрах.
Но в конце лета 1966 года она об этом еще не знала и допускала, что если с «Чайковским» все пойдет по плану, то это откроет для нее и другие, ранее непредставимые возможности, включая публикацию «Курсива» в Советском Союзе215.
На тот момент, однако, главной задачей Берберовой была публикация «Курсива» на английском в Америке, а потому она еще в марте отнесла рукопись в издательство «Harcourt, Brace & World». Берберову в этом издательстве знали (ей присылали оттуда книги на внутреннее рецензирование), и она надеялась, что к ней отнесутся с должным вниманием.
И действительно, принесенная Берберовой заявка на книгу была быстро рассмотрена и одобрена, а рукопись оперативно отправлена на внутреннюю рецензию. На основании крайне благоприятного отзыва, написанного известным специалистом по русской литературе Эрнстом Симмонсом, издательство решило книгу печатать.
К переводу книги издательство собиралось привлечь лучших знатоков языка и предмета. В качестве главных кандидатур рассматривали признанного аса Макса Хейворда, который перевел в свое время «Доктора Живаго» и относительно недавно – «Крутой маршрут», а также профессора Принстона и коллегу Берберовой Кларенса Брауна. Но когда оказалось, что Хейворд и Браун заняты другими срочными проектами, Берберова предложила кандидатуру молодого слависта Филиппа Радли, защитившего в Гарварде диссертацию о Ходасевиче и преподававшего после защиты в Амхерстском колледже216.
Работа Радли над переводом шла в тесном сотрудничестве с Берберовой. В течение учебного года у нее почти не было времени (помимо полной преподавательской нагрузки, она руководила шестью диссертациями), а потому сосредоточиться на переводе «Курсива» она могла в основном во время каникул. В конце августа Берберова писала Риттенбергу:
Я осталась в Принстоне все лето и работаю по 5–6 часов в день над английским переводом моей книги. Переводчик хороший, но текст очень трудный, и я помогаю ему во всем. Дело идет к концу. <…> Лето у нас было дождливое, грозы каждый день, и солнца мало. Но мне все это было безразлично, т. к. времени все равно не было пользоваться хорошей погодой217.
«Пользоваться хорошей погодой» Берберовой не удастся и осенью. Параллельно с преподаванием и подготовкой нового курса (по структурализму) она составляла алфавитный указатель к «Курсиву», занявший в результате сто страниц и представлявший собой, как Берберова написала Риттенбергу, «настоящую энциклопедию (нечто вроде вынесенных в конец подстрочных примечаний)»218. И хотя в том же письме она признавалась, что «занята ужасно», Берберова считала нужным немедленно добавить:
Но я не жалуюсь, потому что живу интереснейшей жизнью, каждый день приносит что-то новое, люди кругом замечательные, живу «в своей сфере», читаю много (по специальности, конечно, давно не читаю романов), встречаюсь с амер<иканскими> критиками, пишу регулярно в амер<иканских> литер<итературных> журналах. И книгу мою ждут219.
К тому времени она получила еще одно приятное известие: «The Italics Are Mine» (так звучало в переводе название «Курсива») захотело издать и британское издательство Longman, выпустившее книгу через несколько месяцев после «Harcourt, Brace».
Срок выхода «The Italics Are Mine» все время отодвигался, но Берберова не проявляла беспокойства. «Книга скоро будет готова, жду верстку – последнюю корректуру», – писала она Риттенбергу в начале октября 1968 года220.
В том же письме Берберова сообщала, что практически готов дизайн суперобложки, на которой должна была красоваться ее фотография, сделанная специально для этой книги. «Третьего дня целый день у меня проторчал фотограф, сделал 42 снимка, – писала Берберова. – Надеюсь, вышла красавицей. Не дай Бог в этой стране выглядеть бабушкой – это называется “гранмодеримидж”. Если такой “имидж” случается, то женщине ходу нет. <…> Мне это не грозит. Но я могу выйти похожей на ученую собаку. Это лучше, чем быть похожей на бабушку, но не очень хорошо» [Ibid.: 189].
Берберова волновалась напрасно: «на ученую собаку» она на этих снимках ничуть не похожа. Нарядно одетая, красиво причесанная, с жемчужным ожерельем на шее, она стройно сидела в высоком кресле, загадочно глядя в глаза читателю. Неудивительно, что полученным результатом Берберова осталась довольна. «Мне страшно досадно, что я не могу прямо сию же минуту показать тебе обложку с моей фотографией на ЛИЦЕВОЙ стороне, – писала Берберова Мурлу Баркеру. – Не молода, не красива, но элегантна и значительна»221.
«The Italics Аre Mine» (или «Италики», как Берберова называла свой труд в письмах русским знакомым) вышли весной 1969 года. Вечером 26 марта она узнала, что в издательстве лежит для нее экземпляр, и утром 27-го отправилась в Нью-Йорк. Этот экземпляр уже взял для Берберовой ее бывший аспирант Джон Малмстад, к тому времени профессор Колумбийского университета, а второй экземпляр чуть позднее привез Филипп Радли. Это событие было отмечено в ресторане, и день был закончен, судя по дневниковой записи Берберовой, на самой веселой ноте: «На вокзал отвезли на машине. Домой в 12 ночи. (Розы, шампанское)»222.
В конце апреля праздник в честь выхода «The Italics Are Mine» был устроен в Принстоне у Кларенса Брауна. Браун и его жена созвали много гостей, и виновница торжества осталась очень довольна. «Чудное угощение, оживление», – отмечалось в ее дневнике223.
В начале мая «Италики» поступили на прилавки магазинов. В письме Татьяне Раннит Берберова писала:
Во-первых… сообщаю, что книга продается. Что многие хвалят (начиная с Эдмунта Вильсона, но большинство ЕЩЕ НЕ ПРОЧЛИ, т. к. выяснилось, что это ужасно длинная книга: малые поля и 600 стр. убористой печати, и слава Богу, что я не написала 1200 (а могла…)). Во-вторых – 4 интервью будет на радио и два «панеля» на телевидении…224
Упомянутый Берберовой Эдмунт Вильсон (имя которого обычно транскрибируют как Эдмунд Уилсон) был одним из самых влиятельных американских критиков. И он, как Берберова узнает впоследствии, оставил на «The Italics Are Mine» не только устный, но и письменный отзыв. В книге «Окно в Россию: для иностранных читателей» («A Window on Russia: For the Use of Foreign Readers»), вышедшей уже посмертно, Уилсон признавался, что «The Italics Are Mine», и в частности посвященные Набокову страницы, помогли ему лучше понять феномен этого писателя [Wilson 1972: 233–234]225. А ведь Уилсон на протяжении долгих лет близко знал Набокова (их переписка составляет солидный том), много размышлял и писал о нем сам.
Но «A Window on Russia» выйдет только в 1972 году, тогда как рецензии на «The Italics Are Mine» пошли практически немедленно после выхода книги. Абсолютное большинство рецензий, появившихся в американских, а затем и в британских газетах и еженедельниках, были крайне доброжелательными. Единственное исключение составляла резко негативная статья, напечатанная в воскресном приложении к «The New York Times», «The New York Times Book Review»226. Это было нешуточным ударом – и для Берберовой, и для издательства: на рекомендации этой газеты полагалась высоколобая читающая публика, и появившийся отрицательный отзыв не мог не сказаться (и сказался) на общем объеме продаж.
Автобиография Берберовой, естественно, не прошла мимо внимания критиков из первой волны эмиграции Г. П. Струве и М. Л. Слонима, чьи рецензии появились в главных американских славистских журналах227. Эти рецензии были достаточно прохладными. Авторы признавали важность «The Italics Are Mine» для истории русской эмиграции, отмечали выразительные портреты ряда крупнейших литераторов, в первую очередь Ходасевича, но сочли иные оценки Берберовой крайне субъективными, а подчас недопустимо резкими. Но особенно непримиримо по отношению к книге Берберовой, да и к ней самой, был настроен Р. Б. Гуль, с которым к тому времени она успела поссориться. В своей исключительно несправедливой и грубой рецензии Гуль не оставлял от «The Italics Are Mine» буквально камня на камне228. Другое дело, что ни рецензия Гуля, ни отзывы Струве и Слонима никак не повлияли на отношение к книге Берберовой в славистских кругах. Появление «The Italics Are Mine» обеспечило ей широкую известность и безусловное уважение в профессиональной среде, сказавшись самым положительным образом на ее академической карьере.
Практически сразу после выхода «Италиков» поступило предложение от профессора Гарварда В. М. Сечкарева выступить с лекцией, что Берберова и сделала в декабре 1969 года. Об успехе этой лекции она пишет Кларенсу Брауну, сообщая также о новых лестных предложениях – преподавать летний курс в Калифорнийском университете в Санта-Барбаре, а на следующий год – в Колумбийском университете. «И все это, конечно, – результат публикации книги», – заключала Берберова229.
Решение издать «Курсив» на английском, принятое на самом раннем этапе работы над книгой, отнюдь не означало, что Берберова не собиралась печатать ее на русском. Но когда она стала искать для этой цели издательство, то оказалось, что найти таковое непросто. Переговоры с несколькими потенциальными издателями, поначалу казавшиеся вполне обнадеживающими, начинали в какой-то момент буксовать и в результате кончались ничем. В марте 1970 года Берберова мрачно писала Омри Ронену: «Русское издание “Курсива” моего провалилось пока, и надежд впереди нет»230.
Но меньше чем через месяц надежда появилась. В мюнхенском Издательстве Вильгельма Финка была создана новая серия, выпускавшая книги на русском, и редактор серии, в свое время с удовольствием прочитавший «The Italics Аre Mine», счел, что книга Берберовой им полностью походит. С этого момента все шло четко по плану, и весной 1972 года «Курсив мой» был издан и поступил в продажу.
К началу 1970-х Берберова уже давно состояла в переписке с несколькими коллегами из Советского Союза. Среди них были люди как старшего поколения (ленинградские литературоведы В. Н. Орлов и Д. Е. Максимов), так и младшего, включая специалиста по античной и западноевропейской литературе Г. Г. Шмакова. Все они с нетерпением ждали появления книги на русском, и, когда «Курсив» вышел в свет, Берберовой удалось переправить несколько экземпляров в Москву и в Ленинград, где они начали циркулировать в литературных кругах.
Вскоре из России стали приходить читательские отклики, причем не только от тех, с кем Берберова уже переписывалась. С авторами большинства полученных писем она была незнакома, хотя их имена ей были в основном известны. Самый первый отклик пришел в начале февраля 1973 года от Л. Ю. Брик. Она не только быстрее других раздобыла и прочитала «Курсив», но захотела немедленно связаться с Берберовой, оперативно найдя надежную оказию в Америку231. Сообщая об этом событии Риттенбергу, Берберова полушутя написала, что скоро у нее «будет больше “поклонников” в Сов<етском> Союзе, чем здесь»232.