Дневник за все 1950-е годы Берберова не сохранила, хотя трудно представить, что на протяжении целого десятилетия она не вела никаких, пусть даже самых нерегулярных записей. Не сохранилась, к сожалению, и переписка Берберовой с Журно, уничтоженная, судя по некоторым свидетельствам, в самом конце 1980-х.
О прибытии в Америку в ноябре 1950 года и первых семи годах на новом континенте Берберова рассказала в «Курсиве» кратко, но возвращаться к тому периоду снова была не намерена. Об этом свидетельствует сохранившийся в архиве план книги, в которой она хотела подробно написать о своей жизни в Америке, но начать предполагала лишь с конца 1950-х.
Такое решение объяснялось, видимо, тем, что первые семь лет были для Берберовой особенно трудными, состоявшими, по ее собственному выражению, «из разнообразных и разнокалиберных мучений»71. А о мучениях она писать не любила. Однако именно в эти годы жизнестойкость, трудоспособность, а также другие характерные качества Берберовой проявились с особой наглядностью. В силу упомянутых обстоятельств представляется важным восполнить эту лакуну в ее биографии, опираясь на дошедшие до нас материалы, которых оказалось не так уж и мало.
Берберова, в частности, позаботилась о том, чтобы в архиве остался листок из блокнота с перечислением всех учреждений, где она в эти годы работала. В архиве также остались копии писем к жившей в Париже двоюродной сестре, в которых Берберова подробно отчитывалась о своем тогдашнем житье-бытье. Правда, среди этих копий имеются существенные пробелы: все послания за 1951 год по какой-то причине отсутствуют. Зато письма Берберовой ее ближайшим друзьям Борису и Вере Зайцевым сохранились в их архиве, видимо, полностью. До нас также дошли ее письма к С. А. Риттенбергу, с которым она познакомилась и подружилась во время своей первой поездки в Швецию и с тех пор поддерживала связь72.
Берберова не стала скрывать от читателя «Курсива», что уезжала из Франции с тяжелым сердцем. Она откровенно призналась, что проплакала все те несколько часов, пока поезд шел из Парижа в Гавр (откуда отплывал пароход в Нью-Йорк), кое-как успокоившись только тогда, когда вдали показался порт.
На пароходе Берберова взяла себя в руки, а по прибытии в Нью-Йорк совсем приободрилась. Не последнюю роль сыграло, естественно, то, что большинство давних, еще парижских знакомых Берберовой, в разные годы перебравшихся в Америку, встретили ее исключительно сердечно и немедленно окружили заботой. В письме двоюродной сестре Берберова писала:
Моя дорогая Асика! Я здесь всего два с половиной дня, но видела столько людей и получила столько впечатлений, что не знаю, с чего начать тебе это письмо. У меня нет больше голоса, т. к. я говорила без перерыва бесконечное количество часов (и частично с глуховатыми), но чувствую себя великолепно: ничего не болит, сплю хорошо, сил и энергии больше, чем в Париже. Встречал меня только Гуль, т. к. встречать здесь почти невозможно: пароход приходит в 6 утра, а выпустили нас только в 2 часа дня. Этого никто не может выдержать. Была таможня, полиция, очереди, порядок, дисциплина и прочее. Когда я наконец вышла… Гуль погибал в каком-то бараньем загоне, голодный и полумертвый от ожидания. Взяв такси, мы помчались к М<арии> С<амойловне> Ц<етлиной >, я ничего не видела – куда еду, пока не оказалась в каком-то меблированном доме. <…> У М<арии> С<амойловны> какие-то «политкаторжане» аккапарировали [от фр. accaparer («захватить»). – И. В.] комнату (она вообще – святая!), и она мне сняла повыше, на той же лестнице, то, что у нас называется гарсоньеркой. Платит она и вообще мила со мной ужасно. Две недели вперед она уже заплатила, а за это время я найду себе что-нибудь. У меня большая комната, ванна с душем и клозетом. Убирают, топят, телефон и пр. Пав друг другу в объятья, мы сейчас же стали пить чай и разговаривать. Гуль посидел и ушел, начались телефонные звонки. А<лександр> Ф<едорович> К<еренский> явился в 7, Гринберги…73
Гринберги, у которых имелась машина, на следующий день провезли Берберову по Нью-Йорку, о чем она, в свою очередь, отчиталась Асике:
Город – изумительный, вернее Манхэттан, т. е. центр: я видела китайский квартал, «тоди» [от фр. taudis («трущобы»). – И. В.], порт, военные суда в доках, Уол стрит, крошечное старинное кладбище, затертое небоскребами, Парк Авеню, кот<орая> хороша необыкновенно, и пр. и пр.74
Тем же вечером Берберова вместе с Цетлиной отправилась на Таймс-сквер, где «стояла и смотрела с разинутым ртом на световые вывески, бегущую ленту новостей, оживленный рисунок рекламы Уолта Диснея на крыше 30-этажного дома, и пр. и пр. и пр.»75. На следующий день визиты желающих как можно скорее увидеть Берберову продолжились. Пришел, в частности, живший в Нью-Йорке Мстислав Добужинский. М. М. Карпович позвонил и сказал, что хочет специально приехать (и вскоре приехал) из Бостона.
В ближайшие недели Берберова познакомится у Цетлиной с литераторами второй волны эмиграции: Иваном Елагиным, Сергеем Максимовым и Ольгой Анстей. О состоявшемся знакомстве Берберова пишет двоюродной сестре:
Эти трое здесь уже в славе. Они люди талантливые, особенно Елагин, симпатичные, особенно Максимов, и культурные – особенно Ольга Анстей. Все они страшно настрадались в России и Германии, безумно пьют, мрачны, печальны и неудачливы в семейной и личной жизни. <…> Елагин – совсем наш (32 г.), ходит ко мне и, развесив уши, слушает меня. Анстей Ходю [Ходасевича. – И. В.] любила и читала еще в Киеве. Ей 38 лет, она, к сожалению, толста и некрасива. Максимов же автор «Дениса Бушуева», кот<орого> ты читала, вероятно, ему 30, он в есенинском духе и алкоголик. А<лександр> Ф<едорович> К<еренский> и М<ария> С<амойловна> Ц<етлина> его страшно заласкали и стараются, чтобы он не пропал…76
И хотя Берберова там же пишет, что она, в свою очередь, со всеми тремя литераторами «страшно нежна», надеясь «добиться от них толку» (то есть, видимо, помочь – на правах старшего коллеги – реализовывать свой потенциал), дружеские отношения у нее сложатся только с Елагиным.
Впрочем, отдавать много времени общению Берберова позволить себе не могла: ей предстояло решить ряд неотложных проблем. Как она писала в «Курсиве», с «бытовой стороны дело обстояло довольно скверно: денег у меня, по приезде в Нью-Йорк, оказалось 75 долларов, из которых 25 я тотчас же отдала (это был долг)» [Берберова 1983, 2: 571]77.
Словом, вопрос о средствах к существованию встал очень остро с первого дня. Берберова знала, что найти хоть сколько-нибудь квалифицированную службу будет непросто. Об этом говорил пример нескольких знакомых, и в частности Галины Кузнецовой, приехавшей в Америку полтора года назад и жившей вместе с М. А. Степун тоже в Нью-Йорке. Отправившись к ним практически сразу по приезде, Берберова выяснила, что Кузнецова сумела устроиться только в качестве «прислуги»78. Правда, Галина Николаевна даже не пыталась учить английский, тогда как Берберова считала знание языка первейшим условием выживания. Да и в смысле характеров (независимости, целеустремленности и трудоспособности) Берберова и Кузнецова радикально отличались друг от друга79.
И хотя необходимость взяться за любую, даже «черную» работу Берберова исключить для себя не могла, она, несомненно, надеялась найти что-то более соответствующее своим интересам и квалификации. В этом ее горячо убеждала и Цетлина, которая сразу запретила ей «думать о кутюре, ведении хозяйства, состоянии при старухах… 150 дол<ларов> в мес<яц> на всем готовом и завещание в пользу… и пр<очих> деклассирующих человека “джобах”»80.
Прямо в день приезда Берберова созвонилась со своим давним знакомым, историком Б. И. Николаевским, в свое время тоже переехавшим в Нью-Йорк, и была у него уже на следующее утро. Николаевский обещал постараться помочь с устройством на «Голос Америки»: «писать и вещать»81. Но несмотря на его усилия, получить эту работу Берберовой тогда не удалось.
Одновременно она пыталась устроиться в ООН, рассчитывая на содействие Керенского. Берберова писала двоюродной сестре, что обедала с Керенским у «главного в русском отделе ООН» и что скоро должно решиться, принята она или нет. А затем добавляла: «И в том, и в другом случае плакать не буду: с одной стороны, хочется обеспеченности и прочности, а с другой – может быть, есть надежда делать что-нибудь более интересное»82. Берберова надеялась устроиться в ООН «редактором русских текстов», так как главным условием получения этой работы было наличие журналистского стажа83. И все же в ООН, как Берберова вскоре узнала, ее не взяли.
Между тем надо было подыскать себе жилье, а найти работу не выходило. Привезенные доллары стремительно таяли, но, явно стараясь успокоить Асику, Берберова писала, что ей все «предлагают взаймы денег», но она пока не нуждается84. Примерно в это время она, видимо, решила продать Б. И. Николаевскому часть привезенного с собою архива.
Об этом нелегком для себя решении Берберова писать своей кузине не стала, да и в «Курсиве» предпочла умолчать. О продаже архива она расскажет читателю лишь по прошествии сорока лет, в одном из своих интервью, зато расскажет подробно:
Ко мне пришел мой добрый знакомый, историк Борис Иванович Николаевский. <…> Вместе мы открыли драгоценный ящик: автографы, газетные, журнальные публикации Ходасевича, тетради, которые я, помню, сшивала цветной бумагой, а он в них вклеивал вырезки из «Возрождения», «Последних новостей», где регулярно печатался. Были в ящиках мои материалы. Все это я предложила Борису Ивановичу купить. За какую цену? Вы думаете, я тогда понимала в этом? Борис Иванович был человек небогатый, как и все эмигранты, и он сказал: «Я могу дать 50 долларов». А у меня в кармане на тот момент было только пять долларов, и на следующее утро я должна была внести плату за гостиницу, в неделю я платила пятнадцать долларов. В этой ситуации я сказала: «Хорошо» [Медведев 1996а: 629]85.
Найти работу Берберова смогла лишь в январе 1951 года, устроившись на языковые курсы Берлиц. Но уже в феврале она перешла в Толстовский фонд, служба в котором была для Берберовой и интересней, и выгодней. К тому времени она не только встретилась с организатором и главой этого фонда, Александрой Львовной Толстой, но, можно сказать, с ней подружилась. В письме Зайцевым от 22 января 1951 года Берберова сообщала: «Я познакомилась с Александрой Львовной Толстой, с кот<орой> была необычно трогательная встреча. <…> Я вчера ездила к ней на ферму, читала ее биографию Толстого, говорила с ней по существу. <…> Словом – это мой друг отныне»86.
О встрече и общении с Толстой, поездках к ней на ферму, двух ее собаках, рыбной ловле на закате, вечерах за картами или у телевизора будет подробно рассказано в «Курсиве». Но по какой-то причине Берберова не станет распространяться о своей службе в Толстовском фонде, заметив только, что она «делала кое-какую работу для А. Л. Толстой» [Берберова 1983, 2: 586].
Однако в начале устройства на эту службу Берберова была склонна ее описывать взахлеб, как это видно из ее письма Зайцевым:
Я работаю вот уже месяц в Толст<овском> фонде и очень довольна. Получаю маленькое жалованье, на кот<орое> могу скромно жить. Работа очень самостоятельная и ответственная – я фактически редактор и единственный сотрудник ЖУРНАЛА. <…> Материал подобран мной. Я буду делать все – вплоть до верстки и корректур, буду и редактором, и конторщиком и даже экспедитором. Сейчас уже печатать хотят 5000 экз<емпляров> и на двух языках. Мне приходится следить за всем, и в английском я здорово поднаторела. Надо Вам сказать, что в Толстовском фонде ДОБРО делается из воздуха, как фокусник делает предметы. И я в первый раз вижу по-настоящему бескорыстных, энергичных людей, думающих всецело о других. Все служащие приняли меня тепло, и вообще атмосфера совсем другая, чем в «наших» кругах87.
Любопытно, что из всех перечисленных в этом письме обязанностей Берберова упоминает в «Курсиве» (не называя при этом Толстовский фонд) лишь о чисто технической должности «экспедитора», в деталях описав, как она работала на адресографе, управляя этой «машиной» и «размышляя о пользе машин вообще и адресографов в частности» [Там же: 577].
Такая странность, скорее всего, объясняется тем, что энтузиазм Берберовой довольно быстро пошел на спад. Для этого могло быть много причин, в том числе и появление в Нью-Йорке Т. А. Шауфусс, близкой подруги Толстой и вице-президента фонда, которую Берберова характеризовала как «диктатора в юбке», уверяя, что сама «А<лександра> Л<ьвовна> ее боится»88. И хотя в том же письме Берберова сочла нужным подчеркнуть, что у нее с этой дамой нет трений, ситуация позднее могла измениться. Примерно через полгода Берберова признавалась Зайцевым, что хотела бы сменить работу на более интересную и более денежную, но сделать этого не может, так как Толстовский фонд помогает ей решить проблему с визой89.
Эта проблема волновала Берберову с каждым днем все сильнее. Она приехала в Америку по гостевой визе сроком на год, надеясь позднее получить вид на жительство. В качестве работодателя Берберовой Толстовский фонд имел право подать петицию на изменение ее визового статуса, что неоднократно делал для других и, как правило, с успехом.
Убедившись, что такая петиция подана, а процесс идет своим ходом, и проработав в Толстовском фонде без малого два года, Берберова решилась перейти на ту работу, на которую ей давно хотелось перейти.
В январе 1953 года она устроилась на «Голос Америки», для начала – диктором, но с надеждой, что через какое-то время ей поручат писать тексты для вещания самой. «Работаю я много в Голосе, пока только четыре дня – пятницу, субботу, воскр<есенье> и понед<ельник>. Воскр<есенье> с 9 до 3, остальные дни с 3 до 11 ночи, – сообщала Берберова двоюродной сестре. – Теперь я тренируюсь на довольно ответственную работу – не знаю, что выйдет из этого, но меня хотят перевести с диктора на другое (писать). За тренировку денег не платят, но я думаю, что с января начнут платить»90.
У этой службы имелись и другие важные преимущества. «Не сижу больше в дурацкой конторе целый день, а передаю в “Голосе Америки” “на воздух” – работа интересная, ответственная, – писала Берберова Вере Зайцевой. – Выполняю ее хорошо. Отнимает мало времени и дает скромный прожиточный минимум. Таким образом, я из пролетария опять стала “свободным художником”, встаю, когда хочу, читаю, пишу, думаю, сочиняю и пр. и пр.»91.
Берберова неслучайно так дорожила возможностью снова стать «свободным художником»: с первых же дней на новом континенте она старалась заявить о себе как о литераторе. Важные шаги в этом направлении были предприняты еще в Париже. Берберова решила спешно закончить роман «Мыс Бурь» (он был начат два года назад) и отослать его в «Новый журнал» до отъезда из Франции92. В результате «Мыс Бурь» появился в «Новом журнале» вскоре после прибытия Берберовой в Нью-Йорк – в последнем номере за 1950 год и в первых трех номерах за 1951-й.
В то же самое время Берберова была твердо намерена как можно скорее пробиться к англоязычной аудитории. А потому она не стала откладывать встречу с Дмитрием фон Мореншильдом, основателем и главным редактором «The Russian Review», первого американского журнала, специализировавшегося на истории и культуре России. Берберова познакомилась с фон Мореншильдом, который тоже был из «старых» эмигрантов, но постоянно жил в Америке, в один из его приездов в Париж, и у них сложились самые теплые отношения. Приехав в Нью-Йорк, Берберова немедленно взялась за статью об Андрее Белом, а затем за статью о Ходасевиче. Эти статьи, переведенные на английский, видимо, самим фон Мореншильдом, вскоре появилась в журнале93.
Одновременно Берберова решила предложить в Голливуд два написанных еще в Париже сценария, надеясь на содействие американского актера армянского происхождения Акима Тамирова. Начинавший свою карьеру во МХАТе, Тамиров остался в Америке во время гастролей труппы и сумел прочно закрепиться в Голливуде, сыграв в десятках фильмов. По просьбе общих знакомых он согласился помочь Берберовой, и она в скором времени ему написала:
Дорогой Аким, посылаю Вам два сценария, о которых мы с Вами говорили. Они переведены – не слишком блестяще – на английский, и я бы просила Вас… передать их туда, куда следует. Конечно, в том случае, если Вы найдете их достойными, т. е. в той или иной мере интересными. Сейчас они – только зародыши чего-то, что может стать настоящим фильмом…94
Тамиров, очевидно, не счел сценарии интересными, и Берберова решила оставить этот проект.
Вместо этого она стала работать над пьесой «Маленькая девочка», имеющей явную автобиографическую основу. В центре сюжета – любовный треугольник, явно напоминающий историю Берберовой, Макеева и Журно. Один из трех главных героев пьесы, пятидесятилетний профессор Сомов, влюбляется в девятнадцатилетнюю девушку, о чем узнает его жена Ольга. Однако Ольга не только не пытается избавиться от соперницы, но – к недоумению мужа – приглашает ее жить вместе с ними. Совместное проживание приводит к тому, что Ольга быстро занимает в сердце «маленькой девочки» место Сомова, которому ничего не остается, как уйти из дома. Дело, впрочем, кончается тем, что Ольга прогоняет «маленькую девочку», а Сомов возвращается в семью.
Разумеется, между героями «Маленькой девочки» и участниками реальной жизненной ситуации нет абсолютного тождества. Макеев не был, как Сомов, профессором археологии, Берберова не принимала участия в его научной работе, а Журно не была музыкантшей, но эти различия ничего не меняют по существу. То же относится и к другим отклонениям от «правды жизни», которые можно найти в пьесе.
К моменту ее появления в Лонгшене Мине Журно было не девятнадцать, а тридцать. Однако Берберова была старше ее на тринадцать лет, а Макеев – на двадцать пять. Для них, таким образом, Журно была «маленькой девочкой». В отличие от четы Сомовых, Берберова, расставшись с Макеевым, сходиться с ним снова не собиралась. Бракоразводный процесс, начатый ею еще до отъезда в Америку, был завершен в самом конце 1951 года95. Но в своей пьесе Берберова ясно давала понять, что мир между Ольгой и Сомовым не продержится долго.
Но главное, пожалуй, что в 1952 году, когда была создана первая редакция «Маленькой девочки», до разрыва Берберовой и Журно было еще далеко: между ними шла регулярная, очень нежная переписка, постоянно обсуждалась возможность увидеться. Когда кто-то из близких знакомых ехал в Париж, Берберова неизменно просила встретиться с Журно, передать подарок, а заодно и разведать, так сказать, обстановку.
Осенью 1951 года эта миссия была возложена на Керенского, который отчитался о встрече с Миной так: «Вид у нее превосходный. Вас любит и о Вас скучает… внутренне, внешне сие не заметно. Мечтает приехать в Н<ью-> Й<орк> “на месяц-два”»96. Берберовой, надо думать, был неприятен намек Керенского, что Журно от тоски не сохнет, но надежда ее увидеть в Нью-Йорке, несомненно, грела.
Правда, привести этот план в исполнение им удастся лишь летом 1957 года. Как писала Берберова Риттенбергу:
…в июле ко мне приезжала из Парижа моя подруга (француженка), с кот<орой> я не виделась больше шести лет. Это было мне большой радостью. Месяц мы провели с ней у моря, в местах красивых, старомодных, но теперь постепенно входящих в моду, перегруженных автомобилями и крикливыми дачниками, но все еще элегантских и чем-то напоминающих места нашего детства…97
А потому похоже, что в самой первой (не дошедшей до нас) редакции пьесы «маленькая девочка» не была вульгарной, бесцеремонной и злой, а дело не кончалось ее выдворением из дома. Берберова возвращалась к работе над пьесой на протяжении десяти лет, очевидно, неоднократно ее переделывая, но сохранила лишь самую последнюю версию. Эта версия была создана в 1961 году, то есть именно тогда, когда Берберова решила порвать (и порвала) с Журно.
По какой-то причине Берберова станет считать началом работы над «Маленькой девочкой» 1953 год, хотя, судя по переписке, первая редакция была полностью готова к середине 1952-го. «Пьеса моя про маленькую девочку переведена на английский, – писала Берберова Акиму Тамирову. – Послать ли ее Вам? Послать ли ее в какое-нибудь агентство в Калифорнии? Не прошу у Вас содействия, а только совета…»98 Тамиров попросил пьесу прислать и, прочитав, похвалил, но сказал, что она вряд ли будет иметь успех, «потому, что американцы не любят смотреть пьес о дне, который ушел; они обыкновенно валят толпами в театр смотреть на пьесу о сегодняшнем или завтрашнем дне…»99
Отзыв Тамирова, наверное, огорчил Берберову, но руки опустить не заставил. У нее к тому времени уже имелся литературный агент, найденный вскоре по приезде100. С его помощью Берберова решила попробовать пристроить пьесу на Бродвей. В письме Вере Зайцевой она подробно рассказала, что происходит на этом фронте:
В марте начались весьма для меня значительные переговоры о моей пьесе. Надо тебе сказать, что пьеса, по моему, удалась мне и представь себе – чудно переведена на английский (я теперь совершенно одолела язык). Словом, что тут долго м..дить (sic! – И. В.): завтра как будто подписываю контракт… Конечно, взволнована ужасно. Контракт подписываю с людьми, кот<орые> собираются пьесу ставить. Но это только треть дела. Когда поставят – будут две трети. И наконец – третья треть – если пьеса будет иметь успех. Сейчас две провалились с грохотом, причем одна знаменитого (и, по-моему, прекрасного) американского драматурга. Так что сама понимаешь, в каком я настроении! Хожу по театрам, чтобы понять, кто из актеров что может сыграть, какие режиссеры есть, чтобы поставить мою штуку и т. д. Знакомлюсь постепенно с театральным кругом здесь, но серьезным – не лавочниками, не рвачами, а культурными и серьезными людьми101.
Зайцевой не надо было объяснять, кто, собственно, ввел Берберову в «культурные и серьезные» театральные круги. Это была ее родная племянница и в прошлом актриса Елена Аркадьевна Балиева (в семье ее называли Леля, но Берберова всегда звала ее Леной), жившая в Нью-Йорке уже больше пятнадцати лет102.
Ее первым мужем был режиссер Ф. Ф. Комиссаржевский, в труппе которого Елена Аркадьевна играла, а когда они расстались, стала работать в Театре-кабаре «Летучая мышь» и вскоре вышла замуж за его директора Н. Ф. Балиева. Берберова знала Елену Аркадьевну еще по Парижу, куда «Летучая мышь» переместилась в начале 1920-х и где базировалась почти десять лет, пока Балиевы не переехали в Америку. В Нью-Йорке Балиев скоропостижно скончался, а его оглушенная горем вдова навсегда оставила сцену. Однако к моменту приезда Берберовой в Нью-Йорк жизнь Елены Аркадьевны наладилась, во всяком случае внешне: она вышла замуж (правда, де-факто, а не де-юре) за известного в Голливуде артиста немого кино Николая Ильича Сусанина, а главное, снова стала работать, возглавив балетную школу при Метрополитен-опера.
В Париже Берберова и Балиева были далеки друг от друга и все эти годы не поддерживали связь103. Но Вера Зайцева, очевидно, попросила племянницу приветить Берберову, и она эту просьбу исполнила, тем более что при первой же встрече в Нью-Йорке они друг другу очень понравились. Практически во всех своих письмах Зайцевым Берберова упоминала «о Лене», с которой она постоянно говорила по телефону, еженедельно виделась, а какое-то время даже жила у нее. И при этом не скупилась на добрые слова. «Боже, как умна, тонка и очаровательна Лена! – говорилось в одном из писем. – ВСЕ буквально знают это. Она была достойна иной судьбы… Я ее умоляю писать воспоминания…»104
Действительно, воспоминания Балиевой, знавшей весь российский театральный мир первой трети XX века, много выступавшей в Европе и в Америке, должны были быть исключительно интересными, и все же, несмотря на уговоры Берберовой, она их не написала. Балиеву, которой в те годы было под шестьдесят, изматывала работа, да и отношения с Сусаниным оставляли желать лучшего. «Она работает очень тяжело, он – ничего не делает, – писала Берберова Зайцевой. – По-моему, все это треснет в один прекрасный день»105.
Тема сложной семейной жизни Елены Аркадьевны будет занимать все больше места в письмах Берберовой, пронизанных острой неприязнью к Николаю Ильичу:
Вера, ты спрашиваешь о Лене. Никогда ни словом не выдай ей меня, но она не счастлива. Не то, чтобы она была несчастна, но вообрази: Сусанин мнителен, эгоистичен, не работает, а Лена работает за двоих. Характер у него тяжелый, семья, любя Лену, не прочь ее поэксплуатировать. Я бы, по своему характеру, давно бы его попросила выехать с квартиры, но Лена все думает, что «может быть, уладится…». Хотя знает, что не уладится. Неделю назад, когда он был у дочери, мы ездили с ней в Стэмфорд, и мы прожили два дня в тишине и покое. Она очень была довольна. Я так люблю ее и так страдаю от того, что ей тяжело, ты не можешь себе представить. Но я не хочу влиять на нее, чтобы она впоследствии мне не пеняла106.
Елене Аркадьевне, зашифрованной под инициалами «Е. А. Б.», Берберова посвятила свой первый написанный в Америке рассказ – «Большой город», опубликованный в «Новом журнале» (1953. № 32). В этом рассказе речь шла о человеке, который недавно приехал из Европы в Нью-Йорк, бродит по городу в поисках дешевого жилья, сняв в результате маленькую комнату под самой крышей огромного дома. Герой рассказа не позволяет себе падать духом, полон решимости вписаться в новую жизнь, с доброжелательным любопытством знакомится с городом и его обитателями, но страдает от тоски по любимой женщине, с которой по какой-то причине он находится в разлуке. И хотя повествование ведется от лица мужчины, читатель не может не почувствовать, что в основе рассказа лежит собственный опыт Берберовой.
Посылая Зайцевым ссылку на номер журнала, где «Большой город» был напечатан, Берберова сообщала, что она «им довольна сама», что «он нравится очень Карповичу и др<угим>, кто его читал, а Леночка (кот<орой> он посвящен, так как я его придумала, когда жила у нее) прямо в восторге»107.
Неудивительно, что дружба с Балиевой продолжала крепнуть. «Лену вижу очень часто, – писала Берберова Зайцевой. – Все так же умна, и мила, и прелестна, но устает, грустнеет, и любит, когда я прихожу. Мы иногда даже хохочем вдвоем. Я думаю, она меня любит. Это ты мне ее завещала и подарила – спасибо тебе»108. Перечисляя своих нью-йоркских друзей, Берберова уверенно ставит Балиеву «на первое место»: «Мы с ней близки, делимся горестями и радостями, которых у меня больше»109.
К числу «радостей», на которые был достаточно щедр для Берберовой 1953 год, очевидно, относился благоприятный исход ее переговоров с нью-йоркским Издательством им. Чехова. Переговоры касались составленного Берберовой сборника статей и мемуаров Ходасевича, куда вошли материалы, опубликованные в эмигрантской периодике. За издание этой книги, к которой она также написала предисловие, Берберова билась уже много месяцев, и наконец добилась, что книга была поставлена в план и вскоре вышла [Ходасевич 1954]110.
Тем временем у Берберовой появилась важная публикация в журнале «Опыты» (1953. № 1), редактором которого был Роман Гринберг. Эта публикация называлась «Из петербургских воспоминаний. Три дружбы», и в ней говорилось о трех молодых литераторах, с которыми Берберова сблизилась в самом начале 1920-х годов.
С первыми двумя – И. М. Наппельбаум, дочерью знаменитого фотографа, и Н. К. Чуковским, сыном знаменитого критика, Берберова познакомилась в 1921 году в поэтической студии Гумилева, собиравшейся в Доме искусств. И Наппельбаум, и Чуковский были обозначены в воспоминаниях Берберовой только первыми буквами имен, и подобная мера предосторожности была в ту пору отнюдь не лишней. Особенно в силу одного обстоятельства, о котором Берберова знать не могла, но имела все основания подозревать: с 1951 года Ида Наппельбаум находилась в лагере (ей инкриминировали владение давно уничтоженным, но когда-то висевшем в ее комнате портретом Гумилева) и вышла на свободу только после смерти Сталина111. Николай Чуковский был успешным прозаиком, опубликовавшим несколько книг, но никакой охранной грамоты это ему не давало112.
Много позднее, когда Берберова будет работать над «Курсивом», а времена в Советском Союзе станут, по известному выражению, «вегетарианскими», она решится назвать Наппельбаум и Чуковского их полными именами и написать о них более подробно.
Берберова расскажет, в частности, о «литературных понедельниках» в доме Наппельбаумов, где она впервые встретила Ходасевича. О Николае Чуковском, с которым в тот год Берберова виделась практически ежедневно, она напишет так: «Ему было 17 лет, мне только что исполнилось 20. Я называла его по имени, он меня – по имени и отчеству, иногда нежно прибавляя “голубушка”. Это был талантливый и милый человек, вернее – мальчик, толстый, черноволосый, живой» [Берберова 1983, 1: 146]. Берберова упомянет и изданный Чуковским сборник молодых поэтов «Ушкуйники» (1922), который, кстати, открывался ее собственным стихотворением113.
Когда «Курсив мой» был практически закончен, пришло известие, что Николай Корнеевич, которому было чуть больше шестидесяти, внезапно скончался. Берберова внесла дату его смерти в биографический указатель к книге и там же отметила, что Чуковский писал интересные воспоминания: его очерк о Мандельштаме был к тому времени напечатан в журнале «Москва». Но Берберовой не было известно, что Чуковский успел написать воспоминания о Ходасевиче, а также о ней самой, ибо эти тексты впервые вышли к читателю только в самом конце 1980-х. По версии Чуковского, он был первым, кто догадался о романе Берберовой и Ходасевича, так как они часто встречались втроем, и именно ему была поручена роль связного, когда Владислав Фелицианович не мог отлучиться от своей тогдашней жены.
О Берберовой Чуковский вспоминал с большой теплотой. Он отмечал ее начитанность, жизнерадостный характер и, конечно, женскую привлекательность, описав двадцатилетнюю Берберову так:
Отец ее был ростовский армянин, а мать русская, и это смешение кровей дало прекрасные результаты. Нина была рослая, сильная, здоровая девушка с громким веселым голосом, с открытым лицом, с широко расставленными серыми глазами. По самой середке ее верхних зубов была маленькая расщелинка, очень ее красившая… [Чуковский 2005: 133]114.
О Ходасевиче, однако, Чуковский писал гораздо менее доброжелательно, хотя признавал его значительность как поэта. Но Чуковский не преминул отметить, что Ходасевич был некрасив и тщедушен, и, главное, брезгливо отзывался о его человеческих качествах. Чуковский утверждал, что во время романа с Берберовой Ходасевич панически боялся объяснений с женой и что отъезд за границу был задуман исключительно с целью бегства от нее. Такой образ Ходасевича не должен был понравиться Берберовой, и знай она об этих воспоминаниях раньше, то в публикации в «Опытах», а затем и в «Курсиве» она написала бы о «Коле» гораздо менее ласково.