bannerbannerbanner
Райское яблоко

Ирина Муравьева
Райское яблоко

Полная версия

– Ей-богу, я матери все напишу! – испуганно замахала она руками.

– А что ты напишешь? – Он вдруг разозлился. – Пришел ведь, не умер…

– Куда ты ходил?

– К цыганам ходил. Вот куда. Что из этого?

– Ну вот! Я же и говорила: к цыганам! – И Сонька поджала румяные губки. – Уже ведь мужчина. А их, мужиков, к цыганкам с младенчества тянет магнитом. А что в них такого? Паскудные бабы! Небось и не моются, зубы не чистят…

– Да как же не моются, Соня? – спросила Амалия, старая девушка. – Они на реке, а вода как парная.

– Скорей бы уж, Господи, вовсе ушли… – сказала с задумчивой горечью бабушка. – Вот знаю, что врут! Ни минуты не верю! Но факты есть факты.

– Какие же факты? Наверное, сплетни, – вздохнула Амалия.

– Что значит сплетни? – вскинулась бабушка. – Вечно ты влезешь! Сто раз умоляла: не знаешь – не лезь! Ведь я ж говорила, что ехали двое. Сюда, к нам, в Немчиновку. Время военное. Но бронь у обоих. Один – знаменитый хирург, а другой… Не знаю, не помню, но ценный ужасно. Ну, едут, беседуют. Входит цыганка. Все как положено: тряпки, узлы. В узлах – новорожденный, весь как в муке. И просит, конечно: «Давай погадаю! Дитя кормить нечем! Вчера родила, а в грудях – одна жижа. Помрет мой сыночек! Давай погадаю!» А этот хирург знаменитый подумал и ей говорит: «Посидите, мамаша. Давайте я мальчика-то осмотрю». Притронулся к мальчику, а это – кукла!

– О, Боже мой! Кукла! – И Сонька привстала. – Да разве же куклу-то не отличить…

– А как отличишь? Вечер, поздно, темно… Болтается кто-то в узлах на груди… А этот профессор – давай хохотать! «Ну, как разыграла, мамаша! Талант! Ведь чуть было и не поверил! Сыночек…» Она стоит, злая. Стоит и молчит. Потом говорит: «А придется поверить. Сегодня не дома тебе ночевать, а в сточной канаве. Так карта легла». И сразу же юбкой-то щелк! И пошла. Они посмеялись. Хирург знаменитый тогда говорит: «Пойду покурю. А вы ведь не курите? Ну, обождите». И – в тамбур. Курить. Через двадцать минут приятель всполошился: «Где Федя?» Нажали на «стоп», стали Федю искать. А он уже мертвый, в канаве лежит. На полной на скорости с поезда сбросили. Вот и говори после этого… Нет уж!

– Конечно, совпасть очень даже могло… – Амалия вынула серую шпильку, погнутую употребленьем, из кока. (Носила большой пегий кок, весь на шпильках!) – Нельзя же вот просто поверить, и все. Ведь так и в чертей даже можно поверить!

– А как же в чертей не поверить! Ну, Маня! (Амалию звали в семье просто Маней.) Ведь муж мой второй, не Евгений Максимыч, а этот поляк, Теодор Растропович, – да не музыкант, не скрипач этот, Господи! – И Сонька, боясь, что ее перебьют, махнула своей энергичной ладошкой.

– Да он не скрипач…

– Я с этим не спорю, что он не скрипач! Так ведь Теодор Растропович, мой муж, скорняк-то… Ты помнишь его?

– Очень помню. С усишками…

– Какие усишки? Усищи! Красавец! Ведь черти его унесли. Это точно.

– Какие там черти, когда КГБ? Какой это год?

– Какой год? Я думаю, семидесятый. Какой же?

– А может быть, ОБХС, – вздохнула Амалия миролюбиво.

Алеша заметил, что бабушка мрачно и словно страдая их слушает.

– ОБХСС! – поправила Сонька. – Мы ехали с ним на курорт. Красота! Черемухой пахло, июнь! А муж мой, скорняк Теодор, он ведь был… Ну, как обьяснить? Странным был человеком. И брак наш какой-то весь был непростой… Хотя я его просто боготворила! Вот едем мы с ним на курорт. Я платьице сшила в лиловый горошек. Сижу осторожно, боюсь, изомну. А вечером к нам подселили попутчика. Кудрявый такой, глазки как у мышонка. И пахнет, представь себе, «Красной Москвой!» Ну, начали мы разговор, закусили. Я курочку, помню, везла, три яичка. Коньяк у нас был. Теодор Растропович умел угостить. Ну, король, одним словом. И я захмелела, сняла босоножечки и прилегла. Про новый горошек не вспомнила даже. Заснула. Проснулась. Луна за окном. Вообще, много мистики, знаешь… Все в свете каком-то мистическом, лунном…

– Ну, хватит плести! – простонала вдруг бабушка.

– А я не плету! – Сонька сдвинула бровки. – Кому говорить! Ты-то знаешь, как было! Проснулась. Лежу. Вижу – эти на койке. Прижались друг к другу боками, молчат. И держатся за руки. Дышат при этом, как будто на пристани бочки таскают. Вот так: «А-а-ах!» И молчат. И опять: «А-ах!» Потом, слышу, кто-то в купе к нам скребется…

– О Господи! На ночь такие рассказы!

– Молчи, Маня. Слушай. Не прячься от жизни! Мой муж Теодор Растропович встает и дверь открывает. И входит военный в расстегнутом кителе. А этот красавчик с глазами мышонка вскочил и на шею ему, как Татьяна!

– Какая Татьяна?

– Татьяна – одна. Татьяна Онегина. Я обомлела. «Ну, думаю, сын!» А всмотрелась – не сын. Лет, может, на семь только старше, не больше. А китель расстегнут. И в губы целует.

– Кого он целует?

– Кого? Не меня же! Целует кудрявого этого мальчика.

– Мужчина мужчину?

– Мужчина мужчину. Тогда Теодор мой военного сгреб, как крысиную шкурку, в кулак и сказал: «Пошел, в общем, вон». А военный ему: «Давайте не будем грубить. Ни к чему».

– Да как это, Соня? Я не понимаю…

– А ты, Маня, слушай спокойно, и все. И этот военный тогда говорит: «Спасибо, котенок. Ты можешь идти».

– Откуда котенок-то взялся в купе?

– Амалия! Ты – экспонат для музея! Тебя под стекло посадить и показывать! Котенок – не зверь, а котенок – парнишка. Ну, этот, с которым мой муж Теодор сидел-обнимался, пока я спала. И мой Теодор говорит: «Так нечестно. Ведь он же меня соблазнял! Я бы мог прожить свою жизнь и без этого».

– Без этого… А без чего?

– Без… Ну, как? Совсем непонятно? Потом объясню! Короче, без этого. Ну, а военный ему: «Это только предлог. Тут есть посерьезнее вещи, покруче». И вдруг достает документы. А сам улыбается, хитрый такой. «Ну, все, – говорит, – собирайтесь. Пошли. Но только без шума. Жену не будите».

– А ты все спала?

– Спала, разумеется. Крепко спала. Тогда Теодор Растропович сказал: «Однако какие вы хитрые, черти! Нашли ведь лазейку!» И стал хохотать. Икает, хохочет, икает, хохочет. Потом они вышли. Вот так он пропал.

И Сонька победно взглянула на звезды.

– Но как же? – Амалия не унималась. – Ведь он тебе муж. Ты должна была бы его разыскать…

– Я искала! В конце концов мне сообщили, что он – совсем никакой не скорняк, а разведчик. Работал здесь для иностранной разведки. Мне дали совет больше не заикаться. И тут же нас с ним развели. Вот и все. Спасибо, что не расстреляли с ним вместе. Но я тогда сразу сменила квартиру.

Глава вторая
Страшные события

В Немчиновке никто никогда не пропадал. Муж иль жена, случалось, бросали друг друга. Случалось, что, бросая, прихватывали что-то особенно ценное, вроде совместно нажитого ребенка, или картину знаменитого художника, или, если ничего такого не попадалось под руку, часы со стола, перстенек с изумрудом. Но след их всегда был известен, и вскоре людей этих и возвращали.

В субботу утром рядом с магазинчиком, на двери сторожки и на многих фонарных столбах появилась фотография той самой девушки с белыми волосами, которую встретил Алеша гуляя, и прямо под шеей ее было жирно написано красным фломастером: «Пропавшая без вести. Лина Забелина. Последний раз видели днем шестого июля на станции».

Немчиновка оцепенела сначала. Потом пошли предположенья и слухи. Потом стали всхлипывать и ужасаться. Потом перестали детей выпускать не только на речку, но и за калитку. И стало как будто темнее и в небе, и даже в прозрачной березовой роще.

С бидоном, в котором от быстрого шага плескалось слегка молоко, Алеша возвращался из магазина домой и не мог поверить себе, что только что видел ее, эту девушку, с кровавой петлею «пропавшая без вести», и только что слышал, как все вокруг жители вовсю уверяют, что, значит, убили, поскольку никто просто так не исчезнет – не те здесь места и не то населенье. А девушка очень собой хороша, могла приглянуться любому маньяку, хотя здесь, в Немчиновке, их не бывало, но, может быть, и появился маньяк, а эта красавица – первая жертва.

Но он-то ее тоже видел шестого! Живую, обтянутую пестрой тканью и с велосипедом. Он шел по тропинке, она шла навстречу, они поравнялись, и он прошел мимо. Потом обернулся. Она улыбнулась. Сначала небрежно, второй раз – сочувственно. Наверное, все поняла: что за мысли его стали мучить. И ведь не ушла! А выпрямилась и подставила взгляду свое худощавое легкое тело с прерывисто дышащей маленькой грудью, свой впалый живот, на котором ромашки ее очень тесного, узкого платья казались живыми: их словно сорвали и просто нашили на пеструю ткань.

Скажи он тогда: можно вас проводить? Она бы, конечно, сказала: да, можно.

И он проводил бы ее, и она была бы жива. Он во всем виноват! Он сам и его эти грязные мысли. Маньяк, если он и убил ее, разве посмел подойти, будь с ней рядом Алеша? Какому преступнику нужен свидетель?

Дома, на даче, говорили только об этом. Оказывается, уже приходил милиционер, пока Алеша стоял в очереди за молоком. Показывал фотографию – очень хорошенькая, куколка! – и выспрашивал, не попадалась ли им эта женщина. Сонька уверяла, что если бы попалась, она бы точно запомнила, потому что лицо на фотографии было как у Марины Влади, только еще красивее. Бабушка задала милиционеру прямой вопрос: не думает ли он, что в пропаже блондинки могли быть замешаны эти цыгане?

– А мы их опросим. Цыгане ж – не это… Ну, не по мокрухе, а по воровству. Однако опросим. От нас не уйдут.

И он почесал в круглом сером затылке.

После обеда бабушка рухнула на гамак с мигренью, а Сонька с Амалией чистили вишни.

– Алешу нельзя никуда отпускать, – шептала Амалия. – Пусть дома сидит. Пусть книжки читает. Не те времена, чтобы просто гулять!

– Алеша не девочка, что ему сделают? – И Сонька рукою в вишневой крови поправила мелкие, редкие кудри. – За девочку страшно. Не дай, не дай Бог!

 

– Сама же сказала, что твой Растропович… – Амалия стала краснее, чем вишни. – Мне Зоя потом объяснила, в чем дело. А я, знаешь, сразу-то не поняла! Какие ужасные, гадкие вещи!

– Спасибо скажи, что живем не в Америке. У нас, слава богу, семья как семья… Венчаются люди, детей своих крестят… А там, говорят, у них толпы таких… И целые им города понастроили. Чуть что не по-ихнему, сразу парад. Идут без трусов по Нью-Йорку, бастуют! Плакаты несут! «Почему президент не может быть тоже из наших?» Вот так вот. Уже, говорят, будут скоро рожать! Возьмут наклонируют им ребятишек! И слова не скажет никто поперек. А ты говоришь: «Теодор Растропович»! Так что Теодор? Был мужик как мужик. А этот кудрявый пришел, все испортил. Ведь я объяснила тебе, это черт. Нечистую силу к нему подослали.

Алеша поставил бидон на крыльцо.

– Алеша! Куда ты? – спросила Амалия.

– К цыганам, – ответил он. – Я ненадолго.

Укрывшись в ветвях многолетнего дуба, внутри которого Алеша уловил гулкое постукивание, словно и у дерева билось сердце, он смотрел на то, как табор, вспугнутый, нищий, растерзанный табор готовится в путь. Вся яркая их и свободная жизнь вдруг преобразилась. Цыгане гасили остатки костров, землей засыпали горячие угли, и дети искали картошку в золе. Девочка, за которой Алеша наблюдал, когда она, голая, только родившая, купалась в реке, теперь уже с крошечным темным младенцем, привязанным на спину, в длинной рубашке, с запавшими, злыми глазами, сидела поодаль, давила соски худыми подвижными пальцами.

По быстрым и нервным движеньям людей Алеша увидел, что им не терпелось скорее уйти. Но уйти им не дали. Подъехала милицейская машина, и двое милиционеров твердым шагом подошли к только что потушенному костру. Цыгане окружили их.

– Никому никуда не отходить! – предупредил один из милиционеров и откашлялся. – Вопросы имеются.

Люди угрюмо, исподлобья смотрели на них и не двигались с места. Былая развязность куда-то исчезла.

– Пропала вот женщина, – сказал второй милиционер и вынул из кармана фотографию Лины Забелиной. – Следы к вам ведут. Разбираться придется.

Цыгане молчали.

– Эту женщину последний раз видели на перроне неделю назад. В среду. Вошла в электричку, как нам сообщили. Вопрос мой такой: кто из вас был на станции?

Высокий и гибкий цыган высокомерно вскинул голову на тонкой шее с большим и острым кадыком, оглянулся на своих и сделал шаг вперед.

– Ну, я был, начальник.

– Фамилия? Имя?

– Гасан Иванов.

– Что ты делал на перроне в среду утром?

– Я поезда ждал.

– Зачем тебе поезд?

– Я ехал родных навестить.

– Каких? Где они проживают?

– В Отрадном. Там тетка живет, сестра моей матери.

– Заметили вы эту женщину? – И милиционер поднес прямо к глазам Иванова фотографию пропавшей.

– Нет, я не заметил, начальник, – испуганно-мрачно ответил Гасан и сплюнул в золу.

– Что мо́зги нам крутишь! – взорвался начальник. – Вас видели вместе! Ты с ней говорил! И вместе в вагон с ней зашел!

– Ну, зашел. Я что, всех в вагоне запомнил, начальник? Спросил у нее, когда поезд придет. И все. Вот и весь разговор. И вышел в Отрадном.

– Ты с ней говорил минут пять! Отвечай!

– Инкэр тыри чиб палэ данда, морэ![9] – сказал вдруг старик в ярко-синей рубахе. – На йав дылыно![10]

– А ты куда лезешь! Смотри у меня! – Милиционер оттолкнул старика и вновь подступил к Иванову. – Поедешь в милицию, дашь показания. А то здесь советчиков слишком уж много! Вам всем оставаться на месте! Пошли!

Гасан Иванов – голова на тонкой шее высокомерно закинута – сам сделал шаг в сторону милицейской машины, как будто готовый к тому, чтобы ехать, и вдруг побежал через луг к перелеску.

– Куда? Стой! Стреляю!

Милиционеры бросились следом за ним, выхватывая из кобуры пистолеты. Цыган несся стрелой. Алеша ни разу не видел, чтоб люди бежали так быстро. И вдруг он упал. Трава стала красной. Потом завопили все женщины сразу, и табор рванулся к упавшему. Расталкивая людей, милиционеры наклонились над ним, а тот, кто стрелял, упал на колени и начал нащупывать пульс. Длинный, с раскинутыми по траве руками и ногами, с уже ярко-белым лицом человек, который вот только минуту назад дышал, говорил и был частью всего: и леса, и луга, и голых детей, испачканных серой золою, и света, лежащего грозно на серой золе, – не существовал. А то, что лежало на этой траве и чья уже тусклая, красная кровь остыла быстрее, чем стынет вода в невзрачной Чагинке, пугало своей неподвижностью.

Словами не передать, как подавлены были все отдыхающие и сколько нелепых догадок и слухов ползло по Немчиновке. Во-первых, выяснились подробности жизни пропавшей без вести женщины: Лина Забелина. Возраст: двадцать лет. Студентка консерватории. Отец – Забелин Виктор Афанасьевич, преподаватель на кафедре теории музыки, мать – Забелина Ольга Андреевна, в прошлом балерина, сейчас домохозяйка. Снимают здесь дачу четвертое лето, ни с кем не общаются. В апреле их дочь вышла замуж, но летом уже развелась. В знакомствах была неразборчива крайне, могла и к цыганам подсесть в электричке. Предельно открыта и очень кокетлива.

С собаками шарили денно и нощно, посадки молоденьких пихт затоптали, искали, куда закопали убитую. Но тела нигде не нашли. Цыган сразу после убийства Гасана, который действительно ездил к родне, пришлось отпустить. Табор ночью ушел, остались зола от костров и, поскольку дождя еще не было, бурые пятна на ярко-зеленой траве: кровь тоже не сразу уходит под землю, не хочет быть быстро забытой людьми.

Стояло прекрасное жаркое лето, вокруг все цвело, все звенело, а ночью томление было разлито, туман серебристый стоял над лугами, пропахшими клевером, звезды дрожали, – казалось, живи, наслаждайся, пари! Но люди в Немчиновке рано ложились, в пинг-понг не играли, ночами все окна держали закрытыми. И спали хоть голыми от духоты, зато в безопасности. Напомнили им, как печально все в мире, и как ненадежно, и как безотрадно. И дело не в том, что кто-то взятки берет, не в возрасте даже, не в беззаконье, не в воспалившихся гландах. Взяточничество можно и не замечать, как возраст и как беззаконье, а гланды – пойдите, и вырежут вам эти гланды, не будет у вас ни ангины, ни гриппа.

Так в чем тогда дело? А в том, что не властны мы ни над погодой, ни над природой, и жизнь нас бросает, как лодку без весел, и, что значит «смерть», остается загадкой.

В пятницу, как всегда, приехал Саша. Бабушка накрасила рот темной помадой, отчего зубы ее стали казаться ослепительно-белыми.

За обедом обсуждали страшные новости Немчиновки.

– Ну, просто как канула в воду! Исчезла бесследно! – сказала Амалия.

– Это бывает, – кивнул грустно Саша.

Алеша слегка побледнел:

– Как бывает?

– Замечены с древности разные случаи. Идет вот прохожий, и вдруг он исчез. И где он?

– И где он? – спросила Амалия.

– А кто его знает? И вот этот самый Бермудский… Там тоже.

– Ох! – вскрикнула Сонька. – И не говори! Чтоб я полетела над этим Бермудским? Да озолотите!

Не допив чая, Алеша выскочил из-за стола и побежал к развилке. Вот здесь он увидел ее. Она шла навстречу ему вместе с велосипедом. Он стал восстанавливать – неторопливо, с внезапною нежностью к каждой детали – их эту короткую, странную встречу. Девица была очень худой, и ключицы ее розовели. Лица он тогда не запомнил от страха. Запомнил ресницы и белые волосы. Теперь говорят, что красавица. Может быть. Но это не важно, а важно другое. Он чуть не застонал от нахлынувших на него острых и безжалостных подробностей, каждая из которых служила доказательством только одного: она была жива тогда, она была здесь. Он вспомнил, как быстро и глубоко она дышала, и от жары маленькая грудь ее была, наверное, огненно-горячей. Белые волосы колечками прилипли ко лбу. Сначала она улыбнулась небрежно, потом дружелюбно, немного насмешливо. Ромашки на платье цвели, как живые. Он вспомнил, как она с облегчением прислонила к дереву надоевший ей тяжелый велосипед и вытерла потную ладонь о ствол. Потом выпрямилась, усмехнулась, заметив его жадный взгляд. И тут, кажется, он убежал. Но сразу же и обернулся – ее уже не было. Вон рыщут с собаками в темных оврагах! Когда-нибудь, может, найдут. А лучше бы и не искали. Невольно он вообразил, что найдут. Его затошнило.

Он вспомнил, как мать угрожает отцу:

– Не бросишь проклятое пьянство – сгниешь!

И как ей отец отвечает:

– Конечно. Но все мы сгнием, дорогая моя.

Глава третья
Жизнь

Через две недели вернулись с гастролей родители, и в тот же день, только ближе к вечеру, Саша сообщил бабушке, что жене его стало лучше и у него появилась возможность забрать ее из клиники. Родители приехали после завтрака и сразу же завалились спать наверху, на открытом балконе, где всегда лежала охапка свежего сена, потому что отец Алеши любил этот запах и говорил, что он действует на него лучше снотворного. Они долго спали, почти до пяти. Бабушка, Сонька и Амалия возились на кухне с обедом, и тут появился на дорожке Саша с помятым дрожащим лицом, потребовал бабушку в сад и сказал ей, что больше сюда никогда не приедет, такие теперь у него обстоятельства. У бабушки подкосились ноги, и она прислонилась спиною к стволу засохшей давно, но еще живописной, антоновской яблони.

Бабушка стала любовницей Саши двадцать лет назад, когда ей исполнилось сорок и она внезапно овдовела, похоронила мужа, утонувшего на Финском заливе от разрыва сердца, и Саша, женатый человек, старый друг семьи, начал приходить к ней по утрам, до работы, держал ее за руки и успокаивал, а кончилось страстью, изменой, постелью. Не было и речи о том, чтобы он ушел из семьи, оставил жену с очень сложным характером, который казался всем славным, веселым, и только один Саша знал, какие бывали тяжелые дни у этой пригожей, немного сутулой, с притворной улыбкою Елизаветы, как дико она ревновала его, следила, куда он пошел, кто ему позвонил, а если они появлялись на людях, всегда прижималась к нему, словно длится и вечно продлится медовый их месяц. Пылкий и нервный роман с Алешиной бабушкой не только не отдалил Сашу от жены, но, как это бывает у слабохарактерных и очень чувственных мужчин, добавил как будто какого-то перца в его ежедневную скучную жизнь. Жена его Лиза, почувствовав что-то, вдруг стала его соблазнять, как чужого, по всей Москве рыскала, чтобы достать особенно уж кружевное белье, при этом душилась такими духами, что Саша почти задыхался с ней рядом.

И так это все затянулось на годы. Да что там на годы! Десятилетия. Пока обе женщины вдруг не достигли предельно опасного женского возраста, и Лизин рассудок, не выдержав, слегка пошатнулся. Сначала она тосковала и плакала, потом перестала почти спать ночами, потом стала вдруг пропадать, и надолго, домой возвращалась смущенной, веселой и вдруг очень хитрым и ласковым голосом сказала, что к лету ждет двойню. Вот с тем и пришлось поместить ее в клинику.

Для Лешиной бабушки настали непростые времена: Саша начал упрекать себя в болезни жены, перепугался, решив, что виною всему их роман, и вдруг попросил передышки.

– Я так не могу больше жить! На два дома!

– Ну, если один из домов – сумасшедший, действительно трудно, – заметила бабушка Зоя.

Саша стиснул зубы, боясь ей ответить такою же грубостью, и тут же ушел. Лизино заболевание стало камнем преткновения. Бабушка категорически отказывалась признать, что в Лизином долготерпении было, наверное, мужество, сила характера, не только расчет и не одна только хитрость. А может быть, даже привязанность к Саше, которому Лиза, детей не имевшая, прощала, как детям прощают родители. Сам Саша, как только она оказалась в такого неловкого профиля клинике, сказал, что не станет ее обсуждать и сделает все, чтобы Лиза вернулась.

На это уж бабушка хлопнула дверью и крикнула резким учительским голосом:

– Сотри телефон мой и имя забудь!

Любовники очень скандально расстались, и бабушка долго лежала в постели, не ела и стала похожей на тень. А мама как будто воодушевилась, готовила бабушке манную кашу с густым и противным сиропом шиповника и все говорила:

 

– Да плюнь на него! Вы столько лет жили, – он даже колечка, простого колечка ведь не подарил!

А бабушка, приподнимаясь в подушках и кашляя так, что дрожали все стекла, хрипела:

– При чем здесь колечко?

В конце концов Саша опомнился. Уж больно давило на психику место, где Лиза, жена, с провалившимся взглядом, встречала его то враждебно, то грустно, просилась домой, объяснялась в любви, потом вдруг опять становилась разумной и все беспокоилась, чем он питается. Пребывание в клинике, где няньки отличались грубостью и дурными манерами, а врачи ходили как будто немножко всегда под хмельком, не пошло на пользу Лизиной внешности, и, попавши туда вполне еще привлекательной женщиной с густыми каштановыми волосами, она побледнела, согнулась, поблекла, покрылась морщинками, как паутиной, и даже походка ее изменилась: теперь она двигалась криво и быстро, как будто все время следила за кем-то.

Не выдержав, Саша вернулся к любовнице. Бабушка долго его к себе не подпускала, грубила ему в телефон, наврала, что встретила консерваторского друга, который недавно развелся и очень теперь пристает. Но все же они помирились. Бабушка так устала за время разлуки, что дала себе слово не заикаться о Лизе, не мучить его и не дергать, а просто вот так день за днем проживать и радоваться, что звонит, и встречает, и в губы целует, как прежде, со стоном. Теперь уже не было необходимости искать себе временных разных пристанищ, поскольку квартира, где Саша жил с Лизой, была совершенно пуста и свободна. Стояли духи потерявшей рассудок и больше в духах не нуждавшейся Лизы, висели ее заграничные кофточки, ее пиджачки, ее шарфики, юбочки, и бабушка только однажды, не выдержав, пока простодушный и ласковый Саша плескался под душем, взяла эти юбочки и всем задрала подолы и повесила в другое совсем отделение шкафа.

Любовь с Сашей снова взялась за свое, как будто стремясь наверстать молодое, и стала особенно горькой и бурной, поскольку теперь они оба стояли под низким покровом иных обстоятельств: помрет в желтом доме страдалица Лиза, а может, и Саша не выдержит, рухнет, а может, и бабушка выйдет на кухню, ну, даже вот чайник поставить, и вскрикнет, сожмет свое грустное сердце руками, а дальше – сирена, огни и носилки. Короче: любить надо вовремя. В двадцать. Ну, или в тридцать – на полную мощь. А там уже – возраст, неврозы, сосуды, и соли нельзя, да и сахара тоже.

Два года продлилась вся эта идиллия. И вдруг он, приехав на дачу, сказал, что нужно расстаться. Что Лиза здорова: прошла экспертизу. Все помнит, читает газеты и книги, и был в желтом доме недавно турнир по шашкам: она победила в турнире. Отец Непифодий ему объяснил:

– В душевных недугах – одна Божья воля. Господь возвращает рассудок не часто. Лекарствами в этих делах не поможешь.

А надо сказать, что Саша недавно нашел своего одноклассника Валю, вернее, Валеру, отца Непифодия, который, оставив Второй медицинский и переучившись в духовное звание, служил в селе Вездебродье на Клязьме, и Саше был рад и с большою готовностью всем Сашиным перипетиям старался придать высший смысл. И ему удавалось.

Прежде Саша был очень хорош собою, и девушки останавливались, увидев вдруг человека, как две капли воды похожего на знаменитого разведчика Штирлица, увековеченного игрою не менее знаменитого артиста Тихонова. Отличие было в бородке. И Штирлиц, и Тихонов брились, а Саша носил много лет небольшую и мягкую, как и душа его, бороду. Бабушка, как ни странно, тоже напоминала актрису, но нисколько не русскую, хотя среди них попадались красивые, а неповторимую итальянку Софи Лорен. И если кому-то хотелось понять, как выглядят не на экране, а в жизни глаза эти, с серым внутри, влажным дымом, то незачем было кататься в Италию – идите в Леонтьевский и посмотрите. Сейчас, разумеется, бабушка с Сашей слегка потускнели, но чувство любви, а проще сказать, несдающейся страсти, по-прежнему их молодило и красило.

На даче же, куда Саша приехал не как положено, в пятницу, а во вторник с утра, произошло следующее. Встретив любовника у калитки, бабушка вся порозовела и хотела было сразу накормить его только что выпеченными на огромной чугунной сковородке рыбными котлетами, но Саша дрожащим, кривящимся ртом отверг предложение: ему-де сейчас не до котлет. И тут же бабахнул нелепую новость, зачем-то еще приплетя и подробности с лишним для дела турниром по шашкам. Прижавшись спиною к засохшему дереву и оборотив на любовника слезы, мгновенно залившие дым ее глаз, бабушка поначалу так растерялась, что стала его малодушно просить: ну, пусть совсем изредка, ну, хоть раз в неделю, в деревне, в глуши, чтобы только увидеться, но Саша, как правило миролюбивый, сказал, что расстанемся, мол, по-хорошему. Валера, вернее, отец Непифодий, его убедил, что любовь – это главное, однако не та вот любовь, от которой родной человек может стать ненормальным, как это случилось с безропотной Лизой, а та, что поможет тебе возродиться, наследовать вечную жизнь и так далее. Такою любовью он сможет любить одну только Лизу, уже некрасивую, в разношенных тапочках, ибо в больнице включалось в режим очень много ходить. (А если залечь на кровать и лежать, то можно дойти и до самоубийства.) Поэтому обувь вся так и сносилась. Все тем же дрожащим сквозь перья бородки, кривящимся ртом Саша твердо сказал, что слух свой отныне замкнул изнутри и доводов бабушки больше не слышит, и будет стоять на своем, а иначе вся эта проклятая ложь целой жизни проглотит его, и пожрет, и ни камня на нем не оставит. И тут же ушел и не оглянулся. А бабушка, плача, смотрела вослед, пока он не скрылся внутри перелеска – слегка мешковатый, прелестный, любимый – до боли, до крика – запретной любовью, которой противится бывший Валера, а ныне отец Непифодий на Клязьме.

Когда пахнущие сеном и румяные от долгого сна на свежем воздухе спустились на террасу родители, то бабушка встретила их ледяным молчанием, никакого отчета по поводу отдыха внука Алеши на даче предъявить не смогла, а бросила лишь, что здесь убивают, воруют и слишком уж много цыган. Родители переглянулись.

– Поедем в Москву? Тебе скучно, наверное? – спросила испуганно мама.

– А Яншин? – спросил ее сын. – Без него не поеду.

Они взяли Яншина. Он обслюнявил отцу подбородок, и шею, и плечи, поскольку не переносил электричек.

Это были самые странные две недели в Алешиной жизни. Если бы он был поэтом, хотя бы таким, каким был, скажем, Лермонтов, то он бы легко себя вообразил каким-нибудь там кораблем, белым парусом, который заплыл в очень тихую бухту и смотрит оттуда на грозное море. Ему-то не страшно пока в этой бухте. О, что будет с теми, кто в море открытом на утлых плотах, на суденышках чахлых старается выжить среди бурных волн? За это время он почувствовал, что, хотя и пережил уже довольно много, но эти его переживания не идут ни в какое сравнение с тем, что предстоит в будущем, и нужно готовиться к этому, тренироваться, как люди, которые с раннего детства торчат во спортзалах, а после всю зиму по страшным морозам гуляют без шапок. Вот таким, с характером. Не позволять себе ни слабинки, ни трещинки в сердце и, главное, всех избегать откровений.

Надо сказать, что злопамятная, хотя и щедрая Сонька еще года три назад буркнула маме, что Алеша напоминает ей одного юношу, которого Сонька, совсем молодая, узнала ближайшим, интимнейшим образом, но он как-то странно тогда увернулся, семьи с ней не создал, куда-то уехал, и след его так и растаял на этой затоптанной до безобразья земле. Сходство неизвестного юноши с Алешей, обнаруженное наблюдательной женщиной, заключалось в том, что оба они старались как можно глубже запрятать все, что происходило внутри их весьма одиноких сердец, поскольку им гордость мешала открыться, и эта привычка всегда оставаться вдали ото всех и стоять в стороне, слегка усмехаясь от собственных мыслей, могла привести, как заметила Сонька, к какому-то даже почти вырожденью. На мамин вопрос, почему вырожденью, неумная Сонька сказала, что если всю жизнь так таиться, то ты, безусловно, закроешь каналы к источнику счастья, душевно прокиснешь и быстро состаришься.

Отец начал опять репетировать, опять загуляла прелестная Юна, опять режиссер их театра под утро от ревности чуть не зарезал жену, опять заструились дожди над Москвою, размыли узоры цветов в летних парках, а на ВДНХ на центральной площадке открылась чудесная выставка «Осень», где можно прийти и попробовать было сто двадцать сортов очень вкусного меда. Мама, отдыхая от бабушки с ее страстями и настроениями, готовила обеды, делала отцу на завтрак овощные соки, следила за тем, что Алеша читает, лечила упрямого, вздорного Яншина, которого в кровь расцарапала кошка, размером едва ли не больше, чем Яншин. Короче: у мамы до начала учебного года забот было невпроворот, и пусть ей хотелось побольше участвовать в жизни Алеши, но времени на это совсем, к сожалению, не было.

9Держи язык за зубами! (цыг.)
10Не будь дураком! (цыг.)
Рейтинг@Mail.ru