bannerbannerbanner
Имя врага

Ирина Лобусова
Имя врага

Полная версия

Глава 5


Старое окно с треском распахнулось, из форточки на стол посыпалась труха, и этот грохот на мгновение даже заглушил рев ветра. Погода стала плохой внезапно – буквально за два часа. И надсадный вой сирены в порту, предупреждающей о тумане, выворачивал наизнанку всю душу.

Этот тоскливый плач стлался над землей в этой мгле и напоминал серебристую проволоку, которую натянули вдоль всех улиц, ведущих к морю, только для того, чтобы об эту дрожащую, тонкую сталь ранились слишком восприимчивые, чувствительные души.

Резкий порыв ветра, распахнувший окно, сдул деревянный штырь, которым всегда подпирали форточку, и, набрав стремительную силу, поднял со стола целую стопку бумаг, которые, плавно кружась, рваным бумажным одеялом начали покрывать пол.

И тогда время остановилось. Это произошло так внезапно, что в первый момент Анатолий даже не успел почувствовать – это переломный момент его судьбы. В эти несколько первых секунд он так и не понял, что именно в них и заключается вечность. Это был тот редкий момент, когда без всяких преград, условностей, сомнений человек вдруг оказывается лицом к лицу со своей судьбой.

Он действительно так ничего и не понял. Просто молча завороженно смотрел, как бумажный водопад, дело всей его жизни, плавно кружась в воздухе, опускается на пол, прямо под подошвы кованых сапог.

Впрочем, красота этого чарующего и страшного танца произвела впечатление не только на него. От бумаг, которые ветром сдуло со стола, все сразу отпрянули.

Бумаги все падали и падали на пол, отпечатанным на машинке текстом вверх. Этот бледный, черно-серый текст был делом всей его жизни, всех тех лет, которые он прожил. Каждая буква была словно отпечатана на его собственной коже.

Внезапно Анатолий почувствовал очень острую, сквозную боль. А когда почувствовал, вот тогда и понял, что именно это и есть его судьба, рок, как говорят. И это решение судьбы – всегда боль, как бы и кто бы ни пытался ее истолковать. Та боль, шрамы от которой остаются только на сердце.

Ему стало интересно наблюдать за лицами тех, кто собрался здесь, кто пришел казнить его. Даже понятые, в лицах которых сквозили ненависть к нему, зависть и жадное любопытство, вдруг отпрянули назад. Они испугались, действительно испугались – не сквозняка, не бумажного вихря, а той загадочной, странной силы, которая исходила от машинописных страниц, силы, которая и заставляла погубить ради них человеческую жизнь – просто так, как думали они.

– Вы позволите поднять? – Он чуть подался вперед, поддаваясь не столько страху, что листки будут потеряны – он уже давно смирился с этим, а тому странному чувству, которое всегда мучило его, когда он видел беспорядок или незаконченную работу, ведь все привык доводить до конца.

– Сидеть! – Жесткий металлический голос следователя пригвоздил его к месту, и он так и остался сидеть, сложив на коленях ладони и непривычно для себя сжав пальцы.

Молоденький солдат, стоящий у дверей, впрочем, нет, какой же солдат – Анатолий просто по привычке называл так любого человека в форме, – принялся поднимать машинописные листки.

– Порядок страниц будет нарушен, – снова подал он голос, не рассчитывая на ответ. Однако следователь ответил, сжимая в руке листки, поданные парнем в форме, так, словно держал ядовитую змею:

– А какое это имеет значение?

– Разве вам к делу не придется подшить? – усмехнулся он. – В ваших бумагах все должно быть в порядке, в отличие от моих! Иначе начальство по головке не погладит.

– Шутить изволите, Анатолий Львович Нун? – улыбнулся следователь так, как умеют улыбаться только оперативники и следователи, губами, без тени улыбки в глазах. – Так мы еще обязательно с вами пошутим! Времени у нас с вами будет достаточно.

– Это радует, – вздохнул он.

– Не сомневаюсь, – ответил следователь.

«Солдат» закончил собирать бумажки и вернулся к двери, чтобы снова охранять вход в комнату с той тщательностью, которая была обязательной частью его службы.

– Неужели это вы все написали? – спросил следователь, без всякого почтения складывая бумаги на столе.

– Я написал, – кивнул Нун. – Вы бы закрыли окно, а то снова на пол сдует, мальчик замучается.

Он не ожидал, что следователь его послушается, однако тот действительно захлопнул окно, и надсадный звук тоскливой морской сирены значительно уменьшился, и в комнате вновь стало почти тихо и тепло.

– Как вы тут можете писать, когда окно открыто, – вздохнул следователь, – так воет эта сирена в порту… Который год живу в Одессе, а все равно не могу привыкнуть. Кошмар сплошной – эти дождливые и туманные дни…

– Когда я пишу и начинается туман, я специально открываю окно. Мне нравятся эти голоса, – спокойно пояснил Анатолий.

– Какие голоса? – словно бы даже обрадовался следователь, как будто услышал что-то очень понятное.

– Которыми сирена говорит с людьми, – вздохнул он. – Она ведь предупреждает о беде. Люди на это не способны.

– И такое вот вы пишите? – усмехнулся следователь.

– Нет, – Нун покачал головой, – это я сказал слишком хорошо. То, что я пишу, – намного проще.

– Вашу бы энергию да на полезные дела! – вздохнул следователь. – Сколько хорошего вы бы принесли обществу, если бы жили правильно, как все честные люди! А так – не работаете, занимаетесь дурью…

– Я работаю, – ответил Анатолий.

– Вы тунеядец, – даже как будто ласково произнес следователь, – последнее ваше место работы было два года назад. Кажется, сторожем, кажется, на мебельной фабрике? В документах все записано! А раз так, то два года вы занимаетесь тунеядством и паразитируете на теле общества, живете за его счет. И как это вы могли прожить без нас два года?

– И в самом деле, – Нун горько вздохнул, – и как это я мог прожить без вас целых два года?

– Иронизировать будете в моем кабинете, Анатолий Львович, – усмехнулся следователь, – я дам вам эту возможность. Вы ее давно уже заслужили своим преступным поведением.

– Преступным поведением, – повторил он.

– Именно, – следователь нахмурился. – Конечно, в нашей стране вину определяет суд. Но, как по мне, вы, и такие, как вы, – это очень серьезные преступники. И в этот раз вы получите по полной программе – все те неприятности, которые заслужили. Я думаю, лучшим лекарством для вас будет труд. Это то, что ненавидят преступники больше всего. Вот и потрудитесь на благо нашего социалистического общества.

Следователь говорил что-то еще – с воодушевлением, войдя в раж. Но Анатолий больше его не слушал. Он все смотрел на бумажные листки и жалел, что сидит спиной к окну. Если бы он сидел к окну лицом, то там, за верхушками деревьев, можно было бы увидеть серое, ненастное, пасмурное небо, по которому торопливо летят облака, как взъерошенные перелетные птицы, сбившиеся с единого верного курса.

Дверь распахнулась с грохотом, с пронзительным стуком, и на пороге, прямо за спиной «солдата», возникла Роза, его сестра. Его младшая сестренка, главной отличительной способностью которой было делать панику. В панику она впадала буквально от всего. И теперь в ее больших, зеленовато-карих глазах сверкали молнии той вселенской вспыльчивости, которую Роза унаследовала от их матери. Та всегда, когда разговаривала, переходила на крик, и это было важным отличительным свойством ее южной, темпераментной натуры – жить и говорить на повышенных тонах.

Анатолий же, в отличие от Розы, унаследовал такое же вселенское спокойствие их отца, которого ничто не могло вывести из себя, который со стоическим упорством переносил бурные вспышки матери. В этом и заключалась любовь. Для него так было всегда. Лед и пламя, которые разбивались при встрече. Их родители любили друг друга той самой любовью, которую воспевают в еврейских анекдотах и в старинных средневековых романах. Они и умерли почти в один день. Сначала отец, а месяц спустя, день в день, не сумевшая жить без него мама.

– Что здесь происходит? – Роза оттолкнула парня в форме и ворвалась в комнату. Грудь ее вздымалась бешено, высоко, с такой неистовой силой, что, Анатолий знал, от вспышки этой яростной паники у нее остро, горячо болят легкие.

Глаза Розы сверкали молниями. По телу пробегала легкая дрожь. И она была хороша, так невероятно хороша, что все мужчины, находящиеся в комнате, отреагировали на ее появление.

Но Анатолий при виде красоты сестры испытывал только глубокую боль. Ему было больно, что сестра не видит, не понимает, никак не осознает этой красоты, что трагедия ее жизни полностью перечеркнула в ней возможность восхищаться собой, и она не может ни осознать, ни использовать эту свою власть над мужчинами. В голове тут же мелькнула преступная мысль: вот соблазнила бы Роза этого следователя, который смотрит на нее бараньими глазами осоловевшего самца, и тот бы его отпустил. И можно было бы жить так, как прежде – открыть окно и писать под истошный вой, который он всегда называл плачем пугающей моряков сирены.

И от этой черной мысли горло его сжала горечь, и он словно заново увидел свою сестру – но не пьянящей красавицей, а совсем маленькой девочкой со светлым, еще счастливым лицом, когда она умела быть счастливой и смеяться, а глаза ее светились от радости, а не от паники.

– Вы его сожительница? – первым опомнился следователь.

– Кто? Вы с ума сошли? – Роза даже задохнулась от этой нелепости. – Я живу в этой квартире! Я сестра!

– Это моя сестра, Роза Львовна Нун, – вмешался Анатолий, – и вы прекрасно знаете, что моя сожительница сбежала от меня. Я, кстати, догадываюсь почему. Знала, очевидно, что ко мне придут с обыском. Поучаствовала в доносе.

– Вы ошибаетесь, – в голосе следователя зазвучал лед, – мы к вам пришли не с обыском, а производить арест. И обвиняетесь вы в очень серьезных преступлениях – тунеядстве и антисоветской пропаганде.

– Вы с ума сошли! – повторила Роза и голос ее сорвался на крик. – Мой брат писатель!

 

– Вы бы присели, гражданка, – следователь пододвинул к ней стул. – Писатель в нашем обществе – это член Союза писателей, человек, чья творческая работа одобрена соответствующими органами, благодарными читателями и служит на благо и процветание нашего социалистического общества. А ваш брат – тунеядец и антисоветчик.

– Это неправда! Он не писал ничего такого… – Роза рухнула на стул, схватилась за грудь. Следователь отвел глаза в сторону.

– Вы, значит, читали? – заинтересовался он.

– Она не читала, – от страха Нун слишком резко вмешался в разговор, – я никому не даю читать то, что пишу. Никогда не давал. Она не прочитала ни строчки.

– Желание выгородить родственницу весьма похвально, – глаза следователя блеснули, – мы разберемся. Вы, Роза Львовна, где работаете?

– В музыкальной школе, учительницей, – голос Розы совсем упал.

– Как замечательно! И что вы преподаете?

– Игру на скрипке. – Она дышала часто и тяжело, только начиная осознавать масштабы разразившейся в их небольшой семье катастрофы.

– Прекрасное искусство – играть на скрипке, – усмехнулся следователь. – А что же, выступать с концертами вы не хотели? Или, к примеру, в оркестре играть?

– Хотела. Даже ходила на прослушивание в филармонию. Но я не понимаю, какое отношение ваши вопросы…

– Приятель по консерватории пытался вам устроить? Семен Аркадьевич Лифшиц, так?

– Ну… да. А при чем тут это?

– Протекция, покровительство, родственичество, кумовство? Вы бы, Роза Львовна, за своим моральным обликом смотрели!

– Меня не взяли в оркестр филармонии. При чем тут все это?

– А при том, что если бы вас взяли, мы бы поговорили с вами по-другому. Так что, Роза Львовна, лучше думайте о себе, о не о том, кем является ваш преступный братец.

Роза задышала опять часто, и Анатолий понял, что сейчас она снова вспылит и наговорит кучу дерзостей, поэтому быстро вмешался:

– Роза, как ты сходила в магазин? Было интересно?

Обыденный вопрос принес тот эффект, на который он и рассчитывал. С Розы сбило волну, и она вдруг переключилась, забыв нахамить следователю:

– Ты можешь сейчас спрашивать о таких пустяках, когда… когда… – Сестра повернулась так резко, что под ней заскрипел стул.

– Успокойся, пожалуйста, – он твердо встретил ее взгляд и улыбнулся так, как умеют улыбаться только очень любящие люди – когда улыбка в словах, глазах, жестах, а на лице не отражается и тени ее.

Роза его поняла, как-то разом сникла и вдруг стала очень испуганной и усталой, и было ясно, что отныне усталость эта, так же, как и страх, навсегда поселится в ее и без того разбитой жизни.

Нун мысленно усмехнулся: этот следователь – тот еще гад! Как ловко подвел к такой скользкой, провокационной информации, которую можно было узнать, только если тщательно и долго собирать сведения обо всей их семье. Он прекрасно помнил Сему Лифшица, когда тот был еще худеньким, сутулым мальчиком в очках, а не мировой знаменитостью. В консерватории Сема был действительно влюблен в Розу – а как ее можно было не любить?

Но Роза больше не была способна к любви – после того, что с ней произошло. И Анатолий серьезно сердился на нее за то, что она упускает такую выгодную партию. Ведь даже в консерватории было понятно, что у Семы великое будущее. Когда он играл на скрипке, камни плакали. Только одна Роза могла остаться бездушной. Потому что у нее больше не было души.

– Ты бы зашла к Семе Лифшицу, поинтересовалась, как у него дела, – произнес он, пристально глядя ей в глаза. Он сказал то, чего не понял следователь: беги к Семе, займи у него денег, проси о помощи! Сема знаменитость, у него связи, он может что-то сделать, он был в тебя влюблен. Он может тебя спасти. И Роза отлично его поняла – это отразилось в ее глазах. Она кивнула:

– На днях зайду. Обязательно. И передам от тебя привет.

– Расскажешь, как ты ходила смотреть открытие универсального магазина.

Она снова кивнула, поняв.

Универсальные магазины, или универсамы, все еще были диковинкой, и Роза ходила вместе со своей подругой Риммой «на посмотреть». И все было хорошо, до тех пор, пока она не вошла в свой двор, и какая-то соседка зловредным голосом не сообщила ей о том, что у них в квартире производится обыск…

– Запрещенную литературу дома храните? – Поток мыслей Анатолия прервал следователь.

– Только эту, – он кивнул на свою рукопись, аккуратно сложенную следователем на столе. Роза тоже посмотрела туда. В ее глазах заблестели слезы.

Глава 6


В камере было не страшно. Только к глубокой ночи Нун оказался в тюрьме, ну или в некоем подобии тюрьмы, он ведь так и не узнал, куда его везут, потому что не мог спрашивать.

Нет, его никто не бил. Наоборот, и следователь, и солдаты были даже вежливы по мере возможности. Так, как можно быть вежливыми с врагом. Просто никто из них не сомневался, что он враг, и было понятно, что он враг, и видел он это в их глазах отчетливо, так, как увидел темное небо в тот самый момент, когда по дороге к темному уазику вышел из дома. Вернее, его вывели из дома, вежливо, но брезгливо, потому что выводили врага.

И поэтому он не мог спрашивать – потому что не хотел, ничего не хотел, и острое чувство какой-то вселенской апатии было таким теплым и мягким – как старый шарф, – что Анатолий кутался в него с наслаждением и не хотел выходить на волю. На ту самую волю, где он враг.

Поэтому он молчал. Просто молчал и позволял им делать все, что они хотели. Отвечать односложно на самые простые вопросы, не спрашивать, куда его везут – далеко, подальше от других, его – теперь изолированного врага.

Отчетливее всего он запомнил две вещи. Первая – страницы рукописи, разбросанные по полу, его дети, на которых наступали бесцеремонные кованые сапоги тех, для кого они были злом. И для него, человека, трепетно держащего каждую страничку, постоянно возвращающегося к самому началу текста, перечитывающему по нескольку раз каждое предложение, это дикое пренебрежение причинило просто ужасающую, страшную боль. Такую, словно его пытали физически. И сделать с этим ничего было нельзя. И оставалось жить дальше – но только уже не так, как жилось прежде. Потому что теперь с ним была боль. Вторая – глаза Розы, в которых кружились страшные блики из непролитых слез, разрушительного отчаяния и вихря всех несказанных слов и прозвучавших злых предложений, которые часто ранят сильнее, чем нож.

Ему захотелось остановиться и попросить у нее прощения за все то, что сделал не по злому умыслу, а по собственной глупости или строптивости характера, ведь упрямство и безразличие может быть очень страшным грехом. Он даже приостановился в дверях, но идущий за ним мальчик в форме подтолкнул его в спину – не больно, но унизительно, скорее, символично, слегка… Но это было как самый настоящий выстрел, чудовищный выстрел в упор, в самую плоть, раздирающий прошлое… И Нун понял, что пока ничего не может сказать.

То, что он не принадлежит себе, уже было его приговором. Может быть, гораздо более страшным приговором, чем реальный тюремный срок.

Потом – все выпало из памяти. Его куда-то везли. Были какие-то помещения, люди, тусклые или, наоборот, очень яркие лампы. Его взвешивали, измеряли рост, фотографировали, раздевали, переодевали, задавали какие-то совсем простые вопросы, которые выскальзывали из памяти. Из этого хоровода не осталось ничего – ничего, кроме теплого чувства апатии и безразличия, которое все равно было рядом с ним.

Впрочем, когда стало понятно, что скоро все эти процедуры подойдут к концу и его отведут назад, в камеру, он вдруг вспомнил все те ужасы, которые рассказывали про тюремные застенки, и очень сильно насторожился. Но ничего уже нельзя было изменить, оставалось ждать.

Анатолий приготовился к унижениям в лице отпетых бандитов, которые могли на него обрушиться сразу. Но, к его огромному удивлению, камера оказалась пустой. Его поместили в одиночку, в маленькую узкую клетушку с единственной железной кроватью и крошечным окошком под самым потолком, до которого было не дотянуться. Дырка в полу и жестяная раковина дополняли обстановку. Все было допотопным, серым, старым. В камере было очень холодно и – он сразу разглядел – очень грязно. Но нестрашно. Абсолютно нестрашно. И это подарило ему спокойствие. Тем более, что на тюремной койке оказалось нечто вроде постельного белья – простыня, подушка с наволочкой и одеяло, такое жесткое, что на ощупь напоминало больше мешковину, чем ткань.

Но ему было плевать на это. В камере оказалось слишком холодно для него, избалованного, привыкшего к теплу. Он улегся прямо в одежде, которую ему в конце концов вернули, и натянул одеяло до глаз.

Проснулся Анатолий от холода и от серых лучей рассвета, которые все-таки полоснули его по лицу. Это были очень скромные, даже скудные лучи, но их было достаточно для того, чтобы он открыл глаза.

Тело дрожало как в лихорадке. Зуб на зуб просто не попадал. Нун лежал под жестким одеялом, которое совершенно не защищало его от холода. И мысли его плавали в какой-то невесомости, как рассыпавшееся домино.

Он не знал, сколько прошло времени до того момента, как щелкнул тяжелый замок металлической двери. И при появлении конвойного понял, что сейчас его поведут на допрос.

Следователь уже ждал его в своем кабинете. Это была довольно большая комната с двумя окнами, выходившими явно по двор, потому, что из них не доносился уличный шум. Стол стоял между окнами, а над ним в массивной позолоченной раме висел портрет Дзержинского. Железный Феликс зло поджимал тонкие губы, глядя куда-то в угол комнаты.

Перед столом следователя стоял единственный стул, и Нун сел на него. Руки его были свободны, их никто не сковывал ни во время ареста, ни позже, когда его привезли сюда.

– Подвиньтесь к столу ближе, Анатолий Львович. Вы неважно выглядите. Знаю, что ночь прошла плохо. Уж очень у нас холодно. Так что придвигайтесь, – в голосе следователя звучал мед.

Нун подвинулся и не поверил своим глазам, когда следователь протянул ему жестяную кружку, над которой шли клубы пара, и тарелку, где лежали два бутерброда – один с плавленым сыром, другой… с докторской колбасой!

– Смело ешьте и пейте. Видите, я отдаю вам свой завтрак. Так глубоко вы мне интересны, Анатолий Львович, – следователь был сама благожелательность, – такого интересного дела у меня еще не было.

– Вот уж не думал, что в тюрьме меня будут кормить докторской колбасой, – пробормотал Нун, однако не заставил себя просить дважды: от вида еды его желудок скрутили голодные спазмы. – Интересная у вас манера проводить допрос, – не удержался.

– А это не допрос, – парировал его выпад следователь, – мы с вами просто побеседуем. Это будет такая себе интеллектуальная беседа. Приятно, знаете ли, пообщаться с умным человеком. Я вот понять хочу… Как вы, действительно образованный человек, как вы так впустую, бессмысленно тратите свою жизнь?

– Что вы имеете в виду? – проговорил он с набитым ртом – еда просто таяла во рту.

– Вы образованны, умны. У вас ведь блестящее университетское образование. Вы могли бы преподавать, заниматься научной работой. А вы… Мало того, что вы опустились на самое дно, работали сторожем, так еще и ведете антисоциальный образ жизни, я имею в виду ваше тунеядство, отказ работать на благо общества. Скажите, зачем вы пишете то, что никто никогда не будет читать?

– Не будет читать? – У Анатолия пропал аппетит, и чай вдруг показался ему безвкусным, а бутерброды такими, словно он жевал вату.

– Разумеется. То, что вы пишете, никто никогда не напечатает. Это я могу вам гарантировать. А раз так, то как может называть себя писателем тот, кого никогда не будут читать?

– Пишут не для этого, – теперь Нун чувствовал горечь.

– А для чего же еще? – удивился искренне следователь.

– Я не знаю. Я не могу отвечать за других, только за себя. Может, другие так думают и пишут для кого-то. Но я пишу потому, что не могу не писать. И я думаю, что каждый настоящий писатель пишет в первую очередь для себя. Это как потребность, понимаете? Когда нельзя не писать. А будут ли читать, напечатают ли – это другой разговор. Многих крупных писателей никто не печатал. Того же Достоевского. Но это не значит, что писателем он стал только в тот момент, когда в журнале опубликовали его первую повесть.

– Сейчас другие времена. Ваш пример абсолютно неуместен. Наша страна всегда с уважением относилась к творческому труду. У нас много достойных, знаменитых и всеми почитаемых писателей… Вот хотя бы наш земляк, Валентин Катаев.

– Валентин Катаев… – горько усмехнулся Нун.

– Понимаю вашу иронию. Конечно, вы завидуете, у писателей это нормально.

 

– Вы противоречите сами себе. Только что вы пытались мне доказать, что я не являюсь писателем, а наоборот – антисоциальным элементом и тунеядцем. Впрочем, не важно. А усмехнулся я потому, что вспомнил один случай. Мне рассказывал человек, который присутствовал при нем.

– Какой именно? – В голосе следователя прозвучал интерес.

– Однажды Сталин принимал писателей. Иногда он любил это делать. Разговаривая, достал папиросы «Герцоговина Флор», выпотрошил табак и набил им трубку. Пустая коробка осталась лежать на столе. Среди писателей был и Валентин Катаев. Он вскочил со своего места, схватил эту коробку и сказал, что хочет сохранить ее как дорогой сувенир. Потому что к коробке этой прикасался такой знаменитый человек. Сталин очень не любил подобного раболепия. Поэтому что-то буркнул своему секретарю Поскребышеву, и тот быстро отобрал у Катаева коробку. Вы знаете, что в 1946 году Катаев получил Сталинскую премию за роман «Сын полка»?

– При чем тут это? – нахмурился следователь.

– А при том, что 14 февраля 1966 года он, в числе прочих других деятелей культуры, подписал письмо 25-ти. Письмо против реабилитации Сталина. В этом письме шла речь о преступлениях против невинных людей, осуждении культа личности, и прочем… Как вы думаете, он отдал всю сумму Сталинской премии тогда, когда подписывал письмо, или сделает это потом, отдаст в ближайшее время?

– Я вас не понимаю, – хмуро взглянул на него следователь.

– Разве? А мне кажется, вы очень хорошо понимаете. Двойная мораль. Успешный писатель в советском обществе – всегда двойная мораль. Не честь. Не совесть. Не талант. Не особенности мышления художника, позволяющие видеть то, мимо чего проходят обыкновенные люди. А двойная мораль. С одной стороны – стыд, потому что писатель всегда наделен совестью. А с другой – возможность удержаться у кормушки любой ценой.

– Вот именно поэтому вы оказались у нас. Значит, все правильно, – откинулся на стуле следователь.

– Это уж вам решать. Только в нашей стране задача официального писателя – толкаться у корыта, у своей кормушки, и хрюкать. Заметьте, не говорить, потому что власть всегда боится человеческой речи. А именно хрюкать. И, конечно, изо всех сил отгонять от кормушки чужих. Если приблизится кто из чужих – уже не свиньи будут хрюкать в угоду власти, а явятся во всей красе дикие вепри. Порвать! Не допустить! Уничтожить! И для этого все способы хороши.

– Вы лжете, – усмехнулся следователь, – и лжете очень неумело. На самом деле мечта всей вашей жизни – как раз и оказаться у этой кормушки. Но у вас, лично у вас, Нун, никак не получается. Поэтому вы исходите злобой и желчью, плюете в тех, кого недостойны. Как же вы завидуете им!

– Вы так думаете? Завидую так сильно, что оказался здесь? – Анатолий горько усмехнулся. – Многих вы знаете писателей, готовых за свои убеждения отправляться в лагеря? Я, например, только двоих. Вот им я как раз и завидую, тут вы правы. С ними я бы и хотел оказаться. Но у вас есть четкий приказ – уничтожать всех писателей. Поэтому я здесь.

– Нет, не всех, – следователь потерял доброжелательный тон, – не всех, а тех, кто позорит свой народ, вот как вы. Настоящий писатель должен пользоваться почетом.

– Не на этой земле, – перебил Анатолий, – быть писателем в нашей стране – это уже приговор.

– Вы имеете в виду себя или тех двоих?

– Всех, кто попадает в вашу категорию неправильности. Я не знаю, как вы создаете эту шкалу, но я точно знаю одно. Я не стану толкаться у кормушки и хрюкать. Скорей, окажусь в лагере, как Синявский и Даниэль. Ведь ваша задача сейчас усилить контроль за деятельностью писателей-диссидентов. Так вы это называете? Поэтому я оказался здесь.

Оба замолчали, каждый по своей собственной причине. Следователь – от радости, но и от страха, что прозвучало так много всего. А Нун просто задумался о том, что с ним случилось то, чего он так сильно боялся прежде – разрушение прежней жизни, арест, ссылка, может, осуждение и отправка в лагерь.

Теперь все это стало реальностью, и он прекрасно понимал приказ, полученный следователем, – после дела Синявского и Даниэля усилить контроль.

5 января 1966 года Политбюро ЦК КПСС обсудило записку Председателя КГБ Владимира Семичастного и Генерального прокурора СССР Романа Руденко об антисоветской деятельности писателей-диссидентов Андрея Синявского и Юлия Даниэля и приняло совершенно секретное постановление: «Согласиться с предложением Прокуратуры и КГБ при Совете министров СССР о проведении открытого судебного процесса по делу Синявского А. Д. и Даниэля Ю. М.».

10 февраля 1966 года в Москве открылся судебный процесс по делу писателей Андрея Синявского и Юлия Даниэля, которые нелегально публиковали свои произведения за границей. Их приговорили к 7 и 5 годам исправительно-трудовых лагерей.

Это разделило жизнь всех писателей на две части – до процесса и после. И в особенности – по отношению к тому, что подобный процесс произошел в стране.

И Нун прекрасно знал, вернее, думал, что оказался в этих застенках именно по причине усиления контроля за неблагонадежными элементами. В списках неблагонадежных элементов по версии КГБ он всегда шел под номером один.

– Я прочитал вашу рукопись, – голос следователя, прозвучавший в полной тишине, вырвал его из оцепенения, в котором Анатолий пытался вспомнить детали страшного процесса. За этим процессом по мере возможности он старался следить.

– Разумеется, вам пришлось по долгу службы, – вздохнул он.

– Почему вы выбрали такую странную тему, как Моисей? Мало того, что вы пытались написать роман о библейском пророке, так вы еще пытались разжечь в нем межнациональную рознь и сионизм. Что это – фарс, пародия?

– Моисей – просто символ. Символ спасения из рабства, – пожал плечами Нун.

– Или трусости? Бежать, вместо того, чтобы вступить в бой?

– Я не знаю. Я вообще не задумывался о том, почему начал писать этот роман. Он просто пришел ко мне – и все. Моисей – это прежде всего человек, который очень долгое время жил чужой жизнью. И решение, которое он попытался принять, далось ему нелегко. Я хотел написать в первую очередь об этом.

– То есть о человеке, который был врагом своей страны?

– Он не был врагом. Моисей хотел спасти свой народ.

– Бегством? То есть вы прямо решили написать в этом своем романе, что всем евреям надо сбежать? Предать свою страну?

– Я не писал этого. Жаль, что вы все воспринимаете так неправильно. Я попытался написать не о предательстве, а о спасении. Знаете, иногда, чтобы спасти, необходимо отступить.

– Вы достаточно опасный человек. Вот уже долгое время я беседую с вами и сделал один очень интересный вывод. У вас психология врага.

– Это неправда. Я люблю свою страну. Я никогда не был врагом.

– Маскировка, – следователь иронично улыбнулся, – знаете, в нашем разговоре сегодня вы даже преувеличили все мои ожидания. Вы ступили на очень зыбкую почву. Отрицая все и вся, вы никогда не добьетесь того просветления, которым вы сможете принести пользу своему обществу, написать что-то стоящее. Вы всегда будете завистливым отщепенцем, который призывает только бежать.

– Не бежать, а сохранить себя. Это разные вещи. Сохранить себя там, где это сделать тебе не дадут. Где предпочтительнее тебя разрушить. А жизнь – ничего не стоит.

– Вот поэтому я и пригласил вас для беседы. Хотел услышать от вас правду, узнать вас.

– Зачем? – Нун устал. – Я никогда ничего не скрывал. Зачем же сразу так – узнать?

– Врагов надо знать по имени. И по убеждениям.

– И как? – усмехнулся он даже через усталость. – Узнали? Знаете уже имя врага?

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18 
Рейтинг@Mail.ru