– Никто не знает, Ир. Вернее, никто не скажет правды. Я тоже не знаю ничего. Хоть что-то и чувствую…
Мама сама начала этот разговор, видя, как я сохну в эти месяцы. Кончалась зима, я писала Рамену каждую неделю, и ни разу не получила ответа. Ни одного. Ни весточки. Как будто и не было той ночи, обещаний и клятв. Как будто не было ничего, и мне все это приснилось. Дни проходили в тоскливом тумане, я почти не могла учиться, начала получать трояки, а последняя двойка по английскому сильно удивила и встревожила маму. В один из февральских вечеров, когда папа был на дежурстве, а баба Аня уже ушла в свою квартирку, где они теперь жили с бабкой Пелагеей, мама подсела ко мне, подкравшись почти не слышно. Я, как всегда, последнее время, сидела, уткнувшись лбом в холодное стекло и смотрела, как крутятся серые снежинки в свете фонарей и исчезают где-то там, внизу, в темноте. Теплая рука скользнула по волосам, чуть погладила щеку, потеребила за нос. Я повернулась.
– Брошку дай, Ир. Я знаю, она у тебя.
– Какую брошку, мам? Я ж её Оксанке отдала, ты забыла, что-ли?
– Ирк, не ври. Доставай.
Она покопалась в кармане и вытащила что-то. Это что-то звякнуло о полированную столешницу и засияло в свете торшера, неярко, загадочно. Брошь! Почти такая же, как моя, только меньше, раза в два. Оксанкина, та что я ей тогда подарила! Да еще кольцо – тоненькое, изящно изогнутое, украшенное ажурным листиком с блестящей росинкой – капелькой. Я смотрела на это великолепие и не могла оторвать глаз. Тихонько вытащила из-под белья верхней полки шкафа свою и положила рядом. Мама сгребла все в кучку, прикрыла белой, полненькой рукой с розовыми, перламутровыми коготками.
– Он тогда это всё мне принес. Это гарнитур, очень непростой, старый, старинный даже. Не знаю, украл ли, купил ли где… Я не спрашивала. Сказал: «Кольцо тебе, брошки дочкам. Или снохам, как повезет, кого мне родишь…»
Мама отвернулась к окну, её лицо казалось далеким, чужим, смутным. Я видела, что глаза у нее заблестели, но она смахнула слезинки, по-девчачьи похлопав ресницами.
– Но он врал, я знала. Вернее, не врал, но никогда бы не решился… Не смог бы пойти наперекор… И я это не взяла…
Я смотрела на маму, на ее красивое, ухоженное лицо с гладкой кожей, тонким румянцем и вдруг вспыхнувшими веснушками. Я ничего не понимала. Первый раз я увидела тоску в её всегда веселых, искрящихся глазах. Такую тоску, что мне захотелось зарыдать, громко, как бабки-кликуши на деревенских похоронах – в голос.
– Кто, мам? Кто украл-то? У кого не взяла?
– Кто… Так отец Рамена твоего, кто же еще… И сын такой же – вылитый, в папу. И хочется им, и колется, и мама не велит…
Она помолчала, чуть кашлянула, голос хрипел.
– Он потом брошки жене отдал. А кольцо мне Райка передала, уже после. Когда он умер. Когда Черген его…
Мама резко повернулась ко мне, больно схватила за плечи и звонко сказала, прямо в лицо.
– Они, Ирк – черные! Душные. К ним – все равно, что в омут. Тонешь, дышать нечем. И вынырнуть невозможно. И на дно пойти хочется!
У меня опять возникло чувство, что мама говорит не со мной. Она это рассказывает кому-то, тому, кто понимает, кто утешит, может быть, поможет успокоиться. Этот слушатель был и далеко, и близко, и мне даже казалось, что я вижу его.
У него пышные, седые усы. Что там на нем? Пушистое, белое… Безрукавка, что ли?
…Мы с мамой одновременно пришли в себя и даже вместе потрясли головами, отгоняя наваждение. Мама встала, и уже совсем другим голосом, привычным, чуть насмешливым сказала:
– Забудь! У тебя классы вон выпускные. Потом в институт. Знаешь, какая жизнь тебя ждет? Чудесная, веселая, интересная. Ты городская, у тебя столько возможностей. И любовь, и радость – все будет. Только подожди.
Я, конечно, не верила, но вдруг почувствовала, что темная пелена сползает с моего сердца. Или с глаз, не знаю. Вроде вытащили осколок от ледяного зеркала. Стало легче, разжалось что-то, и я заплакала, но совсем без горя, будто умылась прохладной водой в жару.
***
– Ты Оксанк, больная, что ли, совсем? Что натворила-то? Я тебе говорила, скажи маме моей, у нее врачей знакомых навалом. Она бы помогла. Что делать теперь?
Мы с Оксанкой сидели на лавке у соседней хрущобы, за мусоркой. Там, с одной стороны, вечно была навалена куча из сломанных деревянных поддонов, какой-то бумаги, коробок, а с другой – высилась стена бурьяна, переходящего в лес. Это было наше тайное место, там мы делились друг с другом самыми главными секретами. И именно там, Оксанка, воровато покуривая в кулачок, впервые рассказала мне о своём Андрюшке. Лучшем на свете, настоящем принце из сказки, добром, щедром и ласковом. Андрюшка был на пару лет старше, на голову ниже и раза в два худей своей любимой, но счастью это не фига не мешало. Краснея, чувствуя, как от подружкиного рассказа мне и стыдно, и сладостно, я слушала, что любовь – это не только вздохи на скамейке. И то, что в ней было еще, судя по Оксанкиным рассказам мне совсем не нравилось. И вот…
Серая, как стена, с землистыми губами, и такими глазами, вроде их выпили, и они превратились в дыры без цвета, Оксанка раскачивалась на лавке, держась за живот и беззвучно что-то шептала. Потом повернулась ко мне и просипела:
– Ир, помираю, кажись.
– Давай, я в скорую позвоню, а? Ну что делать-то?
Я бегала вокруг лавки и совершенно не знала, куда мне броситься. В голове стучало, сердце колотилось, я почти рыдала, но старалась держать себя в руках.
– Не, не вздумай. Они в школу сообщат и эту… врачиху посадят… а я обещала. Да и папка… Он меня бабке, в деревню сдаст, сказал.
– Идиотка!
Я судорожно соображала. То, что Оксанке очень плохо, это очевидно. И то, что сейчас решать, как поступать, нужно мне —очевидно тоже. А на весах многое. И тут, мне пришла в голову светлая и спасительная мысль. Мама! А кто же. Только она…
– Потерпи, Оксан. Я сейчас.
Оксанка облокотилась на спинку лавки, зажмурила глаза и из-под черных, длиннющих, пушистых ресниц заструились две тоненькие, блестящие дорожки. Я со всех ног рванула домой.
…
– Я поняла. Сиди здесь. Я быстро.
Мама больше не сказала ни слова, и что-то прошептав отцу, крепко схватила его за руку и утянула за собой. Я впала в какое-то сумеречное состояние, как сквозь вату слышала, что завозились в прихожей, потом хлопнула дверь в родительской спальне.
Протащив онемелые ноги по коридору, я попыталась проникнуть к ним, но мама, с распаренным красным лицом выскочила оттуда, развернула меня спиной и поддала коленом под зад.
– На, в ванную отнеси. И иди отсюда.
И сунула мне ворох жутких, кровавых тряпок.
Скинув страшный груз, я птицей сидела на кухне, на табуретке, поджав ноги и слушала, что происходит. Пришла Гелена, врачиха из районной больницы, я узнала её по голосу, ломкому, как хворостинка и капризно-тоненькому. «Такая изысканная, а ведь хирург, золотые руки», – говорила про неё мама. И часами втолковывала у нас на кухне правила Гелениной толстой, неповоротливой дочке, которая смотрела на мир пустыми прозрачными глазами. Ей правила были по барабану, зато в первый же подходящий момент, когда мама отвлекалась, она норовила утянуть из вазы печенюшку потолще. А лучше пару-тройку, быстро сунув одну в рот, а остальные в карман.
Кто-то еще заходил, шаркали шаги, хлопали двери, звенели какие-то металлические штуки. Наконец, все затихло. На кухню зашла мама. Она была еще взмыленная, но уже не красная. И, вроде даже слегка улыбалась…
– Иди, дура. Тебя Оксана зовет.
Я не поняла – чего я-то дура. Но, видимо, за компанию. Поэтому, совершенно не обидевшись, приняв, как должное свою дурость, я кинулась мимо мамы, стараясь проскочить побыстрее, зная по опыту, что можно схлопотать по затылку, шутливо, но обидно. И краем глаза заметила, что в руках у мамы, похоже сигарета. Откуда она у неё?
***
В темной прихожей было прохладно и пахло лампадкой. Я привыкла к этому запаху еще с деревни, когда баба Поля, встав на цыпочки, держась за оклад огромной иконы и слегка охая, ловким движением вытягивала фитилек из маленькой, закопченной стеклянной колбочки. Потом с трудом держала спичку, пока дрожащий, слабенький огонек не разгорится посильнее и не осветит суровое лицо Бога. Бог часто менял своё настроение, именно на этой, любимой стариками, иконе. «Парадной», как называла её безбожница баба Аня, чуть усмехаясь в сторону.
По святым праздникам он улыбался сверху – радостно и немного насмешливо, карие глаза становились тихими и ласковыми, а смуглые, худые руки нежно теребили мягкие кудри хохочущих толстых ангелов. А в хмурые, дождливые дни, особенно, если меня, провинившуюся, закрывали в комнате, он смотрел требовательно и даже зло, жестко держал ангелов за затылки, и у них было плаксивое, испуганное выражение пухлых лиц…
…Теперь эту икону отдали в деревенскую церковь, а бабка молилась другому Богу. Почти незаметному на черной, потрескавшейся доске маленькой иконки. Её большая спина с трудом сгибалась в привычном поклоне, да и тесно было крупной, полной казачке в узком пространстве крошечной комнатки московской хрущобы. Иконка висела высоко, почти под потолком, и баба Поля не доставала до лампадки. Поэтому святой огонек тлел у нее на тумбочке около кровати, а лик Божий освещал трепещущий свет крошечной лампочки-ночника, похожего на входную лилию. Папа вставил в ночничок длинную лампочку и прикрепил конструкцию к иконке, каким-то, одному ему известным способом, заставив лампочку мерцать совсем живым пламенем.
…Бабушка часто сидела на кровати и, не отрываясь, смотрела на это мерцание. У нее слезились глаза, она уже почти ослепла, и плохо слышала. Больные ноги с трудом носили сильно пополневшее от постоянного сиденья в крошечный квартирке, тело, но на улицу она не выходила. Она и в деревне – то не шла со двора последние годы, так – до огорода и обратно. А тут… с пятого этажа… Но каждое утро, в пять, она вставала, умывалась, плотно стягивала почти не поредевшие волосы в тугой пучок и красиво затягивала его платком. И шептала Богу что-то свое, тайное, часто вытирая глаза краешком шали, такой же яркой и нарядной, как раньше… тогда…когда был жив дед…
– Детка моя золотэнька. Пиды до бабы.
Я подскакивала к ней, зная, что сухие, но ещё сильные руки быстро обшарят меня от ушей до хвоста, проверяя, теплые ли на мне штаны, все ли пуговицы пришиты, хорошо ли «убраны» волосы.
– Волосья подбери, ишь. Расхрыстала.
Она ловко приглаживала мои космы и совала мне в руку мятую конфетку.
– И панталоны нэ тэплы. Коза. Где мамка-то? Шлындрае?
…Мама забегала к бабкам каждый день. Быстро наведет порядок, сварит обед, простирнет, погладит. Потом сядет рядом с бабой Полей, прижмется и сидит, долго, как будто придремав.
Иногда заходил папа. Вот, кого бабка ждала, как манну небесную. Живой, любопытный ум, который она умудрилась сохранить до последних дней, был еще острее, чем у матери с отцом, во всяком случае, мне так казалось. До позднего вечера отец читал ей политические статьи из газет и они, размахивая руками и крича, что-то обсуждали. Мне было скучно, и я думала свои думы, периодически вздрагивая от особенно рьяных воплей. А бабка всегда побеждала в их неравной политической борьбе.
– И не спорь, мине жизня учила. Ишь!
Папа смеялся и не спорил…
***
– Со духи праведных скончавшихся, Пелагии, душу рабы Твоея, Спасе, упокой, сохраняя ю во блаженной жизни, яже у Тебе, Человеколюбче…
В комнате почти ничего не было видно от дыма кадила, свечек и сгустившегося, как масло воздуха. Желающих проститься с бабушкой не вмещала наша большая квартира, и народ толпился даже на лестнице, у лифта. Дядя Боря, черный, как головешка, трясся от сдерживаемых слез, а его жена, тетя Лина, кивала на каждое слово попа белой кудлатой головой и плакала.
Баба Таня, тетя Галина, Ленка… приехали все. Гудящая толпа была похожа на шмелиный рой, и нарастал и нарастал шум – равномерный, странный, навязчивый.
Я стояла, прижавшись к маме и чувствовала, как напряженно ее тело, вытянуто в струночку и чуть вздрагивает. Черное шершавое платье неприятно царапало мне щеку, кололо ухо, но я не отодвигалась, потому что думала – я отойду, а она упадёт. Но мама не упала. Она и не плакала почти, только шевелила губами, повторяя что-то за священником.
– Гель! Ты давай, держись-ка! Что это ты нюни распустила!
Тетя Галя стояла рядом с нами и говорила резким, хорошо поставленным голосом, рубя воздух ладонью, как топором.
– У тебя вон, мать на руках. Семья. Что молчишь? Бабка хорошую жизнь прожила, слава Богу. Восемьдесят семь! Тебе бы столько.
– Она пожила бы еще, – мама прошелестела еле-еле и отвернулась, глядя на большой дубовый крест на бабкиной могиле.
– Себя что ли винишь? – тетя Галя совсем рассердилась и почти кричала, – ты все сделала для нее. Все что могла! Она от болезни умерла, от старости. Давай-ка, чухайся. У каждого своя дорога
– Она от тоски умерла, – вдруг хрипло сказала мама, развернулась и пошла по дорожке к воротам…
– Смотри, Ирка. Да не туда! Вон, глянь, какой носатый. Ну, ведь пропустишь все на свете, что ты в книжку свою впялилась…
Мама толкала меня в бок и щебетала, быстро, быстро. У меня было чувство, что она сбросила с десяток лет, и еще немного – рванула бы прямо через площадь к высокому, старинном зданию института, что бы успеть первой прочитать списки поступивших. А тут я толстая, неповоротливая, да ещё вечно читающая что-то, где бы мы ни были, не отрывающая глаз от страниц.
–Ир, иди, смотри же. Ну не мне же идти, я и так тут, как курица, бегаю.
Но списки я уже прочитала, фамилию свою нашла, а больше меня ничего не интересовало. Разве что Аксинья, все-таки пришедшая на свиданье к Григорию в подсолнухи…
– Ну что ты тоскливая такая. Ведь весело же здесь, ребят столько, давай – иди, знакомься.
Она почти пинала меня в сторону небольшой группки, стоящей у самого забора – высокого, из причудливо закрученных металлических прутьев с вензелями.
– Мам! Ну, отстань же. Я не знаю там никого, чего ты. Я потом.
– Потом – суп с котом! Сейчас только и узнавать, пока все по компаниям не распределились. А то так и останешься одна, как белая ворона.
Она схватила меня за руку и потащила по тропинке, но я уперлась, вырвалась, и, развернувшись, удалилась в тенистый маленький скверик неподалеку. Надувшись, села на лавку и снова раскрыла книгу, но мне не читалось. Краем глаза я наблюдала, как мама подскочила к ребятам и что-то весело говорила, привычным движением откидывая назад голову, круглую и большую от копны густых, пепельных волос. Блестели её зубы и глаза, и мне казалось, что я старше мамы, лет этак на пятнадцать.
А уж тоскливее – лет на сто.
***
– Там очень интересные ребята есть, умные, грамотные. Мне понравились они… Саша, например. И Сергей. Красиииивый… На него уж все девахи глаза положили. Видела, высокую такую одну, волосы длинные, волнистые, светлые. Вот она – особенно.
Мы сидели у телевизора и лопали белые булки с вареньем и орехами. «Калорийные», – так их называли, и, судя по моим бочковидным бокам, булки вполне оправдывали свое название. Мама тоже булочки обожала, но любимым её лакомством были ореховые трубочки. Счастье они вызывали у неё необыкновенное, и мы с папой не ленились, раз, а то и два в неделю, трястись на трамвае до дальней булочной, той, что у самого леса. Эти штучки продавались только там, вместе с косхалвой и прочими восточными радостями. Мама могла срубить их разом штук восемь, аппетитно запить молоком, и добавить еще парочку. Полнота ее почти не волновала, хотя я видела, что ей стало тяжелее ходить, особенно по лестнице.
– Да ладно, мам. Познакомлюсь. Куда спешить.
Мне хотелось сбежать скорее к себе, открыть книгу и уйти туда, где мир был ярким и радостным, где тоже любили и предавали, но красиво, по-настоящему. Не так, как у нас с Раменом. Последнее время я совсем ушла в тот мир и здесь меня почти не было. И все время так болела голова…
– Ир, не нравишься ты мне совсем. Квелая стала, отстраненная. Давай мы тебя с папой врачу покажем. Обследование сделаем, кровь… А?
– Не. Мне завтра в институт. Какие врачи еще.
Я спряталась в своей норке, включила торшер, взяла книгу…и …унеслась…
***
Знаете, что такое давление? То, что внутри головы, внутричерепное, как называют его доктора? Его не зря так назвали, потому что этот поршень, состоящий из тяжелого и неприятно тёплого воздуха, давит так, что ты распластываешься по кровати, как червяк после дождя на асфальте, и ноги не справляются со свинцовым, неповоротливым телом. И еще, самое страшное, ты не можешь читать, потому что вылазят глаза, и их хочется прижать кулаком посильнее, запихнув обратно. Человеческая еда не лезет в глотку, хочется чего – нибудь зверского. Чтобы прочистить внутри. Например – пары-тройки лимонов, но не чищенных и с сахаром, как мне давала баба Аня, а прямо кусать, вместе с кожурой и глотать, аж захлебываясь. И больше ничего.
Что я и делала, не обращая внимания на испуганные круглые карие глазки бабушки, пытающейся выдрать лимон из моих, крепко сжатых пальцев.
– Может нам её в больницу, Гель, смотри, что творит…
Голоса гулко доносились из кухни, дребезжа, бились о стенки длинного коридора, а потом ухались в мою картонную голову, дробясь на глухие, неприятные звуки. Баба Аня всегда была сторонницей кардинальных мер.
– Ты, мам, рада всех по больницам рассовать. И меня, и Ирку. Зачем?
Голос мамы был совсем другим, хрипловатый и нежный, он струился по коридору шелковой лентой и обвивал, касался кожи, уменьшая боль.
– Там психотерапевты есть. Ты что, не видишь, как она изменилась. Молчит, смотрит куда-то, все время одна. А лимоны! Видала, как жрет? И давление такое, как у старухи. И то еще – внутричерепное. Еще гидроцефалия начнется. Толстеет, смотри, страшная какая стала. Ты такой не была…
Ветеринарное образование бабы Ани не прошло зря, ещё немного и она произведет вскрытие моей башки или сделает клизму. Неизвестно что, у нее получится лучше, с ее опытом-то работы с коровами.
– Мы разберемся, мам! Займись собой, ты вон, смотрю опять – красотка. Вот и занимайся. Мы сами.
Я услышала, как мама раздраженно хлопнула дверью балкона и тот, мой любимый и запретный, терпко-дымный запашок чуть разбавил плотный, сладковатый запах болезни.
***
Невольное заточение подходило к концу. Усилиями хороших врачей, маминых знакомых, мою бедную голову привели в порядок, облегчили, охладили, стабилизировали.
– А что же вы хотели… Такая нагрузка. И неуверенность в себе, с такой внешно… Ну вы понимаете. Для молодой девочки все это даром не проходит…
Худая, как сушеная вобла, старая врачиха, заведующая каких-то там кремлевских клиник, смотрела на меня, вроде я муха в стеклянной банке. Смотрела долго и испытующе, потом оттянула веко, точно, как доктора в старых фильмах, зачем-то заглянула в ухо, и крепко ухватив за голову цепкими лапками, резко наклонила к коленям. Так же резко выпрямила и заглянула в глаза, видимо ожидая, что они побегут по кругу, сверкая белками. Они, похоже, не побежали, хотя и перевернулся вверх ногами торшер. Раздраженно, скорее разочарованно цокнув, врачиха вытащила из сумки красивый, розовый длинный рецепт и быстро записала в нем тоненькой красно-серебристой ручкой. Шмякнула рецепт на стол и раздельно сказала
– Дэпрессия! Скоро! Завоюет! Мир! Тебе, детка, надо к людям. Похудеть, лицо полечить.
Я подумала, что плюну в её щелястый, искусственный рот, если она только попробует вякнуть про мои прыщи. Старушенция поняла, наверное, но продолжила:
– А для этого влюбиться надо. Сразу похудеешь. Мужчину надо. Мужские гормоны – лучшее средство при акне.
Я посмотрела на маму, и при виде её округлившихся глаз, нарисованных красивых бровок, поднятых домиком от изумления, мне стало смешно. Мужские гормоны в виде мужчины, как лекарство для своей семнадцатилетней дочери она явно применять побаивалась и растерянно смотрела на эскулапшу. А я все-таки расхохоталась и почувствовала, что мне легче – поршень приподнялся и перестал давить.
– Вам серьезно говорят, ничего смешного.
Врач обиделась, видя, что мама тоже зажимает ладошкой рот, чтобы не прыснуть
– Вот рецепт. Боюсь, вам этого не достать, поэтому на обороте я написала лекарство попроще. Но поможет именно то, первое!
Она встала и посмотрела на маму. Мама сунула ей конверт и покраснела.
– Этого достаточно, – с видом английской королевы, распечатывающей письмо от посла иностранной державы, врач заглянула в конверт и удовлетворенно кивнула головой, – Не сможете достать лекарство, звоните.
– Я достану, – мама резко захлопнула за врачихой дверь.
***
– Мам… может мне стоит все-таки джинсы надеть? Как-то это платье… слишком строгое, там все в блузках и водолазках, а?
Мы сидели в спальне, плотно прикрыв дверь, спасаясь от диких звуков, которые издавал папа. В другое время такая его тональность была бы безжалостно изменена мамой до нормальной, но тут шел матч. Футбольный. Заставить его молчать, это было бы все равно, что убить, и мы ретировались сами. Мама сидела перед зеркалом и делала то, за чем я с детства обожала наблюдать, и могла бы наблюдать часами. Всякие баночки и притирочки, красивые ватки, тоненькие кисточки, флакончики и пинцетики, все это было у мамы шикарным, привозным, редким. Особенно мне нравился один флакон, высокий, синий, изящный, похожий на амфору. Из него мама ловким движением вытряхивала на ладошку желтоватый нежный крем и размазывала по щекам и шее, от чего они разу становились блестящими, упругими и молодыми. Потом брала здоровенную расческу с редкими толстыми зубьями и продиралась через непроходимую чащу пепельных волос, иногда болезненно кривя уголок полного розового рта. Потом снимала серьги и кольца, каждый раз разные, укладывала их в бархатную шкатулку…
– Мам, а мам…
– Ирк. Ну что ты нудишь, как маленькая. Надевай, что хочешь, но я бы тебе все же платье советовала. Оно тебя худит. Ты становишься девушкой, а не подростком. И вот еще… Реснички подкрась, давай-ка я тебе тушь подарю. И помаду, шикарную, такой ни у кого нет. Ты почему не красишься?
– Ты же не разрешала!
Я выпучила глаза, это было новостью.
– Да и бесполезно, мам. Ты сама-то красивая вон, даже хоть и в возрасте таком уже. А я…
Мама бросила расческу, повернулась ко мне, взяла за плечи. Глаза смеялись, искрили, и даже кололись зелеными иголочками.
– Каком это – таком возрасте?
– Ну, в таком…. Пожилом… А все равно, ребята, тогда в институте, все тебе вслед смотрели. А на меня ни один. Никто!
Мама вдруг стала серьезной, тихонько сказала:
– Все будет у тебя, Иришка. Все будет. Смотри, ты здоровая, умная, сильная. И красивая, очень. Просто сейчас на тебе лягушкина кожа. Это правда, я точно знаю. И еще я знаю – она обязательно спадет, скоро спадёт. Ты уж поверь моему опыту, я таких лягушечек сотни встречала. Почти все царевнами становились.
Она помолчала и добавила грустно.
– За редким исключением… Сейчас у меня девочка одна учится. Талантливая, стихи пишет. Лицо обожжено, полностью. И знаешь, почти не замечаем уже, совсем. Изнутри она светится.… Слушай!
Мама резко сменила тон.
– Завтра пойдем бабкин заказ выполнять, когда ты из института явишься.
– Какой еще? Что она опять выдумала?
– Не поверишь! Платок с кружевами. Белый!
– Чего это? Для фаты что ли?
– В точку! Она жениха нашла. В лесу. Как гриб!
Глава 11. Сергей
– И куда ты? Ведь здесь Москва, здесь всё, и в институт можно поступить, и на работу устроиться. Да и квартира, все-таки.
– А, Ир! Папка, как женился, ваще меня в упор не видит. Только на теть Люду и пялится. Она тетка хорошая. Вот только я ей не нужна.
Мы с Оксанкой сидели на своей лавочке. Темнело, московская осень уже заняла город, укрыв его толстым покрывалом рано облетающих кленовых листьев. Пахло грибами и холодом, который уже потихоньку присматривался к улицам и скверам, чуть хватая по утрам хрусткой корочкой лужи. Мне всегда было грустно осенью, хотелось плакать, писать стихи про кровь-любовь, или бежать куда-нибудь в теплые страны, закусив удила. А тут еще Оксанка уезжает. Как жить? У меня текли слезы, почему-то больше из левого глаза, того, что ближе к подружке и я вытирала их растянутым рукавом кофты.
– Не нюнь, Ирусь. Я у бабки годик поживу, мне там лучше будет. Замуж выйду, там есть один… тракторист. Ничо так, здоровый жлоб. У него хата. А потом сюда… Посмотрим, в общем. А то, щас – прям встать некуда, не то что сесть. Теть Людины детки припрутся, так я на табуретке весь вечер, как курица на насесте. Не, не могу… поеду я.
Я смотрела на Оксанкин профиль, красивый, точеный и понимала, что мне её не уговорить. Она всегда-то была старше, хоть и не по возрасту, а теперь, когда после неудачной беременности вдруг поправилась, подстригла свои густые волосы коротко и стильно – стала совсем взрослой. И… не моей Оксанкой. Совсем не моей. Я осталось там где-то, смешная и неповоротливая девчонка, а грустная, все понимающая женщина покидала его… наше детство.
***
– Ир. Вот это Оксане передашь. Только тихонько, чтоб дядь Толя не узнал. Отнимет.
Мама уходила на работу, но, остановившись в дверях, поманила меня пальцем и протянула большой конверт. Строгая, в темном костюме с бежевым, атласным платком на шее, заколотом перламутровой камеей, она была похожа на актрису с баб Аниной открытки, Только я не помнила – на какую. Высоко поднятые, пышно взбитые волосы открывали лоб. Розовые уши просвечивали насквозь и были украшены такими же, как брошь, камеями, только поменьше. От новой модной помады её рот, и так не маленький, казался еще больше и ярче. Да еще глаза… В жизни она так их не красила.
– Мам, ты чего такая?
– Подожди, я не договорила. Потом об этом. Так вот, там деньги. Их не мало. Поэтому, пожалуйста аккуратнее, ты уже взрослая кобылка. И Оксане скажи, чтоб внимательнее была. Хотяяяя… эта не потеряет.
– А зачем ей?
Мама посмотрела на меня, как на дурочку, был у неё в арсенале такой взгляд – жалостливо-понятливый.
– Деньги зачем? Жить. А зачем же ещё.
Действительно, я даже растерялась. Зачем же еще… Правда я не понимала, почему, когда вчера я выпрашивала новые модные джинсы, с трудом налазившие на мою задницу, но все -таки чудом налезшие, то денег не оказалось. Я было обиделась, но мама так уверено сунула мне конверт, что я заткнулась, посчитав вопрос дурацким.
– На твой второй вопрос – отвечаю!
Мама уже смеялась, красотки на камеях покачивались и тоже хихикали,
– Твою мать! Дочь моя! Пригласили на работу в Останкино. В кино!
Я ошалело смотрела на маму, понимая, что ничего не понимаю.
– Да, да, да. Один очччень интересный режиссер посчитал меня необыкновенно талантливой.
Она поправила пышную прядь, выбившуюся из прически и показала мне язык в зеркале.
– И красивой!
Победно взмахнув модной лакированной сумкой, мама развернулась на своих высоченных каблуках и ушла. Каблучки, процокав по плитке коридора, затихли.
– Вот, вот…. Голяп… Представляешь? Артисткой будет…
Папа стоял сзади, в дверях большой комнаты. В тапках, в растянутой футболке, немного лысоватый – добрый мой, любимый папа, был растерян и грустен. Потерян даже…
– Да ну, пап. Какой еще артисткой! Она сбежит к детям через неделю. Не дрейфь.
Папа пожал плечами, повернулся и непривычно сгорбился, втянув голову в плечи, вдруг став сутулым и маленьким. Снова пожал плечами и, чуть шаркая, побрел по длинному коридору на кухню. Через минуту загудела дрель.
***
В огромной, пронизанной холодным октябрьским солнцем аудитории, было полно студентов. Я неуклюже лезла, как в гору, на самые верхние ряды,
прижав к себе чертов школьный портфель.
– Нафига я взяла его, ведь мама сумку подарила, такую модную. Завтрак не влез, блин. С такой задницей, как у меня можно неделю на внутреннем топливе работать. А не завтраки с колбасой жрать…
– А у нас все дома, мадам, – с издевкой, громко, в полной тишине, сказал профессор.
У профессора была львиная седая грива, ну точно, как у всех профессоров. Он смотрел на меня, прищурив один глаз, видно так лучше концентрировалось в его поле зрения мое расплывчатое тело в идиотском платье с большим воротником.
– Извините, – хрипло просипела я и растеряно остановилась, не зная, куда идти дальше.
– Ну вы уж следуйте своим курсом, мы прервемся, пока вы не присоединитесь к нашему неинтересному занятию, – профессор сделал глубокую паузу, вскинул одухотворенное лицо и замер…
– Иди сюда, не стой под стрелой.
Резкий, гортанный голос прорезал хихиканье однокурсников, как ледокол мутный лёд. Я полезла по деревянной лестнице с невозможно высокими ступенями, споткнулась раз пять и никак не могла найти свободное место. Я, наверное, брела бы, пока не довела профессора до кондрашки, но кто-то дернул меня за руку и я, не удержавшись, плюхнулась на сиденье.
– Давай сюда, хва ползти, – голос был насмешливым, но приветливым.
Скосив глаза, я увидела нос. Нос был изящный, тонкий, но горбатый, при этом гордый, как у грузинов. Я осторожно повернула голову и растворилась в серо-зеленых, слегка раскосых смеющихся глазах. В них блестела легкая такая, неуловимая сумасшедшинка. Но парень был красив… И была в его красоте этакая ломаная, томная изысканность.
– Привет, – улыбнулся он, – Чего нахохлилась, как квочка. Меня зовут Сергей.
Сердце у меня приостановилось на секунду и сладко рухнуло, меня обдало жаром, как будто напротив распахнули дверь бани. И даже запотели очки. Я их зло сдернула и бросила на стол.
– Комплексуешь? – Сергей смотрел весело и испытующе, – Ну ну…
–Ничего я не комплексую! Отвали!
Фраза получилась беспомощной и злой, как лай.
***
– Ну… и…
Мама медленно мешала тоненькой ложечкой красивый, темно- янтарный чай в полупрозрачной чашке, вгоняя ломтик лимона в образовывающийся бурун. Сильно накрашенные глаза были такими красивыми, что мне вдруг стало не по себе. Я рядом с ней всегда казалась себе страшной, серой, неуклюжей.
– Он положил на тебя глаз? Почему рядом-то усадил?
– Не знаю я, мам. Там девчонки ополчились на меня, особенно, та, блондинка. Ну, ты её видела… Светка её зовут.
– И ты?
Мама тянула резину, она так всегда делала, когда хотела вытащить из меня что-то такое, чего я не знала сама. И у неё всегда получалось.
– А я сказала ему, чтобы отвалил.
– Ну и дура! Знаешь что! Давай их у нас соберем, всю твою группу. У меня записи есть, музыка такая, что у них челюсти отвалятся. И сделаем фуршет – по правилам высшего света! Я вот видела недавно, повторю, мне раз плюнуть. Все лопнут от зависти. Ты станешь заметной. Это важно.
– Не знаю, мам… Ты лучше скажи, тебя в кино взяли?