bannerbannerbanner
полная версияДа воздастся каждому по делам его. Часть . Ирка

Ирина Критская
Да воздастся каждому по делам его. Часть . Ирка

Глава 24. Лестница

Пожилая аптекарша смотрела на меня сквозь очки, этак в прищур, раздраженно. Её можно было понять , выносить из подсобки уже пятую трость и смотреть как это взлохмаченная, похожая на ворону, дура выставляет их в ряд и сравнивает оттенки – тут терпение надо адово.

– Женщина! А женщина! Вы скоро? Мне смену считать!

Я не обращала внимания на всяко-разные посторонние звуки. Ну, во-первых , потому, что «женщина», это не ко мне. Я к «девушке» привыкла, причём столько лет тому назад, что уж и не сосчитать. А во-вторых, мне было плевать на поздний вечер и даже на ночь, так меня поглотило это сложнейшее дело. Я ведь выбирала трость королеве!

– Женщина! Я к вам обращаюсь. Это палка! Для инвалидов! Это не аксессуар! Вам, может еще инкрустацию подавай? Брильянтами? Так делайте заказ! С предоплатой!

Тётка резко стукнула чем-то в своей будке, как будто стеклом об стекло, аж тренькнуло, и выскочила в зал. Я мельком глянула на ее покрасневшее лицо, поймав злобное выражение маленьких, черненьких глазок – пуговок. Так, наверное, в психушках смотрят на безнадёжных психов, ищущих в своей палате что-то, видимое им одним. Но долго думать о ней я не могла и отвернулась, тем более что одна из палок ну очень привлекла моё внимание. Такая красивая…

– У мамы пальто серо-голубое, шуба золотисто-коричневая. Значит эта, светлого дерева, точно подойдёт. И нахлобучка отличная, позолоченная. Как раз мама такие ботинки купила, на заднике золотые полоски.

Я разговаривала сама с собой, совершенно не замечая, что тетка медленно звереет. И только загоревшийся от её взгляда затылок, наконец отвлек меня от увлекательного занятия. Я потянула выбранную трость к кассе, уворачиваясь от пуль, которые летели из аптекаршиных глаз в мою бедную голову.

– И без сдачи! Я уже деньги собрала!

Тётка смотрела мимо, непримиримость её позиции была очевидна и несгибаема. Я с ужасом рылась в кошельке. Мысль, что мне не хватает именно на эту трость с золотым набалдашничком, не хватает совсем чуть-чуть, каких-то рублей, вдруг лишила меня гордой независимости и всяческой уверенности. Я по-собачьи смотрела на размытое лицо, отражающееся в стёклах уже погасившей свой свет витрины, и, наверное, тихонько поскуливала, потому что аптекарша вдруг сжалилась.

– Ладно! Давай сколько есть. Я на той неделе в смене, занесёшь. Бродят здесь… Вороны… Палки им подавай… По ночам…

***

– Всё таки ты деревня, Ирк. Ну куда ты красоту-то такую припёрла, я тебе что, цыганка? И так стыдобина с палкой ходить, а тут ты ещё. Ты мне костыль бы расписной под хохлому приволокла. Поспокойней-то не было чего?

Мама, согнувшись в три погибели, опираясь большим животом об край раковины, мыла посуду. Она уже не могла распрямиться, так болела у неё спина, и всё делала  или сидя, или наклонившись, в упор. На даче теперь везде были мощные деревянные ручки, и я сама, с удивлением замечала, что с удовольствием цепляюсь за них, даже не думая, просто так, для подстраховки.

– Мам, я старалась. Ну честно, под ботинки твои.

– Да не лезут мне на ноги уже ботинки эти. Хочешь, забери. Тебе подойдут… Ты мне грибы в беседку поставила? Иди, ставь. И нож положи, тот, мой любимый. И цветы. Ты мне цветов нарезала? Я менять в вазах буду. Побольше нарежь!

Я с трудом взгромоздила здоровенный тазище с грибами на стол, поставила кастрюлю. Чистить грибы, упругие, пахучие, только что принесённые нами из леса  было любимым маминым занятием. А я обожала сидеть рядом. Мама почти не видела, один глаз, тот самый, в котором лопнул сосудик, ослеп, второй, относительно здоровый был близоруким, но она не падала духом. Я, втихаря дочищала прилипшие листики и иголки, так чтобы она не заметила и не обиделась. Но она замечала:

– Ирка, зараза, отвали от грибов, …твою мать!

Тут она смущалась, прикрывала рот ладошкой

– Ой. Прости уж … Что ты там порхаешься, как курица? Подумаешь, пару иголок не заметила. Всё равно промывать будешь. Не лезь, прогоню.

Это меня пугало, потому что не было большего удовольствия, чем сидеть рядом с ней в беседке, смотреть, как полными нежными пальцами в кольцах, она медленно и плавно перебирает грибы, глядя мимо. Но главное – слушать. Меня завораживали её рассказы. Мне всегда казалось, что она прожила не одну – сотни жизней. Теперь я понимаю, так оно и было…

– Ты, когда от мужа ушла, да ещё в этот свой Мухосранск уехала, я долго прийти в себя не могла. Просто сидела оглоушенная и в стенку смотрела.

– Маааам. Ты опять. Это Москва твоя Мухосранск засранный. А у нас в городе  фонтаны, чистота… тротуары моют каждое утро, как в детстве. Розы везде, воздух…

– Коровы гуляют, куры… Овцы…

Мама продолжала точно в моем тоне, она умела поймать интонацию, делала это мастерски. Улыбнулась:

– Ты мне в детстве как говорила: «Я утром дояркой буду, а вечером -актеркой». Теперь, вишь, немного до твоей цели….

Она меня всегда поддразнивала, правда теперь мне уже хватало ума не обижаться.

– Так вот, я тогда Галине позвонила. Теть Гале, в смысле, тетке твоей. Рассказываю, она молчит. Как язык проглотила. А потом, громко так, басом: «Вот бл-ди!». И трубку бросила!

Мне было смешно до слёз, тётя Галя матом не ругалась, и если это было правдой, то, значит, возмущению тётки не было предела.

– Потом звонит сама, плачет. Я ей говорю: «Галь! А что ты во множественном числе-то? Ленка твоя приличная, мужей не бросает.» А она мне – " Все равно бл-ди!». И опять трубку бросила. О! Как ты её потрясла!

Толя стоял сзади и хохотал. Мама погрозила ему пальцем и поднялась, цепляясь за деревянную ручку.

– Помоги дойти, Толь. И краски мне купите в городе, деньги на телевизоре.

Мы ехали в машине и всё хихикали. Представить нежную, очень образованную мамину сестру, ругающуюся матом, это всё равно, что представить Ленку, её дочку, не ругающуюся.

– Слушай, а краски ей зачем, не понял.

– Так она художницу свою уговорила с детьми заниматься. Они теперь керамику лепят, та обжигает, потом все вместе раскрашивают. Всю квартиру уже залепили, наверное, сюда нагрянут. Надо ведрами краску покупать, чтоб на всех!

***

Было уже довольно поздно, когда мы приехали из города. Летом темнеет только к десяти – пол-одиннадцатого, поэтому еще только смеркалось, и двор был укутан тем особенным золотисто-розовым светом, который бывает в теплые вечера на севере. Всё было погружено в благостную тишину и только из сарая, где папа устроил мастерскую доносилось «шварк-шварк». Я знала, что оттуда его не дозваться, поэтому мы купили маме автомобильный клаксон, и она трубила им в форточку, когда папа уж совсем «терял совесть» и не подходил к ней «целый час». Но сейчас клаксон молчал, папа, судя по его замусоленному виду и уставшему лицу шваркал в сарае далеко не один час, и что-то здесь было не так.

– Пап! Мама где? В абаме?

Абамой нашу летнюю, длинную как сосиска, украшенную множеством мелких окошек кухню, прозвала мама. Увидев великолепное строение, она хмыкнула и бросила; «Ну, барак! Прям барак абама!» Так и пошло…

Папа выскочил, как чёртик из табакерки и вприпрыжку бросился к кухне, я за ним. Но, судя по выключенному свету, мамы там не было, можно было и не бежать. В доме её тоже не было, и, рванув на поиски в разные углы сада, мы обшарили все закоулки. Вроде мама была бабочкой и могла спрятаться под листик. Но её не было нигде! Обалдевшие, присели на лавку.

– Пап, она может на улицу вышла?

У меня колотилось сердце, я вообще не понимала, что происходит, куда могла испариться женщина, которая даже по двору ходит не очень. С палкой! С золотым набалдашником!

– Да ты что! Она без меня даже до абамы идти не хочет, какая улица!

– Я сейчас кроссовки надену и по улице пробегу. К соседям! Мало ли что, может за ней зашли и в гости утащили…

Одним махом, вроде мне только – только стукнуло пятнадцать, я влетела на второй этаж. Надо сказать, лестница у нас довольно крутая, но тут, я её даже не заметила.

Там, у входа в комнату, на полу сидела мама. Она упала, видимо уже преодолевая последнюю, самую высокую ступеньку, и сейчас, с трудом переваливаясь на бок, пыталась подтянуть отлетевшую палку.

Я, наверное, сказала вслух именно те слова, которым безуспешно всю жизнь она меня пыталась научить. В этот момент мама, наконец, дотянулась до палки, села и погрозила ею мне.

– Я и сама бы встала! Только палка отлетела… А у тебя пыль на полу!

Глава 25. Прощание

– Знаешь, я потерял Нить… А ведь держал её, крепко, аж пальцы резала. Скользкая она, все выскочить норовила, но я держал. А потом – раз! …Мне кажется  я нарочно её отпустил.

– Нароооочно? И как ты без Нити? Без неё же ничего разглядишь, все ведь мутное. Да и идти по Нити надо. Тебе зачем её дали? Ты помнишь КТО тебе её дал? Как дорогу к Истине без неё найти-то?

Двое, один  высокий, почти прозрачный, с тонким грустным носом, в белесом балдахине с непомерно длинными рукавами и торчащими из широкого ворота угловатыми крыльями и второй – маленький, крепкий, похожий на воробья, с залихватски выглядывающими из прорех грязноватой рубахи белыми перьями, сидели на краю. Они болтали ногами, хотя Мастер сто тысяч раз им говорил, что так не делают. Не по чину!

– Так я вот думаю, а зачем к ней идти-то к Истине? Кто решил, что она истина и есть?

Тот, что похож на воробья, вдруг вскочил, дернул косматыми крыльями и взлетел, очертив круг над Бездной, потом приземлился на самом тонком, совсем хрустальном участочке Края, подняв вихрь серебристых искр. Из дырки в большом кармане, прошитом крупными неровными стежками, высыпалась парочка разноцветных шаров. Они подпрыгнули, скользнули вниз и растаяли в прозрачном воздухе

– Повезло кому-то, так, даром шары привалили. Что ж – курочка по зёрнышку, яичко к обеду, – воробей хихикнул, даже чирикнул слегка.

 

Грустный посмотрел вслед растаявшим шарам и вздохнул:

– Тебе вот сюда (он похлопал воробья по лбу, потом пригладил ему лохматый вихор) – Не доложили! А сюда… (он ткнул друга в грудь тонким, ломким, как ветка, пальцем) – Переложили. Тебя плохо сделали, ты слишком много думаешь. То, что ты вообще можешь думать уже брак. А тебе просто считать надо. И цвета различать. А ты ещё чууууувствуешь. Сочуууувствуешь… Предчуууувствуешь… Хоть скрывай, что ли. А то век будешь розы поливать у Мастера и мух гонять. Воробей!

Маленький отпрыгнул, вихор дернулся и снова встал торчком:

– Просто считать – люди в баранов превратятся. А они ЛЮДИ! У них тут (он ткнул Белёсого тоже, только палец у него был крепкий, твердый, такой, что тот отшатнулся, охнув),  знаешь, как горит! Прикоснешься, обожжёт!

– Так ты, что? (Белесый побледнел и стал сероватым, почти слился с небом) – Ты, что ТУДА ходил? Трогал их? Ты что?

Воробей медленно поднялся, покряхтел, как старичок и бросился вниз. Он летел камнем и только, почти у самой Тверди, нехотя расправил крылья. Подлетел к окну и завис огромным мотыльком, трепыхаясь в смутном свете приглушенных ламп, пробивавшемся из комнаты,

Там, на больничной койке лежала Алька. Худенькое лицо, усыпанное конопушками, выделялось на белоснежной подушке болезненно и странно, мелкие капельки пота блестели росинками, рыжие волосы разметались, сделав ее похожей на солнышко. Худощавый темноволосый парень в свитере с оленями, промокал ей лоб и поминутно поправлял сползающее одеяло. Воробей прижался носом-клювом к стеклу, нос расплющился, как у двоечника, подсматривающего за девчонками. То, что у него клюв  только казалось, у него был настоящий, мягкий, детский носишко.

– Ну да… ну да… Истина ему. Какая Истина! Кто её мерил, Истину эту. Как её мерять? Чем? А у неё – вон как горит!

И вправду, под тоненькой тканью Алькиной рубашки, прямо на груди, что-то светилось, вроде огонечек свечи. Тихонько сияло.

Он оторвался от окна и взмыл к небу, прочертив прямую линию в ночном тумане.

***

– Мам, давай, постарайся. Надо пересесть на коляску.

Мама не справлялась. Её большое, тучное тело совсем не подчинялось ослабевшим рукам. Да ещё одышка… она хватала воздух ртом, пот градом тек по лбу, стекал по груди. Отец поминутно вытирал её полотенцем, но этого хватало ненадолго. Наконец, втроём, мы пересадили её на каталку и повезли в рентген-кабинет.

– Ну, держите крепче. Надо хотя бы несколько минут ей постоять прямо.

Я подставила маме спину, чтобы она смогла опереться. Но она оттолкнула меня сильно и раздраженно, собралась в кучку и, уцепившись за поручень, врезанный в стену, выпрямилась.

– Куда ты лезешь! Я ж тебе так позвоночник сломаю. Отстань, я сама!

Врач быстро защелкал кнопками и заорал:

– Что стала! Быстро! Давай в подсобку!

Когда я подскочила к маме, было ощущение, что она, прямо стоя, потеряла сознание. Но держалась, вцепившись побелевшими пальцами в вытертую до сияния железяку. Потом, посмотрев на меня невидящими глазами, рухнула в подставленное кресло…

– Ну, не знаю, тут воспаление, конечно есть, но больше хронь. Что там могло такую остротУ дать? Ну, нечему просто. Не знаю…

Доктор водил мышью по экрану, приближал, удалял снимок, похожий на карту какой-то неизвестной местности. Чмокал по-щенячьи губами, снова что-то ворчал.

– Короче – воспаление напишу, антибиотики проколят. Должно помочь, но ничего не обещаю…

Я вошла в палату тихонько, думая, что мама спит. Но она не спала… Полусидя, опираясь на высоко поднятые подушки, она читала какую-то тетрадку, исписанную детскими каракулями. Она тяжело дышала, периодически закашливаясь, но читала внимательно, слегка прищурившись, близко-близко поднеся страницы к глазам. Отец массировал её вздувшиеся, как шары ступни, в палате было по-домашнему спокойно и мирно. Я залезла на кровать с ногами, она потрепала меня по спине.

– А, Ирк. Выкарабкаюсь, не бойся. Сейчас такой уколище влупили, с поллитра. Скоро капельницу принесут. Мне уже лучше. Иди.

***

Перевозку больных всё же вызвали, хотя мама держалась уже совсем молодцом. Всю дорогу она заглядывала в окно и рассказывала нам, как она обожала раньше бродить по Москве и с каким удовольствием собирается на дачу. Но только надо для детей заключительный праздник организовать, без этого ну никак никуда не поедет. У меня, наконец разжалась внутри до боли сжатая пружина и стало рядом с мамой так же спокойно и хорошо, как раньше. Мигом забылись её нападки, раздражённые и часто несправедливые слова, которыми она вдруг, не с того хлестала меня пару последних лет. Я понимала – это болезнь, страх и отчаянье, но всё равно – обижалась. И тут вдруг, всё это, наносное, схлынуло, стало светлее и легче. И главное, появилась надежда.

***

В березе, что росла конце соседнего участка, точно образовалась дырка от моего взгляда, так часто я бросала его на дорогу, нетерпеливо и нервно, встав на цыпочки, пытаясь разглядеть хоть что-то, сквозь запыленные кусты. Вот-вот должна была подъехать наша машина, Толя вёз моих родителей на дачу. Они перебирались на всё лето, а я должна была отработать еще немного и тоже побыть с ними. «Наконец, я ей диету нормальную организую, готовить сама буду, может хоть немного похудеет, всё дышать легче. А там, только начни… В институт питания её запихнем, ничего, заставим. Справимся! Ей с нами еще лет пятнадцать жить, это минимум! Она ещё у меня гулять начнет. С нами, на лугу» – радостные мысли теснились, толпились, как овцы, толкая друг друга.

Совершенно потеряв терпение, я судорожно натянула парадные шорты, выскочила на улицу, и, надрав ворох маминых любимых желтых сурепок, долго подпрыгивала от нетерпения на обочине. Совсем как в детстве… Когда ждала поезд…

Аромат маминых духов хлынул из машины волной. Тяжело опираясь на палку и папину руку, она постояла перед крыльцом и мне, вдруг, показалось, что она просто не сможет подняться по ступенькам. Но она поднялась, отдуваясь присела к своему любимому столу на веранде, потрогала пальцем керамическую лошадку, которую раскрашивала в прошлом году. Поправила вазу с розами. Улыбнулась.

«Ничего», – подумала я, – «Ничего…»

***

– Что ты сверху вопишь, спускайся. Взяла привычку оттуда кричать. Хочешь сказать чего, иди сюда.

Я стояла рядом с мамой, и ранний утренний свет чуть брезжил через тонкие занавески. Отец, совершенно ошалевший, бегал по комнате, перекладывая какие-то вещи, лекарства, что-то роняя. А мама смотрела мимо меня, куда-то на лестницу и подзывала меня рукой, тем, самым ласковым жестом, который я помнила с детства. И чуть заваливалась набок, пыталась удержаться, но всё заваливалась, заваливалась…

***

Синие до черноты тучи прижались к земле так плотно, что придавили дома. Дома по-жабьи пластались по земле и испускали жар. Этот жар плыл вдоль размокшей дороги, трава парила. Я бежала по пустой улице куда-то, у меня разъезжались ноги, но я должна была успеть. Я бежала и бежала, падала и снова поднималась, пар врывался мне в лёгкие и обжигал, я задыхалась, сердце колотилось в горле, и я почти не помнила, почему и как я оказалась в Толиной машине. Мы гнали по шоссе, мне казалось ещё немного и скорая, увозившая маму, появится впереди, мы её догоним, и я всё поправлю, ужас закончится и все вернутся домой. И за ужином мы хрястнем бутылочку дорогущего шампанского, (золотистую башенку, торчащую из сумки, отец показал мне втихаря, хитро улыбаясь). А потом, может, сыграем в лото…

Телефон зазвонил, затрепетал в кармане. Я выхватила его, папин номер высветился ярко в предгрозовом мареве. Он что-то сказал, но я не осознала слов, вернее я не смогла сложить слоги в слова. Резкая боль ударила мне под ложечку, я, наверное, сложилась пополам, потому что Толя резко свернул на обочину, остановив машину.

…Дальше я помню только папину руку, ладонь, на которой лежали два кольца и серьги. И мысль, назойливо сверлящую мне мозги:

«…Как они сняли кольца…»

***

Полная старушка в мамином платье и шикарном мамином платке, лежавшая в гробу, мамой совсем не была. У неё были твердые холодные руки, мраморно-серые, неровные щёки, провалившийся узкий твердый рот. Только рыженькие бровки домиком напоминали маму, но я не могла на них смотреть, потому что сразу возникал спазм в горле и начинался кашель.

В бликах огромного количества свечек, толпы проходящих людей были похожи на накатывающие валы темной воды. Одинаковые лица мелькали, одинаковые голоса гудели.

«Как много людей», – тупо думала я, – «Они все не поместятся в зале. И сколько мест я заказала – восемьдесят или девяносто… Или сколько…». Только какой-то визг, детский надрывный, не давал моему сознанию провалиться. Я тряхнула головой и всмотрелась. Девочка, маленькая совсем, стояла с другой стороны гроба, хватала эту старушку за руку, и тоненько, как зайчик, повизгивала.

ЭПИЛОГ

Тихий ветерок, скорее, не ветерок, а так, нежное дыхание шевелило тончайшие занавески. Розовый аромат сегодня был таким насыщенным, что даже заглушал запах чая, что Мастеру не нравилось. Он любил, как пахнет чай по утрам, когда лучики солнца попадают в чашку и дробятся золотом на границе темной прозрачной жидкости и белого фарфора. А тут… розовое варенье какое-то.

Он хлопнул створкой, опустил щеколду. Утро было такое росистое, что алмазики воды унизали раму окна и даже чуть брызнули на руки. Мастер еще раз поморщился, поёжился, сел в кресло, удобно расположив чашку на широком деревянном подлокотнике. Раскрыл альбом, полистал… красивые фото Его. Он, вообще, очень хорош. Не зря люди…

В этот момент распахнулась дверь, и на пороге возник тот, кто похож на воробья. Он был встрепан и очень взволнован, перья на крыльях топорщились ежиными иголками. Одной рукой он безуспешно пытался втянуть за собой мешок, набитый чем-то разноцветным, а другой стискивал тоненькую, белую ручку женщины.

Женщина смущенно потупилась, белое платье развевалось, обтягивая нежное тело. Медные волны густых волос падали почти до пят стройных ног. Потом она, вдруг, подняла глаза и улыбнулась. Глаза были большие, ярко-зеленые. Смеющиеся светлые бровки домиком. А в рыжих, длинных ресницах запутались солнечные лучики…

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10 
Рейтинг@Mail.ru