bannerbannerbanner
Бессонные ночи в Андалусии

Ирина Безуглая
Бессонные ночи в Андалусии

Полная версия

Ну, так вот, о Ниночке

Нет, иска никто не подавал: кроме меня, у нее не было родственников. Обвинение было предъявлено прокурором. Меня обвиняли в непреднамеренном убийстве Нины Алексеевны Семеновой, проживавшей по адресу: Москва, улица… дом… квартира… Моя вина отягощалось тем, что на момент преступления жертва находилась в беспомощном состоянии: женщина уже почти месяц лежала на больничной койке.

Я пришел в очередной раз ее навестить, и в какой момент это случилось, даже не помню. Когда в палату вошла сначала санитарка, потом прибежали медсестра и врач, а потом появилась милиция, я продолжал полулежать на кончике кровати, приложив свою голову к ней на подушку и обхватив руками ее шею, худенькие плечи и грудь. Меня отцепили от Ниночки, составили протокол, где определили асфиксию как причину смерти пострадавшей. А дальше все пошло, как и полагается.

Друзья нашли мне очень хорошего адвоката, тоже еврея. Он сидит со мной уже который день и пытается хоть что-то выудить из меня. Наверняка его предупредили, что я не очень разговорчив, но, видимо, он не предполагал, до какой степени. В конце концов перед уходом он оставил мне чистые листы бумаги и предложил написать все, как было, и особенно о моих взаимоотношениях с погибшей, то есть написать о Ниночке.

Мои коллеги, очень доброжелательные и расположенные ко мне люди, наверное, сказали ему, что я всегда хорошо писал квартальные и годовые отчеты, пояснительные записки к проектам и статьи в научные журналы: их у меня сотни, не считая кандидатской и докторской. Вообще-то я один из ведущих в стране специалистов по железобетонным конструкциям.

Я взялся писать, но совсем не для того, чтобы облегчить работу моему защитнику, помочь найти ему оправдательные аргументы, составить заключительную речь в доказательство моей невиновности или хотя бы для смягчения приговора. Я-то знал, что дело до суда не дойдет. Потому что меня не будет на суде. Меня вообще не будет. Меня уже почти нет.

Я стал писать, потому что привык, видя перед собой белый лист бумаги, заполнять его цифрами расчетов, формулами, графиками, набросками будущих пояснений к очередному проекту или к выступлению на очередной конференции, научном симпозиуме и т. п. Для меня незаполненный лист бумаги – как призыв к действию. Я с удовольствием остаюсь с ним наедине.

Мне давно нет необходимости ездить по стройкам, проверять работу испытательных станций и лабораторий: это делают другие. Они привозят результаты испытаний, фактические данные. Вот я их и обрабатываю, анализирую и делаю выводы. Ум у меня скорее математический, чем инженерный. Я люблю свою работу, а начал я еще студентом.

Тогда же я впервые и увидел ее, Нину, в бюро патентной литературы, куда я пришел узнать, как оформляются эти самые патенты на какие-нибудь открытия. Мне казалось, что я уже сделал первое, и был уверен, что за ним последуют другие.

Моя придумка касалась добавок в бетонную смесь для ускорения процесса твердения и набора прочности при строительстве в условиях повышенной влажности, ну, например для гидравлических сооружений. Кстати, несколько лет спустя именно это направление моих разработок помогло в результате значительно сэкономить цемент при составлении бетонной смеси. К тому времени цемент очень подорожал, и предложенная мною новая расчетная формула теоретически вела к значительному сокращению сметы строительства. На практике же быстро выяснилось, что на конечной стоимости объектов это никак не сказывается. Но я сейчас не об этом.

Так вот, о Ниночке. Тогда она только что начала работать сразу после школы, поступив на вечернее отделение Библиотечного института (сейчас, по-моему, он называется Академией культуры). Она всего лишь выдавала книги, получив от посетителя листок с запросом, или, как тогда говорилось, «требованием». Посмотрев на заполненный мною бланк, она улыбнулась и сказала, что не может понять мой почерк. Я наклонился, чтобы пояснить ей, и замер: я увидел цвет ее сине-сиреневых глаз и случайно коснулся ее руки, когда брал исписанный мною листок с заявкой. А главное, я вдохнул запах ее волос, ее кожи, запах ее самой. И с этого все и началось.

Я всю жизнь очень чувствителен к запахам. Во дворе у меня было прозвище Шнобель из-за здоровенного носа и потому, наверное, что моя фамилия была Шноберг. Кстати, сравнительно недавно я узнал о своих шведских корнях. Но это сейчас не важно. Так вот, моя сверхчувствительность к запахам явилась основной причиной, по которой меня не привлекали женщины. Тот запах женщины, о котором с затаенной страстью мечтает слепой герой старого американского фильма, меня скорее отвращал, чем привлекал. Возможно, это связано с детскими ощущениями. Дело в том, что наша семья жила довольно долго в большой коммунальной квартире, несмотря на высокое звание и должность моего отца. К соседкам (мужчин в квартире не было, за исключением старого деда) и к нам периодически приезжали родственники, в основном тоже женщины. В нашей маленькой комнате, да и во всей квартире с одной уборной, душем, и кухней всегда стоял неприятный специфический запах, который для меня, мальчишки, почему-то стал ассоциироваться только с запахами женщин, всегда в большом количестве толкающихся около плиты, в очереди в туалет или ванную. Меня слегка подташнивало, когда после них я заходил в эти помещения.

В отличие от меня, большинство однокурсников, особенно иногородних, получивших место в студенческом общежитии, быстро приобретали опыт сексуального общения, частенько не выходя за пределы этого самого общежития. Такую же возможность они использовали и во время производственной практики в сельской местности, куда мы выезжали летом, часто далеко от Москвы. После окончания практики мы оставались там же, в каком-нибудь колхозе, совхозе, брались за любую оплачиваемую работу, чтобы, получив расчет, провести остаток каникул на юге, у моря, сняв убогий сарай или часть веранды с расшатанными раскладушками и удобствами во дворе.

Молодые здоровые ребята находили себе партнерш и в деревнях, куда мы уезжали по осени на сбор картошки и прочих овощей, на спортивных сборах, на курортах. А я все еще оставался девственником. Но меня это нисколько не тревожило, не смущало. Ребята относились ко мне с уважением, возможно, потому, что я плавал лучше многих, прыгал с самой высокой скалы около нашего спортивного лагеря на море, легко обыгрывал всех в шахматы. Кроме того, может быть, еще и потому, что я всегда предпочитал молчать и слушать, а потому многие считали меня хорошим собеседником, не трепачом и надежным парнем.

У меня был один близкий друг, Лева, к сожалению, рано ушедший из жизни. Он сильно заикался, поэтому даже просто подойти и познакомиться с девушкой для него было делом непреодолимой трудности. Мы никогда это не обсуждали, а находили много удовольствия в другом. Мы на спор решали шахматные задачи, подрабатывали себе на вино, просидев часа три за пляжным преферансом со случайными знакомыми, ходили в ближайший санаторий поиграть в теннис или забирались высоко в горы, оставались там на ночь, чтобы посмотреть, как встает солнце.

Так вот, о Ниночке. Я влюбился в нее сразу и, как оказалось, на всю оставшуюся жизнь. После института, а иногда и сбегая с лекций, я стал каждый день появляться в библиотеке. Я просиживал там до конца рабочего дня, набирая кучу книг по будущей специальности и смежным наукам. Возможно, эти долгие посиделки как раз и помогли мне прийти к одному любопытному решению в области расчета тонкостенных бетонных сооружений. Мною была предложена компактная формула, которая позже вошла в учебники. Правда, как часто случалось, без ссылки на мою неудобную фамилию.

Так вот, о Ниночке. Я просиживал целыми днями в читальном зале, однако это ничуть не продвинуло мое знакомство с ней. Она вежливо здоровалась и улыбалась, когда я входил, заказывал гору книг и сидел до закрытия библиотеки. Ниночка уходила после работы, даже не взглянув в мою сторону. А я всегда стоял (и я знал, что она знала) справа от двери, прислонившись к колонне. Какое-то время я незаметно, как мне казалось, шел за ней, пока она не садилась в троллейбус.

Но однажды она вдруг остановилась, резко повернулась, подождала, пока я подойду поближе, и строго спросила: «Ну, и долго Вы за мной ходить будете?» – «Всю жизнь», – ответил я, стараясь придать словам иронический тон. «Этого еще не хватало, – промолвила она вполне серьезно и приказала: – Тогда идите хотя бы рядом. Терпеть не могу шагов за спиной».

И я пошел с ней рядом. Так продолжалось всю зиму и весну. За это время мне удалось получить ее согласие пойти со мной в консерваторию, в кафе-мороженое, в шашлычную, в музей Пушкина и на ВДНХ, в зал дегустации вин. Единственное, от чего она отказывалась, это ходить в гости к моим друзьям, и сама не приглашала меня в свои компании. Впрочем, один раз, в самом начале нашего знакомства, мы поехали в дом к моему другу в Подмосковье. Собрались мои друзья, в основном тоже технари. Пили пиво с воблой, играли в футбол на поляне, расписали «пульку», сыграли несколько партий в шахматы и нарды, потрепались о том о сем и разъехались. Ниночка нашла нашу компанию душной, как она выразилась. Это словечко было у нее самым сильным для определения резко негативного отношения к человеку, книге, картине, фильму и т. д. Сейчас я припоминаю, что у Ниночки действительно была повышенная реакция на нехватку воздуха, кислорода. Кажется, это называется гипоксией. В своей квартире, а потом и в моей, в любую погоду, и даже зимой, она открывала окна, форточки, балконные двери, и по комнатам гуляли сквозняки.

Два раза Ниночка брала меня с собой в свою компанию. Мне было интересно послушать злой и ироничный треп ее друзей-гуманитариев, но сам я оставался нем как рыба. Кто-то пытался время от времени обратиться ко мне, спрашивая мнение по обсуждаемой теме, чаще всего касающейся нового литературного шедевра подпольного советского автора или запрещенного у нас иностранного. Но я честно признавался, что не читал этого шедевра и даже впервые слышу имя этого писателя. После моих признаний подобного рода Ниночка становилась мрачной и раздражительной, а весь путь до ее дома мне приходилось выслушивать гневные, презрительные слова о моем полном невежестве, социальной неполноценности (ее выражение) и даже изощренном эгоизме (?!).

 

Чаще всего мы ходили в театры. Я – театрал, она, оказалось, тоже. У меня и до сих пор где-то в ящиках письменного стола хранится кипа театральных программок спектаклей, на которых мы побывали вместе с Ниночкой. Но и тут мы не сходились практически ни по одному вопросу. Как писал поэт, «меж ними все рождало споры…». Корректно говоря, спорила она. Я, как обычно, молчал. Но это молчание Ниночка расценивала как несогласие с ее высказыванием, и это снова приводило ее к крайнему раздражению. Впрочем, ее многое раздражало во мне, о чем она прямо и говорила, например, как я беру чашку, как повязываю шарф и надеваю шапку, как ем, как вытираю руки и т. п. Меня это смешило. Я не мог понять, как такие мелочи могут раздражать. А вот оказалось, что очень даже могут, причем непоправимо.

Летом она взяла отпуск и поехала на турбазу в поселок около Гагр. Она сама сказала мне об этом, видимо, даже не предполагая, что я и там окажусь рядом с ней. Ну да, я приехал туда, но проявился не сразу. Я предпочитал находиться чуть вдалеке от ее небольшой компании, быть незаметным и незамеченным, но тут подвернулся случай. Она пошла в кино с подругой на последний сеанс. Кинотеатр располагался довольно далеко от места, где она проживала. Возвращаясь из кино, девушки шли по пустынному в это время шоссе. Оно хоть и было неосвещенно, но туда попадал слабый свет луны. А узкая пешеходная тропинка, проложенная за кюветом параллельно шоссе, вообще находилась среди темных кустарников и деревьев.

Я следовал за Ниночкой и ее подругой, скрытый как раз этими кустарниками. И вдруг одинокая машина, проехавшая уже мимо девчонок, дает задний ход, останавливается, дверь распахивается и оттуда выскакивает низкорослый «хачик». Он хватает Нину за руки и начинает затаскивать ее в салон. За рулем остается другой. Подруга Нины начинает визжать, а я выскакиваю из кустов и со всей силой, как при подаче мяча ракеткой, ударяю его по шее. На крики и шум из кустов выбегают еще несколько крепких ребят (их девушки, с которыми они гуляли по темным тропинкам, тоже выскочили вслед за ними на обочину). Ребята сразу врубаются в ситуацию и с удовольствием присоединяются ко мне, вытащив к тому же из машины второго парня. Потом, изрядно потрепанных, мы запихиваем их снова в машину, и она срывается с места, исчезает вдали, а мы – победители, защитники и хорошие друзья, идем на пляж. Кто-то приносит жбаны с домашним вином, кто-то сыра и хлеба. Нам было очень здорово. А мне-то уж в особенности, потому что я сидел рядом с Ниночкой и впервые обнимал ее. Сейчас современным ребятам, таким продвинутым, как они сами себя называют, наверное, трудно поверить, что после полугодового знакомства я ни разу не дотронулся до Нины. Кроме дружеского пожатия руки перед расставанием на троллейбусной остановке, я не смел и приблизиться к ней, да и не знал, честно говоря, как это сделать изящно, непроизвольно, как само собой разумеющееся. Первое объятие закончилось для меня не очень приятно, потому что Ниночка, потянувшись к костру, чтобы прикурить, сбросила мою руку, распрямила плечи, повертела головой, помассировала себе шею и сказала: «Ну и руки у тебя тяжелые». – «Я три года вел кружок “умелые руки”», – попытался я пошутить. «Не знаю, насколько они умелые, но ты не обнимаешь, а душишь, как удав».

Тогда ночью, на пляже, впервые в жизни я ощутил то физическое влечение, о котором раньше только читал или слышал от своих друзей, часто в форме анекдота или не очень приличного пересказа постельных подвигов. Я вернулся к себе домой на старую веранду, которую в тот раз снимал, вытащил топчан в сад, где пахло созревающими помидорами, сельдереем, кинзой, еще какими-то пряностями, и улегся, глядя в звездное небо. Заснуть я не мог. Молодое, натренированное тело впервые содрогалось от сильнейшего желания обладать женщиной. Наверное, я старомодно выражаюсь, но у меня вообще, как Ниночка говорила, консервативное мышление и запоздалое развитие во всем, включая секс.

После возвращения в Москву как бы само собой я получил право провожать ее не только до остановки, но и до дома. Я окончил учебу, защитил диплом, меня взяли в НИИ на работу, и я не мог уже просиживать целыми днями в библиотеке. Я стал звонить Ниночке и пытаться назначить свидание, пригласить ее куда-нибудь прогуляться, посидеть. Она отказывалась. Но я не сдавался, не отставал.

У меня начался, как бы это сказать, второй период ухаживаний. Почти каждый день после работы я приезжал к ее дому и сидел на скамейке около подъезда, дожидаясь, пока она вернется. А возвращалась она все чаще довольно поздно. Я ее узнавал издалека по резкой походке и чирканью спичек. Последнюю сигарету она выкуривала перед тем, как войти в подъезд: мать ее не выносила табачного дыма. Как-то в холодный осенний вечер она вернулась явно нетрезвая. Она села рядом со мной, опустив голову, долго молчала, но не уходила, а потом тихо сказала: «Ты душишь меня своей любовью. И от этого, кажется, не спастись». Но чаще всего она ничего не говорила. Завидев меня, она едва кивала, присаживалась на минуту, докуривала сигарету и скрывалась в доме. А я плелся к себе через весь засыпающий город, часто не успевая даже в метро на последний поезд.

В тот период Ниночка с головой ушла в чтение «самиздатовской» литературы, ходила на подпольные вечера джаза, другие закрытые вечеринки, встречалась с молодыми людьми, которых позже назовут диссидентами. Я же был весьма далек от всего этого. Я был настолько увлечен одной проблемой, включенной по моему предложению в научный план нашего отдела, что долгое время просто не замечал нарастающего гула противостояния системе, режиму. Конечно, я не был настолько наивен, чтобы не знать, например, о событиях в мире, венгерском восстании, пражской весне, позднее о начале польской «солидарности» и т. д. Естественно, я сознавал и наличие антисемитизма у нас в стране, явно – на бытовом и скрыто – на государственном уровне. Но поскольку в нашей прикладной науке работало много евреев (впрочем, как и в любой другой науке), то до определенной поры я не испытывал особых неудобств от того, что я беспартийный, да к тому же еврей. Но когда один раз, другой, третий мне начали отказывать то в допуске на работу по разработке проектов защитных сооружений на космодроме, то не ставили мою фамилию среди авторов проекта, где была заложена не только моя идея, но и мои фактические расчеты, то с моим докладом ехал на научную конференцию в Болгарию товарищ Иванов (Петров, Сидоров), я понял, что из НИИ надо уходить.

И я ушел, уехал. Вернее, уезжал, работая в строительных и эксплуатационных конторах, где всегда не хватает специалистов, где нет лакомых кусков, за которыми стоит очередь, и где вопрос национальности и партийности не имел большого значения. Я проработал на строительных площадках и на испытательных станциях во многих городах Советского Союза. Я собрал колоссальный эмпирический материал, который и лег в основу сначала кандидатской, а позже – докторской диссертации. Как бы я ни был занят, но, имея хотя бы один-два дня свободными, я срывался в Москву, чтобы повидаться с Ниночкой. Она оканчивала институт, став то ли корректором, то ли редактором, – я точно и не знал, как называется ее специальность по диплому. К тому времени она уже работала в каком-то художественном издательстве. И много читала – как в силу необходимости, так и просто потому, что любила читать.

Я обращаю внимание на этот факт, поскольку Ниночку, как я уже говорил, приводило в ярость мое невежество в области новинок современной литературы. Я ей пытался объяснить, что я работаю по десять – двенадцать часов, и кроме практической работы мне нужно прочитывать уйму документов и писать самому другую уйму. И те и другие (документы) всегда связаны с точными расчетами, необходимостью аналитических обоснований и конкретных формулировок в выводах. Поэтому моя голова не должна быть занята ничем другим. Поэтому я не слушаю радио, не имею магнитофона с записью известных западных музыкантов или наших бардов, не включаю телевизор. Меня отвлекают новости и музыка, а на чтение беллетристики просто не остается времени. Но это не было оправданием для Ниночки. Она приводила в пример гениев, начиная с Леонардо да Винчи, включая и современных – Ландау, на минуточку, которые успевали многое во многих областях. Вот такая она была максималистка. Я звонил ей и просил о встрече, а она всегда задавала один и тот же вопрос: «Я люблю разговаривать, а еще больше слушать. А о чем мы будем говорить? И что я услышу интересного от тебя? Ты не знаешь ничего, что происходит сейчас в мире, в стране, нашем обществе. Тебе это не интересно, а мне, представь, не интересно, что происходит у тебя с бетоном в момент сжатия или расширения, и как при этом изменяется эпюра нагрузок».

Иногда, согласившись, наконец, встретиться со мной, она могла вместо приветствия, с улыбкой сказать примерно так: «Я пришла из-за мазохистского удовольствия убедиться еще раз, что ты – полный идиот, страдающий аутизмом; человек, которого нужно вообще удалить от общества, если это общество ему не нужно». Нередко бывало и так, что, обещав прийти, она не приходила, даже не удосужившись предупредить меня об этом. Тогда я ехал к ее дому, чтобы сесть на знакомую скамейку и покорно ждать ее возвращения.

Как-то именно в момент такого ожидания из подъезда вышла ее мать и позвала меня на чай. Мы с ней познакомились еще раньше, но до того вечера никогда не общались. Вот так я вошел в дом к Ниночке и с тех пор стал ее ждать уже не на улице, а в квартире на маленькой кухне. Первый час со мной на кухне сидела ее мама. Помолчав со мной, она шла в комнату, ложилась, включала телевизор, и так под голоса и звуки, доносившиеся с экрана, засыпала.

А я продолжал сидеть, ждать, думать о работе, размышляя о возможных причинах деформации покрытия в сооружении, недавно введенном в эксплуатацию. Думать ведь можно в любых условиях и при любых обстоятельствах.

В связи с отъездом в Израиль нескольких моих друзей и знакомых я стал задумываться о своих собственных исторических и генетических корнях, о великом иудее Иисусе и о людской непоследовательности, с одной стороны, обожествлять древнего еврея, с другой – ненавидеть его единокровных братьев. Решил обязательно найти литературу по этой теме и прочитать. А то я теоретически совершенно не был готов, чтобы рассуждать, пусть даже мысленно, об этой проблеме. Моя соседка по лестничной клетке, вежливая старушка, очень удивилась, когда я попросил у нее Библию. Я брал затрепанный томик с собой в поездки, открывал и читал, с трудом проникая в суть изложенного на языке, давно вышедшем из повседневного употребления. Я дошел до Первого послания апостола Павла к коринфянам и остановился, пораженный, перечитывал текст еще и еще раз. По-моему, я помню его и сейчас.

«Если я говорю языками человеческими и ангельскими, а любви не имею, то я – медь звенящая или кимвал звучащий. Если имею дар пророчества, и знаю все тайны, и имею всякое познание и всю веру, так что могу и горы переставлять, а не имею любви, – то я ничто. И если я раздам все имение мое и отдам тело мое на сожжение, а любви не имею, нет мне в том никакой пользы. Любовь долго терпит, милосердствует, всего надеется, все переносит». Там еще несколько пунктов… Но я что-то запамятовал.

В тишине московской кухни в долгие часы ожидания я снова возвращался к этому посланию, раскладывая на составляющие длинные предложения, анализируя каждый постулат, сопоставляя со своей любовью к Ниночке.

Еще мне нравилось, например, размышлять о переводах стихов. Нет, я не большой любитель и знаток поэзии, но к Гете, его «Фаусту», я возвращаюсь часто. Я не знаю немецкого языка (впрочем, как и никакого другого иностранного), поэтому, естественно, я читал поэму в изложении поэтов-переводчиков. Анализируя и сравнивая варианты текстов, я обнаружил, что у каждого переводчика меняется не только нюанс, стилистика, но даже смысл того или иного фрагмента. Поверхностная сюжетная линия, усвоенная за столетия, как говорится, широкой публикой, безусловно, остается неизменной. Но философский смысл с каждым новым прочтением и в новых временных обстоятельствах для многих оказывается труднодостижимым. Он, смысл, ускользает, уходит в бесконечную глубину, бездну. Мои неоднократные попытки пройти сквозь толщу наслоений переводческих изысков (где, на мой взгляд, русские поэты хотели представить скорее себя, нежели великого немца), прикоснуться к оригиналу тоже оказывались тщетными. Я знал наизусть все три варианта моего любимого отрывка из «Фауста» и прокручивал их в голове. Мне нравилась эта аналитическая игра ума. Однажды я попытался заинтересовать Ниночку своими размышлениями на эту тему, но ей, как всегда, быстро надоело слушать мою не очень связную речь. Она презрительно махнула рукой, тряхнула своей длинной челкой и сказала: «Именно потому, что я не имею возможности прочитать стихи в оригинале, я не читаю их в переводе. Да и вообще, как можно перевести стихи? А главное, все равно выше наших поэтов Серебряного века никого нет. А Гете? Нет, это слишком мрачно и непонятно».

 

Ниночка возвращалась где-то ближе к полуночи, часто позже. Я приносил всегда что-нибудь к столу, как говорится. Но она никогда ничего не ела, и не только потому, что уже была ночь. Она вообще к еде была довольно равнодушна, в отличие от меня. «Привет, привет, Удав», – говорила она, снимая куртку или плащ. Потом быстро подогревала чайник, наливала себе и мне слабого, явно спитого чая и медленно отпивала из чашки, сосредоточенно глядя в одну точку. А я смотрел на нее и думал, как я люблю ее. Я думал о том, что, если бы ей понадобилась моя рука, почки там какие-нибудь, сердце или просто – моя жизнь, я с радостью отдал бы ей все сразу или по отдельности. Но об этом я никогда не говорил вслух, она просто меня бы высмеяла, точно так же, как она высмеивала мои стишки. Ну да, от нечего делать в долгие часы ожидания я писал ей рифмованные строчки «речитативы», как Ниночка их называла. Только там, и то в гротескной иронической форме, я ей признавался в любви и преданности, говорил о своих желаниях быть всегда с ней и умереть в один день. Позже, когда мы жили вместе, я продолжал почти ежедневно писать ей любовные послания и, уходя на работу, оставлял их на тумбочке у кровати. И я наверняка знал, что, едва прочтя мои вирши, она усмехнется, разорвет их на мелкие кусочки и бросит в мусорное ведро. Последующих комментариев не было.

Посидев со мной некоторое время, не допив свою чашку остывшего и невкусного чая, она уходила в ванную. Потом, выйдя уже в халатике, помахав рукой, уходила спать. Ее последней, а чаще и единственной фразой было напоминание захлопнуть дверь, когда буду уходить. Я захлопывал.

Вскоре мать Ниночки умерла. Я помог с устройством похорон. Впрочем, я и до того частенько оставлял деньги, стараясь незаметно сунуть купюры в карман пальто или куртки, висевших на вешалке, или оставить их где-нибудь на кухне, прижав «бумажки» сахарницей или вазочкой.

Родственников или знакомых на кладбище почти не было, а за столом на поминках мы сидели с Ниночкой одни. И тут она неожиданно сказала, что, если я все еще не против, она выйдет за меня замуж. Я был не против. Я очень давно этого хотел. До сих пор не знаю, почему вдруг она решила выйти за меня замуж. Точно одно, что она меня не любила, и я с этим не то чтобы смирился, а принял как норму нашего сообщества, сосуществования: я ее люблю, а она нет. Математически выражаясь, мы были два разнонаправленных, равно удаляющихся вектора, один – центростремительный, другой центробежный. Здесь тоже есть свои четкие закономерности, а их знание означает предсказуемость. В том числе и человеческих отношений. Так мне какое-то время казалось.

Мне давно нравилось мысленно выдвигать гипотезу, обосновывать возможность применения физико-математических постулатов к социально-общественным явлениям, конкретно – к межличностным отношениям. Так, например, размышляя о применении понятия энтропии из второго закона термодинамики к советскому обществу, или режиму, как хотите, я задолго до перестройки предсказал (самому себе, конечно) неизбежность событий, которые и случились в конце 80-х. Поскольку ни одна система (состоящая из двух или более физических тел) не может бесконечно долго существовать в состоянии покоя, внутри самой системы закономерно нарастает элемент хаоса, неупорядоченности. Энтропия достигает таких размеров, при которых происходит необратимый процесс перестройки системы или ее полного уничтожения. Другое дело, когда хаос, а в социальном плане его можно назвать творческим беспорядком, держится в безопасных пределах, не достигая своего разрушительного максимума. И я размышлял, сколь дееспособной может быть наша система, состоящая из двух физических тел, моей и Ниночки. Ниночка вносила в нашу систему энтропийность своей творческой, взрывной натуры, а я, наверное, оказывался некой константной величиной. Таким образом, можно было бы достичь оптимально устойчивого состояния системы в целом. Так мне казалось по умозрительным рассуждениям.

Но так не случилось. Мы поженились, однако некое подобие равновесия в наших уже, можно сказать, сложившихся отношениях было взорвано в первую же брачную ночь. После регистрации мы сразу поехали в Прибалтику, Юрмалу – очень популярное тогда среди москвичей место отдыха. Прошло столько лет, но и сейчас, когда еженедельно вещают оттуда «юморины», и огромный зал дружно хохочет над незатейливыми шутками, я вспоминаю свою боль унижения. А Ниночка, наверное, вспоминала свою собственную. Дело в том, что я в этот пресловутый «медовый», месяц (который у нас сократился до пяти постыдно-безумных ночей), проявил свою полную несостоятельность как мужчина. Это с точки зрения Ниночки. Но я продолжаю считать, что если бы она хоть как-то помогла мне, тем более что у нее уже был опыт, если бы она была более терпимой или тактичной, то у нас, у меня, все бы получилось. Наверняка она и раньше догадывалась о моей неразвитости в плане секса. Тогда она вполне в этом убедилась. А я ведь столько лет мечтал о близости с ней. Но, едва коснувшись ее тела, так и не произведя никакого акта, я просто в изнеможении отпадал и даже засыпал на несколько минут, крепким объятьем прижав Ниночку к подушке. И так повторялось несколько раз за ночь и каждую ночь. Я просыпался от жуткой брани, крика и даже истерики. Ниночка, с трудом освободившись от моих рук, сцепивших ее шею, плечи и грудь, трясла меня, била худенькими кулачками и сквозь слезы рычала: «Удав толстокожий, ты чуть не задушил меня опять. Урод, импотент долбанный. Сделай же что-нибудь, я не могу так. У тебя же есть руки, язык. Ну сделай, ну помоги мне, я не могу больше так». Но я и понятия не имел, что и как можно делать руками или языком. Я просто не понимал ее, а она ничего мне не объясняла, даже не предполагая, что здоровый почти тридцатилетний мужик может быть настолько несведущим. Она обвиняла меня в особого рода извращенности, в садизме, эгоизме и еще в черт знает в чем. «Ну, хоть говори что-нибудь, – призывала она меня ночью. – Ты хоть знаешь, что женщина любит ушами, ей надо говорить, ей надо слушать, урод, скажи хоть что-нибудь, скажи самые нежные слова или самые грубые, но скажи». Но я молчал, молчали и мои неумелые руки. Я даже целоваться, оказывается, не умел. Плотно сжав губы, дрожа от страсти и желания, я как к иконе прислонялся к ее пылающему рту.

Мы вернулись в Москву. Я все так же уходил из дома в семь утра, чтобы добраться вовремя на объект, а она все так же приходила домой за полночь, никогда не объясняя, где и с кем была. Да я и не спрашивал. В моей речи почти не бывает вопросительных или восклицательных интонаций. Ниночка всегда повторяла, что говорить со мной еще неприятнее, чем скрести мелом по бумаге.

Как-то я ей сказал, что, едва научившись говорить, я потерял эту способность, и лет до семи только нечленораздельно мычал или с трудом выговаривал односложные слова, не в силах произнести целую фразу или предложение. Рассказал, как некий курьез, но она отнеслась к этому очень серьезно, и это был тот редкий случай, когда мой рассказ ее заинтересовал. А дело в том, что я родился в Харькове за четыре года до войны. Нас у матери было трое: старший брат, я и младшая сестренка. Когда начали бомбить город, мать вместе со своими родственниками, соседями, с сотнями других людей ринулись из города, стараясь где-то найти укрытие от бомбежек. Часть этой людской лавины двигалась вдоль шоссейной дороги, другая – вблизи железнодорожного полотна, надеясь в обоих случаях сесть на проходящий транспорт. Но ни грузовых машин, ни поездов, посланных, чтобы забрать людей из разваливающегося города, не было. Вместо этого сверху регулярно бомбили немецкие самолеты. Мать, как и другие беженцы, услышав гул приближающихся бомбардировщиков, пряталась с детьми в овражек, кювет, яму, куда угодно, чтобы спастись. Мать ложилась на нас сверху, продолжая держать в скрещенных руках годовалую Машеньку. Когда очередная бомбежка заканчивалась, мы поднимались и бежали дальше, оставив на дороге или в поле тех, кому не повезло. Я так никогда и не узнал подробности нашего долгого пути к спасению и гибели сестренки: мать не возвращалась к тем событиям. Я только помню, что, когда мы добрались, в конце концов, на поезде, до уральской деревушки, где нам предстояло прожить всю войну, обнаружилось, что я разучился говорить. Я и в школу пошел только с восьми лет, когда ко мне вернулась способность хоть как-то связно произносить целые предложения. Гуманитарные науки давались мне с трудом. Гораздо легче и интереснее было решать математические задачи, разбирать физические законы или составлять цепочки формул химических реакций. Я без особого труда выигрывал всякие конкурсы по математике среди школьников, а по оценкам в аттестате и фактическим знаниям вполне мог бы поступить в любой вуз Москвы или даже в университет. Но оказалось, что это было не так или не совсем так. Доступ в институты, связанные с теоретическими проблемами физики или с прикладной наукой, вовсю работающей на армию или космос, для лиц с пятым пунктом в анкете (национальность) был резко ограничен. Я не стал бороться и добиваться, а легко поступил в обыкновенный политехнический институт, где нашел прекрасных преподавателей и замечательных друзей.

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25 
Рейтинг@Mail.ru