bannerbannerbanner
полная версияС августа по ноябрь

Иоланта Ариковна Сержантова
С августа по ноябрь

Полная версия

Курьёз

– Ох и мерзкие погоды стоят…

– Да… нынче осень не та, что бывало.

– Или мы не те.

– Ну, и это тоже.

– А как вы, батенька, простуду лечите?

– Да, как… По теплу ещё наготовил своей перцовки в 55 градусов в чилийском оперчении. По три рюмки за ужином, и все в порядке. Сплю, как убитый, просыпаюсь здоровёхоньким.

– Вы ж, вроде, на бессонницу жаловались?

– Намедни не пил, вот и не спал. А как выпью, так сплю хорошо. Так то да, коли не употреблю, ворочаюсь, сна нет, сижу у окошка, да звёзды с планидами считаю, хоть в звездочёты записывайся. Заложу еще хреновуху. И, как созреет, лакать прямо из блюдца стану. Оно так аппетитнее. С кумом также вот недавно этой водки откушали, и потом еще с его зятем бутыль. Утром восстал легко и непринужденно.

– Как это у вас выходит…

– А как не пить, когда такая жисть?!

– Не… Не бережёте вы себя, батенька. Надо – чтобы во всём умеренность, опять же – блюсти себя в чистоте.

– Мы баню каждый понедельник топим.

– Баня – это хорошо, но я про душевную чистоту.

– А чем же это я таким замарался, что от меня за версту тянет?!

– Да вы не обижайтесь, это я к примеру. Вот вы то с кумом, то с зятем позволяете себе употреблять, это не меньше, чем пьянство, грех.

– Так на то и жизнь, чтобы грешить!

– Странно вы рассуждаете, помилуйте! Жизнь заключается в покаянии!

– Ну, а в чём же мне будет каяться, коли я не согрешу?

– Чудак-человек…

– Так вы ответьте!

– Да как бы это растолковать…

– Ну, уж постарайтесь как-нибудь!

Мой визави развёл руками, покраснел, и вздохнув со свистом, произнёс:

– К священнику вам надо, только к нему! – И наскоро откланялся.

Пожав плечами, я пошёл к своему двору, снять с верёвки просохший уже подрясник, а приятель отправился к себе домой. Он держал винокурню.

Берёзовый сок

Если кто умывался когда-либо водой, настоянной на солнечном свете, перед тем, как намочить руки обычной, наморщит нос, вздохнёт непритворно, а уже после станет отфыркиваться так, чтобы поменьше попало в глаза.

Тот, кто пил голубоватый невесомый сок, что источают раны берёз ранней весной, вполне вероятно откажется на время даже от сладкой колодезной воды. Течение жизни вынудит обратиться к ней вновь, но не бездумно, а с полным пониманием того, что есть такое вода, кто она, какова. Обретённый дар умения отличать в ней полутона, послевкусие, букет, не сразу, но примирит с тем, что большую часть года никак не заполучить и глотка весны…

Вздёрнув пятачок кверху, поросёнок бегал по лесу и громко кричал. Он был ещё слишком слаб, чтобы делать это одновременно, а посему, пробежав немного в одну сторону, поросёнок останавливался и раззевал рот. Огласив ночь порцией визга, возвращался на прежнюю позицию и кричал опять. Мать сорванца равнодушно и вдумчиво ощупывала сытный бисквит пригорка, посыпанный золотой стружкой. Сочные корешки, мармеладные личинки и орешки желудей, – ничего лучше и пожелать было нельзя. Если бы только…

– Ну что ты кричишь? – Поинтересовалась мать, оторвавшись от обеда. – Поешь-ка лучше. Смотри, сколько тут всего. Если будешь хорошо кушать, вырастешь большим и сильным.

Поросёнок остановился, но не вовсе, а так только, чтобы спросить:

– Я буду таким же большим, как ты?

– Что ты, милый! Намного больше!

– И буду ходить грузно, оставляя на земле глубокий след?

– Не такой уж и глубокий, но весомый, ты прав. – Кивнула головой мать.

– Вот от того-то я и кричу, мама! Я прощаюсь со всем тем, чего не смогу делать, когда подрасту!

Кабаниха никогда не ходила в школу, но истоптав множество тропинок в лесу, повидала разных птиц и зверей, на четырёх лапах и даже на двух ногах, да таких, как сын, ещё не видывала. Были в его речах разум с поводом, а не один лишь вздор. И хотя кабаны не читают книг, но лишь запахи, что оставляют друг другу жители лесной чащи, матери хватило премудрости не перечить ребёнку. Вон, сколь желудей на дубу, нагуляет ещё жирок, а ума, коли не добудет с малолетства, не отыщет больше нигде.

…Ранней весной, который год в березняке я встречаю кабана. Завидев где на берёзе истекающую соком ранку, он подходит и трётся пыльным своим боком о ствол, дабы забить ссадину жёсткой шерстью, остановить кровотечение.

По лесу кабан ходит степенно, от людей не прячется. Недолюбливает их. Видать, есть за что.

Под веером неба

Веер неба, собранный рукой ветра, стучит холодными струнами ветвей. Натруженный частыми взмахами, он всё ещё красив, ибо угадывается на нём выцветший, но не утерявший оттого изысканности узор облаков. Размытые дождями краски дозволяют представить, как оно было раньше не наудачу, но повинуясь тому внутреннему чувству прекрасного, что имеет всякий, кто находит в себе правду любоваться не только собой. Из партера или же из ложи жизни глядит он на театральное действо бытия. И тот же ветер стирает позолоту осени прямо у него на глазах, дабы открыть её истинный лик.

Сумеет ли справиться он с разочарованием, принять и полюбить всё таким, каково оно есть, минуя приукрашение, заигрывание воображения и даже, страшно сказать, самообман? А мы сами, сможем? Осмелимся даже?!

Ох, и притягательна сила лжи…

Перебирая мягкое кружево облаков неловкими озябшими пальцами тонких ветвей, деревья стеснялись своей внезапно обретённой худобы. С весны до осени им удавалось сокрыть её от приметливых взоров, но нынче… Сколь не тяни на себя те кружева, а всего стыда не унять.

– Да в чём же он?!

– Вам того не понять…

К началу зимы от веера останутся лишь седые по причине сырости, в белой плесени инея прутики стволов, а изорванная насовсем на лоскуты листвы ткань кроны, так и уйдёт неприбранной никем под снег.

Все мы ходим под веером неба, да часто ли глядим на него…

Берёза

Откупается от лета осень, осыпает щедро каждое дерево с макушки до подола горстями злата. В наших краях особо благоволит она к берёзам. Отчего так – неведомо никому, даже ей. Повинуясь безотчётному порыву, наделяет берёзу всем самым лучшим. Нежная, белокурая, кажется, что она с младых ногтей из одних лишь достоинств. А уж когда приходит её черед уйти, то и тогда, – отдаёт сердечный свой жар целиком, без остатка, не дымит в раздражении, но, минуя простительную, понятную досаду, красиво тает в огне, так тепло обнимая напоследок, что оставляет об себе долгую светлую память.

– С чего это тебя так? Не то расчувствовался?

– Просто…

– Да есть же повод!

– Есть…

Который уж месяц близ дороги стоит опрокинутой навзничь сосна. Сперва казалось, – высушит ветром землю у её корней, да его же первым, что посильнее, порывом и свалит. Но сушь с летом прошли, а не тронули деревца. После, как из-за долгих ливней не было случая дойти, поглядеть, что там с сосной, думалось, – размыло, видать, у неё под ногами, не удержатся ей никак. Так в первый же без дождя день отправился убрать с дороги сосенку. Глядь, а путь-то свободен! Стоит себе сосна, всё в том же глубоком поклоне к земле! Подошёл я ближе, и тут только заметил, что вровень с сосной, как бы у неё за спиной – берёзка. Совсем ещё дитя, а упёрлась стройными ножками в пригорок, и ни за что не даёт своей подружке упасть. Не уступает тяжести, что всякого влечёт долу.

Вот от того-то, думается, осень и не так строга к берёзе, нежели придирчива до прочих, ибо почитает за честь одеть богатым убранством, одарить, да потрафить. Прочие дерева давно уж простыли без одежд, либо лишь на медь расщедрится осенняя пора, а подле берёз, – золотое облачко листвы чуть ли не до снега.

Откупается от лета осень. Оступаясь, шагаем за нею и мы…

На счастье…

Осень сдувает золотые пылинки лета, как крошки со стола. Облака, торопясь, затопили округу с намерением дать ей отдохнуть от навязчивого невнимания зевак, коим всё равно куда глазеть, лишь бы больше не делать ничего.

Река парИт туманом, отчего чудится, что она дышит, но как-то неровно, нервно, поспешно слишком, как бы запыхавшись от извечного своего бега. И ведь ни за что ей не спешится, дабы прислушаться к стону берегов, голубит которые походя, наспех. Не от нелюбви, либо небрежности, но потому как стремится наполнить собой мнимую безбрежность моря, ибо без её участия может то и не сбыться однажды.

Странность чувств, которые промежду прочим, мимоходом, что происходят не сами собой, натужно, – от их глубины. Чем ниже морское дно, тем мельче видимое со стороны волнение, а что там у кого на сердце, – поди разберись.

Но как же облака, что снизошли на лес?.. Под покровом бесчинства рассвета, тщатся они скрыть кровавый порез абриса кроны, что источает, словно чью-то жизнь, солнце или венчает её с конечностью.

И всякий наш день – неношеный, да в том не отыскать ни его заслуг, ни вины. Устроено так сызмальства белого света, с самых его истоков.

…Серебряной подковой Пегаса – месяц прибит над дверью небес. На счастье, не иначе…

Жив зачем…

Солнце торопило месяц. Гнало его прочь с неба, дабы увязалась за ним ночь, да уступила уже поскорее место дню. Оно ведь всё у всех – в очередь, так, чтобы без обид, хотя подчас не выходит поровну. Кому кусочек дня побольше, а прочим, – что останется. Вот того-то так важен тот свет в душе! И тогда, – как бы ни было пасмурно вокруг, всё одно – солнечно.

Филин, наслушавшись громких, сокрушительных дум, что вяли в простоте и непостижимости истин, хмыкнул явственно и перелетая с жерди колодца к прикрытому рогожей стогу сена на попутке сырого сквозняка от земли. Ну и задел невзначай по макушке, – не крылом, но дуновением, что ощутимо прошлось и по шее, и по волосам.

– Жизнь – это по-настоящему, всякий раз набело. – Прозвучало, непроизнесённое никем.

…В пламени солнца таял свечой горизонт, и при её, однажды и навсегда смятенном свете, стало видно писанные много раз очертания совершенных окружий винограда, собранных в пучки гроздий на осенней, обнажённой лозе. Русые пряди трав украшали теряющие упругость, но по-прежнему обольстительные нагие слизни, а с порога, словно вылепленная из песка жаба, нездешним уже взором, желала себе доброй ночи, а иным – зимы.

 

– Жизнь – это… – Многозначительно безмолвствовала она, а нам не осталось ничего, кроме как кивать головой согласно, в такт расписанному наперёд бытию.

Читанное вслух неоднократно, с печатью смысла на самом виду, непостижимо не зря. А что, если бы каждый узнал враз, жив зачем? Как делилось бы поприще? Кому-то побольше дело, а прочим? Останется что или нет?..

Провожая уток в дальний путь

Перламутровые предрассветные сумерки. Плоское пыльное небо с прилаженными к нему розовыми полосками облаков. Неровные их края топорщатся, а гладкие, вровень с горизонтом, мерятся с ним – кто глаже и прямее. Видно воткнутые в землю прутики лишённых листвы дерев, – ветер споро отряхнул их пучки о своё колено. Там же, вдали, частокол сосняка… Просто всё, без ухищрений.

По дороге, в сторону рассвета, коротая путь за неспешной беседой, шли двое.

– Говорят, в ком меньше мудрствований, в том больше мудрости, только простота не прямолинейность, но понимание смысла в размеренности побуждений разума его постичь. – Умничал один с рассеянным, несколько безразличным выражением лица.

– Эк, ты знатно завернул! – Уважительно ответствовал второй, но запнулся. Просёлочную дорогу промеж рекой и болотом преградили утки. Стая стояла молча. Явно горюя, прощаясь. Те, которые в первый раз, с плохо сокрытым нетерпением переминались с ноги на ногу, поглядывая на старших, коим были известны уже и тяжесть пути, и сладость возвращения домой. Привыкли утки к родному углу, в котором тебе простор и чистота речки, уют и сытость болота. Да только вот, охладевшее на время к округе солнце гонит их некстати с места. Не по злобе, не по прихоти, а в силу определённой им от природы судьбы.

Оправившись от удивления из-за неожиданной встречи, и не обнаружив в птицах беспокойства относительно своего появления, собеседники пробрались мимо стаи, и продолжили разговор.

– Просто истолковать тоску по родным местам привычкой, либо удобствами. Но будет ли то правдой?

– Так оно от веку так повелось, – каждый ищет, где слаще.

– Верно, только у всякого своя сладость. Уют не в тепле и покое, не в подручности всего нужного, но в сердечной расположенности к месту, в котором хочется обустроить себе гнездо, и отношение то больше безотчётно, нежели расчётливо.

– Ну, это довольно обидно, совершать нечто, повинуясь порыву, в котором не можешь дать себе отчёт!

– Ды-к, понятное дело. Куда как возвышеннее, прислушиваться к стороннему мнению, и делать вид, что оно твоё собственное.

Покуда путники упражнялись в красноречии, картина неба совершенно переменилась. Облака, понукаемы ветром, обрели солидную пышность, и с трудом скрывая слёзы, сорили на землю хлопьями то ли снега, то ли дождя.

Провожая уток в дальний путь, облака были шумливы и грустны, а птицы летели молча, приберегая радость до лучших времён, до возвращения на Родину весной.

Филиппова канитель

– Что проще помнить о человеке – хорошее или плохое?

– Ну, это смотря, как отозвалось в душе. Бывает, что от хорошего след на все времена, а то и от плохого – на всю жизнь.

Иногда в памяти, некстати совсем, возникает раздосадованное лицо отца, и его вопрос:

– Неужто тебе больше нечего вспомнить обо мне, кроме обид?

В ту пору обиды были куда весомее чувства благодарности, и я не нашёлся, что ответить ему, промолчал. Корю ли себя за то? Бывает, что да. Не всегда. Когда родители живы, ты как бы в тени нанесённых ими обид.

– А когда их уже нет?

– В обиде на себя.

Мы едем в трамвае. Нечто, увиденное за окном, вызывает немедленное желание поделиться с отцом. Я трогаю его за рукав:

– Пап, там…

– Помолчи, я думаю. – Говорит он и смотрит глубоко в себя, мимо меня, мимо окружающих, вообще – мимо всего вокруг.

Обида захлёстывает, слёзы льются сами по себе, но остаются незамеченными. А сколько их было ещё, по разным поводам, в разные годы…

Но любовь к родителям, она существует как бы сама по себе, отдельно от обид, на дальней полке, которой не касается время или непостижимое разуму безусловное, неизбывное их отсутствие. С ним невозможно смириться. И, едва ты видишь что-то стоящее за окном трамвая своей жизни, порываешься потрогать отца за рукав.

Мне никто никогда не мог ответить на вопрос – зачем мы здесь. И в этом никак не помогли ни пряный запах лыжной мази и канифоли из отцовского шкафа, ни волшебство Соловецкого кремля, подле стен которого куда как легче дышалось, даже несмотря на влажность. Прохладная прозрачность вод Белого моря схожа с характером наших предков,– серьёзных и сильных, самоотверженных и добрых, молчаливых и верных… Любящих!– и землю свою, и тех, кто рядом…

А, кроме обид… Помню, в походах у меня была своя мисочка. Жёлтенькая, эмалированная, уютная такая, из неё было чрезвычайно вкусно есть макароны с тушёнкой. Помню, как отец рассказывал про давку в Московском метро, когда с Героем Советского Союза, фрезеровщиком Воронежского авиационного завода они пробивались к выходу, и отец спросил, не боится ли его товарищ потерять такую весомую награду в толпе. На что тот хохотнул, и, хлопнув себя по груди, сказал:

– Так это ж фрезеровщик наш сделал, а настоящая дома, в шифоньере! Так-то третью уже, вместе с карманом рвут!

…Мне было года четыре, когда на одноместной надувной лодке мы с отцом форсировали красивую речку поде Собачьей Усмани под Воронежем. Я крякал в очередь с утками, призывая птенцов строиться в ряд, на просторном листе кувшинки, а отец грёб, и по обыкновению думал о чём-то своём.

Годы спустя, точно также, сквозь меня, смотрела белочка, что пробежала по ограде, за которой плита, с высеченным на ней именем отца.

– Помню ли я хорошее? Ну, а ты-то, сам, думаешь как?!

Веточка

Туя считала себя везучей. Когда-то она была веточкой, высотой с детскую ладонь, как бы не очень важной частью деревца, а теперь – большим, красивым, пушистым деревом, и она весьма гордилась сим обстоятельством. Ибо во всех неудачах принято винить судьбу, а заслуги приписывать себе. Ну, что ж…

Предаваясь бессмысленным мечтам, я бродил по мощёным тропинкам городского сада, когда увидел, что некий малыш с завидным упорством дёргает ветку туи, как обыкновенно дети тянут за руку взрослых. Малец крутился во все стороны, пока вовсе не оторвал ветку, а после бросил её на вымощенную камнем дорожку, с тем, дабы окончательно изувечить. Я едва успел помешать ему сделать это, ухватив мальчишку за плечи:

– Ребёнок, где твои родители? – Спросил я со всею строгостью в голосе, на которую только был способен.

Мать сорванца, что, как оказалось, сидела неподалёку с книгой, немедленно бросилась выручать своё чадо:

– Вы не имеете права!

– На что?! – Изумился я.

– Трогать чужого ребёнка! – С жаром воскликнула мамаша.

– Ну, так следите за ним сами. – Резонно заметил я и, подняв с земли ветку, добавил:

– Видите, что сделал ваш сын?

– Что? Подумаешь! Вон, сколько на дереве веток, что ж теперь, из-за каждой расстраиваться!

– Давайте тогда, мы отрежем один пальчик у вашего сына, вон у него их сколько: на каждой руке по пять, да и на ногах, видимо, не меньше. И тоже не станем расстраиваться.

– Я сейчас позову постового! – Мать мальчишки, видимо, не на шутку перепугалась.

– А, зовите! – Обрадовался я. – Думаю, вам хватит средств оплатить увечье за порчу городского имущества!

Пока мы препирались, парнишка дважды принимался плакать, но оба раза раздумывал, ибо взрослым было не до него. Пытаясь вразумить женщину, я поглядывал на мальчишку, чтобы он не натворил ещё каких бед, но он то смотрел себе под ноги, то на ветку туи в моей руке, то на дерево, и, в конце концов, не дожидаясь покуда взрослые замолчат, набрался смелости и спросил:

– Скажите, я и вправду …убил её?

В голосе ребёнка было столько боли… Жестом я заставил его мать молчать, а сам присел на корточки перед мальчиком, и ровным голосом, дабы не спугнуть в человеке раскаяние, но и не убить надежду, произнёс:

– Да, ты сделал это. Если бы на её месте была птица, то сделать ничего уж было бы нельзя, но ветку мы ещё можем попытаться спасти. Хочешь мне помочь? Я, конечно, справился бы и один, но…

Сила неведомого доселе чувства – посодействовать возможному чуду и исправить непоправимое, не дала мальчику воли говорить, и он лишь кивнул. Несколько раз. Так, что даже стукнулся подбородком о грудь.

Ухватив ребёнка за руку, я предложил его матери следовать за нами:

– Мой дом тут, неподалёку, мы попробуем разместить ветку так, чтобы она смогла пережить случившееся. Я буду приглядывать за нею, а вы с сыном, если будет охота, тоже сможете помогать мне ухаживать.

За семь лет, что прошли с того дня, веточка туи стала пышным деревом, в три раза выше меня ростом, и в два – самого мальчишки, он тоже заметно подрос. На этажах густых ветвей туи, каждую весну малиновки и дрозды выводят птенцов себе на смену, а среди корней, с завидным постоянством, растит своих малышей ящерица. Она уже немолода, но всё ещё полна сил, и кажется, привыкла к тому, что мы с пареньком, которому идёт уже тринадцатый год, часто секретничаем на скамье подле нашего дерева. Ящерка с интересом прислушивается к нашим беседам.

Вот, к примеру, совсем недавно я поинтересовался, как именно он смотрит на мир вокруг, мой-то глаз, поди, замылился слегка. И парнишка рассказал, что он, как и все его одногодки, переиначивает суждения о мире на свой лад, разламывая его, как деревяшку о колено своего «я», но всё же не порывается больше портить что-либо в самом деле.

Так, сломанная в детстве веточка сделала из мальчишки хорошего человека. Не без моей помощи, впрочем, но тут уж… Так везёт не всем.

Вы спросите, а что ж его мать? Не знаю. Не интересовался, как впрочем, и она, – ни сыном, ни мной.

Всякий из нас – больше, чем предусмотренное для личности пространство, и ежели нам делается тесно, очень важно, чтобы, раздвигая его до нужных пределов, мы не ломали ничьей судьбы. А дерево то или человек – не так уж и важно.

Рейтинг@Mail.ru