Ледяной дождь словно сахарный сироп, что застывает, не дожидаясь прикосновения к… до чего угодно. Всякая веточка кажется похожей на хрустальную. Да всё округ чудится убранством полупрозрачных чертогов. Сделанные из кристаллов ступени, облитые нетронутой никем глазурью пороги, наросты скатов крыш с частым гребнем сосулек. Стволы деревьев в прозрачной яичной скорлупе наста, лакированные льдом скамьи, заборы, поручни…
Птицы не рискуют летать об эту пору. Стройные ноги косуль разъезжаются и скользят по натёртым ледяным дождём тропам, – идти неловко, стоять зябко. Корка льда хрустит, как песок на зубах. Пролитый обильно дождь нарастает панцирем на шубу, и сковывая движения, мешает, тревожит, пугает…
– Нет, это невозможно, терпеть!
– Да что ж такое-то? Ты ж не лесная козочка! Придёшь домой, обсохнешь, согреешься подле печки. Чего ж мозжить9-то за зря.
– Тебе, что ли оно по нраву? Ведь теперь даже кресла пней и те скользкие. Того гляди скатишься, да ещё ушибёшься после. Да и обивка мха, – ты только погляди! – сделалась тусклая, как протёртая, засалившиеся сидения партера в заштатном театре.
– Что тут поделать? Погоды таковы, да и, кстати, негоже сидеть-то на холодном.
– Я не барышня? Небось не застужусь.
Грызёт несладкую оледенелую кору снега кабан, как малыш, что не дожидаясь обеда стянул из-под ёлки кулёк с конфетами. Не чувствуя вкуса, наспех проглотил он, почти не жуя, несколько шоколадных конфект, а теперь принялся за карамельки. И скоро от сладостей останется лишь горсть разноцветных обёрток, немного золотистой фольги, прозрачный кулёк с нарисованными снежинками и один грецкий орех, который незнамо чем колоть. То ли папкиным молотком, то ли дверью, а то и опробовать на крепость первый настоящий коренной зуб, что долго портил жизнь, покуда продирался сквозь десну.
Кружевные потёки капель дождя на заборе, будто сладкие петушки на палочке. Так бы и лизнул их, только увы, – нам давно уж ведомо, каковы оне на вкус. Водянисты, пахнут пылью и чересчур тверды для тех немногих наших зубов, что ещё целы.
– Грустно?..
– Ещё бы! Только вот, погляди, – листочки травы, как стеклянные… уж больно они хороши!
Застиранная бахрома ледяного дождя свисает с ветки, как со стола…
Должно, кому и зябко глядеть на это, а иным вспоминается детство, когда ребятишками, в ожидании, покуда принесут суп, ёрзали на стульях, подтрунивая друг над другом, и трепали тесьму скатерти, плетя из неё тройные, нелепо толстые косицы…
– Не порти, оторвёшь. Оставь. – Хмурилась бабушка. И делалось жутко стыдно из-за своего озорства. Щёки алели, и пар, что вился над тарелкой, уже не казался таким горячим. Да и вкус самогО первого терялся промеж приступов неловкости.
И вот уже видно фарфоровое дно, где зайчик с медвежонком играют во что-то вместе, как и положено малышам. А ты не рассматриваешь, по обыкновению рисунок, наклонив от себя тарелку с остатками бульона. Бабушка замечает неладное, трогает тёплый лоб измятый домашним хозяйством ладонью, вздыхает и спрашивает:
– Что тебе положить на второе? Ножку или крылышко?
Чувствуя вину, самому себе в наказание ты просишь нелюбимое костлявое крыло, в котором и есть-то особо нечего, но бабулю не проведёшь. И рядом с пышной горкой картофельного пюре она пристраивает румяную куриную ножку в бумажной юбочке на косточке, дабы не выпачкать рук:
– Кушай на здоровье!
Я понимаю, что прощён, и слёзы благодарности капают с носа прямо в тарелку.
– Ну-ну, не пересоли, будет. – Успокаивает меня бабушка, отчего плачь, хотя и усиливается, но обретает вполне ощутимый сладкий вкус…
– Позвольте! Что за глупости! Такие страсти из-за какой-то тряпки?!
– Это была особенная, как ты выразился, тряпка. Когда началась война, бабушке пришлось спешно покинуть родной дом, а в ту скатерть, единственное, что осталось бабушке от её матери, она завернула немного вещей и свою трёхмесячную дочь, мою маму. Она забрела далеко в лес, не понимая куда и к кому теперь идти, а когда уж вовсе выбилась из сил, привязала к себе дочку скатертью, чтобы не потерять.
– И скатерть осталась цела? Через всю войну и ещё после?
– Представьте себе, удивительно крепкая ткань, сделана на совесть. Она и теперь накрывает мой стол.
– Быть не может! Но это уж как-то нехорошо. Такая редкость. Можно сказать – семейная реликвия.
– Так оно и есть, только бабушка считала, что любой вещью надо пользоваться.
– Ну, а обветшает?
– Сожгу.
– Зачем? !
– По той же причине. Бабушка не терпела в доме хлама. Кстати же, помнишь старую песню? -
«Хвостом сома – сама свисает бахрома под сень стола узорная тряпица.
Жизнь хохма, господа, смеётся хохлома на скатерти, а мне б остановиться…»
– Смутно.
– Это как раз про неё.
– Про кого? Про скатерть?!
– …и про бабушку. Смешливая была, хорошая такая, добрая, настоящая баушка.
Как-то раз, на под навес винограда у окна прилетели снегири. То был третий раз в жизни, когда я мог полюбоваться ими.
Первый случился в раннем детстве, и не оставил в душе ничего, кроме страстного желания обладать одной из этих птиц. Они чудились ожившей искрой пламени, сумевшей не растаять, но воспарить. Или же отставшим от зарева вечерней зари лоскутом алого шёлка, запутавшимся в ветвях, что обрамляют скользкий скат горизонта… Но главным в обладании этой удивительной, поражающей воображение птицей была надежда ощутить ладонью биение её сердца.
Вторая встреча со снегирём произошла, страшно сказать, спустя пол века, и окончилась так скоро и дурно… Заметив птицу, я приготовился огласить округу тихим возгласом восхищения ею, но тот был оборван криком ужаса, ибо птица, стукнувшись об окошко грудью, обмякла насовсем, оставив на память три пёрышка, скрепленные каплей тёмной крови. Многие месяцы мне не хватало духу стереть со стекла следы пребывания снегиря, покуда ливень, снизойдя к моим чувствам, не смыл следы произошедшего. Впрочем, он оставил чистым лишь то, до чего умел дотянуться. Память по-прежнему хранила горький, без страха, прощальный взгляд птицы, прописанный смоченным в красное пером.
И вот она – третья встреча. Пара снегирей, стыдясь своей очевидной близости, опустились на обледенелый ствол лозы. Они держались в небольшом отдалении друг от друга, дабы не выставлять напоказ обоюдоострых чувств. Более то, пока снегирь, устроившись под навесом, сушил свои шикарные одежды, отжимая из них воду, и дробя, будто семечки, мелкие застрявшие промеж пёрышек льдинки, она с отстранённым и неприкаянным, даже несколько сиротливым видом, сидела, загородившись от мира занавесью замерзающих на лету струй. Из жалости или уважения, но, так казалось на первый взгляд, дождь благоволил к ней, посему как она не страшится воды, бегущей с небес, тогда как её он долго прихорашивался перед зеркалом заледенелого потока, как девчонка.
Невзрачная девица и яркий кавалер… То бывает часто и с людьми. Кто кого полюбил и за что, всегда остаётся загадкой, но, думается, – терпеливая добросердечная дурнушка куда как привлекательнее себялюбивой прелестницы, коей есть дело только до себя самой.
Оставив на время любоваться зорями и наводить мосты радуги между горизонтами, дождь который уж день усердствовал, смывая снег, как следы поспешности.
Неслежавшийся, непривыкший, неприльнувший ещё к земле, нежданный даже сам для себя, он охотно млел, возвращаясь к истокам, либо воспаряя, обернувшись причудливого свойства туманом, что больше походил на дым.
И… шло б дело своим чередом, коли бы не сукровица сугробов, что рядилась всему помехой. Вообще же, сия несвоевременность не шутя затрудняла познание прелести осени, и прочих шагов, дабы уважить её степенность и почтить осознанность. Впрочем, вдумчивое достоинство – свойственное сей пасмурной поре, невозможно было прочувствовать из-за размазанных по её щекам разводов слякоти из замаранной землёй павшей листвы, слишком скоро поддавшейся уговорам дождей и слабых ещё, по случаю, морозов.
Однако всё происходящее можно было бы принять на счёт угодничества осени перед зимою, коли б не искреннее, но не вовсе бескорыстное в ней участие последней, ибо происходящее было репетицией, генеральным прогоном нескорой весны, которую зима поминала с опаской и почтением к сокрушительной её силе. Сколь ни держи в кулаке округу, не стращай ледяной тишью, равнодушием, да бледностью, а как заявится весна, расхохочется, улыбнётся ласково и горячо, проведёт нежной рукой, поведёт плечиком, отереть розовую щёку, – так и всё, пропало дело, не желая растаешь, размякнешь по добру.
Утомился-таки дождик, оставил после себя немалую толику вод, на потребу ветру. Чтобы напоминал об нём, как занадобиться всплакнуть по ком.
А по кому ж это? Да, хотя бы и по нему. Плакать, оно не стыдно, ничего…
Стены её новой комнаты оказались куда тоньше прежних. Те-то были из настоящего стоЯщего дуба, а эти – когда-то были деревьями, вроде бы. Но не нынче. Вне жилища было тоже всё не так… Особливо – звуки, ну и опять-таки – запахи. Она хорошо помнила, как попала сюда, но вот из-за чего, что приключилось перед тем и стало причиной – не очень. То есть – вовсе ничего.
Она видела себя лежащей в колее дороги, холод земли не давал ушибленному боку разболеться. Кто её ударил, когда и зачем, она не представляла, да и не задумывалась про то. Просто тупо тушила пожар нездоровья прохладой, что редко кстати поздней осенью. Обыкновенно об эту пору хочется тепла, да подольше, да погуще.
На надвигающуюся низким облаком тень машины она не обратила внимания, не расслышала и скрипа тормозов, но всё же попыталась избежать внезапной тени, а когда не смогла – вознамерилась отползти, чего, впрочем, тоже не сумела. После случился пробел короткого небытия, потом объятия, – крепкие, бережные. Биение чьего-то сердца рядом, сладкое дыхание, шёпот…
Она тщилась обернуться, но помешало головокружение, да внезапное, позабытое давно ощущение безопасности и покоя. Ну, а когда незачем переживать, то к чему лишние движения?
И вот теперь – воцарился сумрак тёплой спальни с мягкой подушкой в тишине… славно!
– Где ты её взял? Разве ты не знаешь, что это дурной знак!
– Какой ещё знак?
– Сова – предзнаменование чего-то нехорошего!
– Покуда ей самой нехорошо! Представь, она лежала в колее, я едва не задавил её, заметил буквально в последний момент. Она пыталась взлететь, но не смогла, попробовала отползти,… Ты ж понимаешь, я не вытерпел дольше следить за её мучениями, взял на руки и поехал дальше.
– Прямо так просто? Взял!?
– Ну, да, под животик, как кошку.
– Она, конечно, красавица, но погляди, какие у неё когти, клюв! Это ж страшное дело!
– Бедняжка сперва не понимала, что происходит, а как согрелась, чуток пощипала меня за руку этим клювом. Знаешь, как когда пельмешек защипывают.
– Да уж, могу себе вообразить…
– А потом она стала глядеть в окошко. Сидела совершенно спокойно!
– Как думаешь, кто это её?
– Да поездом, скорее всего. Едва зацепило, конечно, но много ли ей, крохе, надо…
– Не повезло… Но я-то, я! Представь, гляжу в окошко и показалось, что ты с кошкой! – серая, мохнатая, глаза испуганные…
– Не, не с кошкой, с совой.
Прислушиваясь к разговору, сова хотела было вмешаться, поправить, что она не абы какая птица, а самая настоящая неясыть10, да ещё и серая, но, по чести, было немного лень, ну и бок, конечно, ещё побаливал. Так что она сочла за лучшее подремать до ужина. В разговоре люди упомянули про мясо. Ну, что ж, посмотрим! Сова была не против. Она явно не читала античной мифологии11 и была согласна на всё.
Всякий мнит себя совершенством…
Автор
Спил дуба в оранжевом кружевном чепчике из трутовиков чудился лицом дамы, – загорелой, нестарой ещё, но измождённой горестями, как тяжёлой работой. Соблазнившись крахмальным шитьём сухих трав, склонившись низко, она уже не имела сил поднять голову, и близоруко рассматривала мешковину сосновых игл, толстый войлок палой листвы и панбархат мха, словно приценивалась. Можно было предположить, что она выбирает нечто для шитья, в котором нуждается не по хозяйственной надобности, но по невозможности занять себя как-то иначе.
Прорисованная бесцветным карандашом округа, щурилась свысока на ту бессмысленную возню. Она считала себя важной персоной, превосходящих всех прочих по значительности, избегая принимать во внимание то обстоятельство, что всякому, над кем кичилась она, довольно было сделать крошечный, незаметный шаг в тень, и округа перестанет быть сама собой. Изменит она себе, впрочем, не вмиг, и не враз то окажется заметным, но, коль скоро это произойдёт, ничего уж невозможно будет поправить.
И, дабы осадить округу, вразумить, пока не стало слишком поздно, раздухарился день, даже рассвирепел слегка, от чего взмок и принялся метать ледяные копья с ветвей. Вода немедленно нашла благовидный предлог пролиться с крыши, как через край недостаточно вместительного ведра у колодца, и сделались мокрыми босые ноги последней недели осени, из-за чего коты решили остаться дома, переждать, покуда округа войдёт в разум, да заневестится. Ну, а как наденет она после подвенечный наряд, тогда уж и можно будет выбежать по свежему-то снежку, попеременно поджимая лапы и оставляя повсюду пятна совершенно белых, совершенных следов.
Кем бы был мир, минуя укоризну? Как знать…
И расплачется вишня…
Нарядила осень вишню вербой, только заместо мягких, нежных почек – замершие ненадолго капельки воды. И показалось дерево сделанным из хрусталя, и почудилось оно волшебным, из сказки, так что перестать любоваться им можно лишь по одной причине, – когда стайка свиристелей, спутав капельки с ягодами, освищут вишенку, едва надкусив круглые льдинки.
И расплачется вишня… Или станет теплее немного?..
Даже продрогшая насквозь, жжётся крапива. Люди не умеют так. Они вянут куда скорее. Многим довольно чужого нелестного мнения, недоброго взгляда и слова, чтобы перестать быть собой, а взамен начать оправдываться, прилаживаться к тому, кто обидел нарочно. Зачем? Дабы избежать бОльшей боли, страха гущи.
Отчего она такова, внезапная, неумная тяга нравиться оскорбителю? Заискивая пред его бесцеремонным нахальством, не отыщется противовес содеянному тебе злу, но лишь усугубится оно.
А позволить себе быть собою – не из лёгких затея.
Едва сделается тепло, лёд тает мокрой салфеткой на поверхности пруда. Об руку с морозом ему куда лучше, и вновь он крепок, невзирая на заигрывания солнца. Зачем мы-то не так? И пусть даже сердце не изо льда, не от того не выходит похоже. Несомненности нет, – в правоте, в правде. Ведь… у каждого она своя, да? Но правильно ли, что эдак? Скорее, – ловчее, ибо шире дорога, проще разойтись, не тронув друг друга не то плечом, но взглядом. Всё на себя, всё в себе, всё о себе.
Нарядила осень вишню вербой, не уберегла от насмешек, а той, – хоть бы что. Весна докажет, от которого чего ждать: от кого сладки ягодки, а от кого одни лишь только листочки…
Пылит снегом ноябрь напоследок. Пускает пыль в глаза зиме. Дескать, – одним лыком шиты! А та хохочет, разглядывая округу через приоткрытые двери, ходит из угла в угол, морозно скрипя половицами, стучит глухо накрахмаленными инеем юбками. Увешанная аквамаринами с алмазами, она, тем не менее, не выглядит простушкой. Расшитые самоцветами одежды зимы драгоценны в свой час, но никак не раньше.
Снег идёт целую ночь, – мелкий, едва заметный глазу, но уже к рассвету земля из-за него делается вровень: засыпаны впалые щёки оврагов. Побелели, ровно с берёзами и лица прочих дерев, – разгладились морщины стволов с наветренной стороны, посвежели, похорошели, приободрились чудок.
И всё бы ничего, да не совестно ли ноябрю? Умеет быть хорош и сам, без этих экивок, когда студён в меру, да карусель светила сеет лучи сквозь выкованные плети ветвей. А серебряный перламутр неба? Никогда в другое время не бывает оно столь строго и красноречиво. Глянешь на него, и стыдишься до слёз неумения своего срисовать его портрет, дабы любоваться им до следующего ноября.
Воды рек в ноябре холодны и прозрачны. Неутомимы плавные хороводы трав, склонивших головы по воле течений, просты они в однотонных своих нарядах. Подстать их неторопливым движениям – сонное мельтешение рыбьего царства. Покрываясь белым налётом, как запорошённые снегом, замирают они в бурой кашице ила, оставляя зимние воды без пригляда, пуская их на самотёк. Не пропадут, небось.
Расчерченное ракушками дно тускнеет, словно бы кто не вовсе погасил свет в комнатах, а притушил его на время отдыха. Покоен сей сумрак, степенен.
Метёт снегом ноябрь. Да не то стыдится себя, коли выдаёт чужое за своё? Определённо – зря. И без того хорош, и без того…