Ярким примером указанного «подсоединения» является феномен ксеноглассии, спонтанного знания языков без их специального изучения. Кстати, впервые этот феномен описан в Библии. В «Деяниях святых Апостолов», 2–4, повествуется о чудесном событии, произошедшем в день Пятидесятницы 33 года н. э., вскоре после смерти и воскресения Иисуса. В этот день Бог излил Святой Дух на 120 христиан, собравшихся в Иерусалиме. Вот дословное описание финала указанного события: «И исполнились все Духа Святого, и начали говорить на иных языках, как Дух давал им провещевать».
Особняком стоит явление «подключения» одних людей к гениальности других. Вживание в другую личность иногда принимает потрясающие формы. Например, бразильский психолог и медиум Л. А. Гаспаретто в состоянии легкого транса способен писать картины в стиле художников разных стран мира с совершенно немыслимой скоростью и даже двумя руками одновременно. Установив «канал связи» с умершим мастером, он может создать до 25 полотен в час, писать в абсолютной темноте, ногой под столом и т. д., соблюдая при этом все тонкости цвета, стиля, композиции и формы покойных мастеров.
Подобно тому, как в мистике говорят о божественном озарении и темной ночи души, так в гениальном творчестве просматривается струя, идущая не от Бога, а от беса, что засвидетельствовано многими творцами, прокладывающими новые, неизведанные пути.
Я полностью отдаю себе отчет в том, что гениальность парадоксальным образом вмещает в себя все мыслимые и немыслимые противоречия, ибо склонна черпать правду из любых источников – от божественных до инфернальных. Потому-то мы видим признанных нами исключительно в лучах солнца, а непризнанных – оплеванными и побитыми камнями, как Сократ, Христос, Спиноза или Бёме.
Именно великие поэты декларировали, что нет произведения искусства без участия дьявола и что от присутствия беса рождается магическая сила стихов. Не потому ли «лучше свобода в преисподней, чем рабство в раю»? Не отсюда ли ощущение поэтов, что они…
…Часть силы той, что без числа
Творит добро, всему желая зла.
Бес в искусстве освобождает творца от категорических императивов, от сусальности, фальши, лицемерия, «моральки», порой ставя гения болезни выше гения здоровья. Многие гении часто испытывают чувство «нечистой совести», «сатанинской щекотки», бездны под ногами. Но именно беззащитность перед полнотой бытия, амбивалентность подобных чувств подсказывают нам, что нравственность художника не в «моральке», но в полноте изображаемой жизни.
Друг мира, неба и людей,
Восторгов трезвых и печалей,
Брось эту книгу сатурналий,
Бесчинных оргий и скорбей!
Когда в риторике своей
Ты Сатане не подражаешь,
Брось! – Ты больным меня признаешь
Иль не поймешь ни слова в ней.
Но если ум твой в безднах бродит,
Ища обетованный рай,
Скорбит, зовет и не находит, —
Тогда… О брат! тогда читай
И братским чувством сожаленья
Откликнись на мои мучения!
Доминирующая мысль бодлеровского «Гимна Красоте» заключается в том, что добро и зло в равной мере способны породить прекрасное, что они открывают «врата Бесконечного», возвращают людям утраченный Рай.
Будь ты дитя небес иль порожденье ада,
Будь ты чудовище иль чистая мечта,
В тебе безвестная, ужасная отрада!
Ты отверзаешь нам к безбрежности врата.
Ты Бог иль Сатана? Ты Ангел иль Сирена?
Не все ль равно: лишь ты, царица Красота,
Освобождаешь мир от тягостного плена,
Шлешь благовония и звуки и цвета!
Кажется, Уильям Блейк сказал, что Мильтон писал в оковах об ангелах и Боге и свободно о дьяволе и аде – причина заключалась в том, что он был истинным поэтом и принадлежал партии Сатаны, сам того не сознавая. Только ли Мильтон? А сам Блейк? А Гёте? —
Что мне природа? Чем она ни будь,
Но черт ее соавтор, вот в чем суть.
Мы с жилкой творческой, мы род могучий,
Безумцы, бунтари.
Разве вторая часть «Фауста» не есть сакрализация Сатаны, бесовской мессы, ведьминского шабаша, сексуальной оргии, кровавого места казни еретиков? Впрочем, все поэтические литании Сатане ни в коей мере не носят богоборческого характера – это гимны гения собственной Свободе, Независимости, Надежде: Сатана поэтов – это тот, кто «вместе со Смертью, своей старой и верной любовницей, зачал Надежду – безумную прелесть!».
О мудрейший из Ангелов, дух без порока,
Тот же бог, но не чтимый, игралище рока,
Сатана, помоги мне в безмерной беде!
Вождь изгнанников, жертва неправедных сил,
Побежденный, но ставший сильнее, чем был,
Сатана, помоги мне в безмерной беде!
Все изведавший, бездны подземной властитель,
Исцелитель страдальцев, обиженных мститель,
Сатана, помоги мне в безмерной беде!
Из любви посылающий в жизни хоть раз
Прокаженным и проклятым радостный час,
Сатана, помоги мне в безмерной беде!
Вместе с Смертью, любовницей древней и властной,
Жизнетворец Надежды, в безумстве прекрасной,
Сатана, помоги мне в безмерной беде!
Оказывается, что Вельзевул – это новая кличка Диониса. Даймон Фридриха Ницше знает, что демон греческих мистерий не исчез, он продолжает жить в плясках танцовщиц Кадиса и в сигерийи Сильверио, что он повсюду, где присутствует изначальная стихия, где художник слышит и видит первичную музыку бытия и всецело отдается страсти, питавшей творчество Джамбатисты Андреини, Иоста ван ден Холланда, Беньяна, Байрона, Шелли, Коппа, Бертрана, Леконта де Лиля, Лотреамона, Томаса Манна, Шоу, Бергмана, Феллини… Но, пожалуй, лучше других об этом написал великий испанец Гарсиа Лорка в своем эссе «Теория и игра дуэнде»:
Великолепный кантор Эль Лебрихано, творец «Деблы», говорил: «Когда со мною поет бес – мне нет равных», а старая цыганская танцовщица Ла Молена, слушая однажды отрывок из пьесы Баха в исполнении Брайловского, воскликнула: «Оле! Тут есть бес» – между тем она скучала, когда играли Глюка, Брамса и Дариуса Мило. А Мануэль Торрес, человек, наделенный от природы редкостной культурой, услышав «Ноктюрн Хенералифе» в исполнении самого де Фальи, высказал блестящую мысль: «В черных звуках всегда есть бес». Вот величайшая изо всех истин… «Черные звуки», – сказал народный певец Испании, и его слова напоминают фразу Гёте, который, говоря о Паганини, дал определение беса: «Таинственная сила, которую все чувствуют, но ни один философ не может объяснить». Эта «таинственная сила, которую все чувствуют, но ни один философ не может объяснить», в сущности, есть дух земли, тот самый бес, что вцепился в сердце Ницше, когда тот искал его следы на мосту Риальто или в музыке Бизе, но так и не нашел, ибо не знал, что бес греческих мистерий достался в наследство танцовщицам Кадиса или певицам Андалусии…[23]
Хотя многие художники говорят о «присутствии беса», я убежден в том, что великое творчество не может быть демоническим по природе, поскольку оно всегда есть выход из тьмы. И. В. Гёте по этому поводу говорил Эккерману: Мефистофель «слишком негативен, демоническое же проявляется только в безусловно позитивной деятельной силе». Порой творческий экстаз кажется художнику одержимостью, наваждением, но на самом деле, по словам Н. Бердяева, демоническое зло человеческой природы сгорает в творческом экстазе, претворяется в иное бытие: «Творческий подъем отрывает от тяжести этого «мира»» и претворяет страсть в иное бытие».
Поэт постигает природу лучше, чем разум ученого.
Новалис
Я пишу вещи не такими, какими вижу, но какими их знаю.
П. Пикассо
Поэзию иногда называют биением сердца, сокровенным раскрытием сознания и подсознания, священной книгой души, еще – дитем смерти и отчаяния. Первое, с чем должен ознакомиться начинающий поэт, это с самим собой. Он должен проникнуть в свой внутренний мир, изучить его во всех деталях и, овладев этим знанием, пытаться всячески расширять его пределы. Это совсем не такая простая задача, как может показаться с первого взгляда. Необходимо стать ясновидящим. Поэт становится ясновидцем в результате долгого и строго обдуманного расстройства всех чувств – того, что мистики именуют «молчанием разума».
Поэту необходимо испытать на самом себе все виды любви, страдания, сумасшествия, вобрать в себя все яды и оставить себе их квинтэссенцию. Это непередаваемая мука, перенести которую можно лишь при высочайшем напряжении всей веры и с нечеловеческими усилиями, мука, делающая поэта страдальцем из страдальцев, отверженцем из отверженцев, но вместе с тем и мудрецом из мудрецов. Ведь только так познают неведомое, запредельное, непроявленное, незримое, только так воочию видят иные миры. Лучший тому пример – Шарль Бодлер! Пусть в этом безумном взлете поэт даже погибнет под бременем неслыханного и неизреченного: на смену ему придут другие упорные труженики; они начнут уже с того места, где он бессильно поник![24].
Фома Аквинский считал, что источник красоты произведения искусства заключен в творце, но ведь и сам художник является произведением Творца. Поэтому замысел и план произведения сообщаются художнику высшей творческой силой, исходящей из божественной воли. Вещи являются прекрасными постольку, поскольку они уподоблены абсолютной и совершенной божественной красоте. Художник в известной мере «обречен» на творение: он должен создавать то, что ему предназначено, и совершенно не важно, как он поступает, важно, как он творит.
Согласно эстетике неотомизма, посредством искусства человек способен приобщиться к высшему, божественному: знак и символ представляют собой «эманацию божественного». Искусство как способ подражания Богу является системой спиритуалистических символов, своего рода «сиянием благодати» – в нем истина сосуществует с благом. Это не означает синтез эстетического с этическим – это свидетельствует о том, что искусство призвано быть «полнотой бытия», оно должно включать в свой состав правду «цветов зла», не противопоставлять, а синтезировать, не разделять, а стремиться к единству всего существующего. Именно поэтому поэзию иногда называют стихийным прорывом глубины или глубинным осязанием истины.
Поэзия – одна из высших форм одухотворения, озаряющего магическим светом внутреннее ви,дение поэта. Отсюда ее теургия и ее божественность.
Для символистов поэзия действительно была религиозным действом – магическим актом творения и покорения действительности. Поэтическому языку придавались теургические свойства: магичность, космическая энергия, запредельная действенная сила. Вячеслав Иванов писал, что еще эллины перенесли представление о «языке богов» на язык поэзии.
Символизм в новой поэзии кажется первым и смутным воспоминанием о священном языке жрецов и волхвов, присвоивших некогда словам всенародного языка особенное, таинственное значение… Они знали другие имена богов и демонов, людей и вещей, чем те, какими называл их народ, и в знании истинных имен полагали основу своей власти над природой.
Слово-символ обещало стать священным откровением… Художникам предлежала задача цельно воплотить в своей жизни и в своем творчестве… миросозерцание мистического реализма или – по слову Новалиса – миросозерцание «магического идеализма».
В «Магии слов» А. Белый разделял «слово-термин», бытующее в языке общения или науки, и «слово-символ» – поэтическое, образное слово, «музыку невыразимого», прорыв к сущности и божественной глубине. Поэтическое слово он называет «живым и действенным», термин – «мертвым словом». Первое – «слово-плоть», «воплощенное слово», второе – тотальная, массовая речь. Живую речь поэзии, дающую поэту-жрецу магическую власть над миром, А. Белый уподоблял «священному наречию», языку, на котором «были даны человечеству высочайшие откровения».
В. Я. Брюсов считал поэзию высшей формой познания, мигом прозрения, уяснения высшей тайны: «Искусство – то, что в других областях мы называем откровением. Создания искусства – это приотворенные двери в Вечность».
Искусство только там, где дерзновенье за грань, где порхание за пределы познаваемого в жажде зачерпнуть хоть каплю
Стихии чужой, запредельной.
Искусство, может быть, величайшая сила, которой владеет человечество.
Художник – сновидец, волхв, маг, чьи видения рано или поздно оказываются будущим человечества…
Единый памятуй завет:
Сновидцем быть рожден поэт;
И всё искусство стройных слов —
Истолкованье вещих снов.
Мир существует для поэта не как предмет отражения, но как покров, наброшенный на тайну, как то, сквозь что он должен проникнуть к существу видимых вещей. Не отражение, подражание или воспроизведение, но снятие покрова, завесы – вот что такое поэтическое искусство.
Осип Мандельштам считал поэзию злаком бытия, глубинной речью природы: «То, что я сейчас говорю, говорю не я, а вырыто из земли, подобно зернам окаменелой пшеницы».
Поэзия идет «путем зерна» – она движение самой природы, здесь «земля гудит метафорой». Язык поэта – не только речь сама по себе, но голос бытия. Поэзия всплывает из глубин души поэта, где она соприкасается с вечностью, и может быть названа (как Леонардо именовал живопись) углублением духа (а не познанием внешних вещей). Поэту дано услышать «голос бытия» через свой «внутренний голос». Чем больше поэт, тем глубже эта коммуникация.
Поэзия – «настоящая с таинственным миром связь», поэзией пронизан акт и дух творения, способ передачи божественных откровений, и поэты-вестники всегда испытывают болезненное чувство «некачественного» приема, нехватки слов, речевых дефектов. Кстати, в Библии «косноязычие» обозначает лингвистический дефицит Моисея. Великие поэты тоже боятся «косноязычия» – ужасающей неспособности выразить полноту божественного откровения:
Мне стало страшно жизнь прожить —
И с дерева, как лист, отпрянуть,
И ничего не полюбить,
И безымянным камнем кануть;
И в пустоте, как на кресте,
Живую душу распиная,
Как Моисей на высоте,
Исчезнуть в облике Синая.
И я слежу – со всем живым
Меня связующие нити,
И бытия узорный дым
На мраморной сличаю плите;
И содроганья теплых птиц
Улавливаю через сети,
И с истлевающих страниц
Притягиваю прах столетий.
(Осип Мандельштам)
Поэт, – писал Э. Мунье, – это маг, он ведет нас к воображению, открывающему мир в его глубинной реальности и каждое отдельное бытие – в его связи с Целым. Специфика поэтического мышления – «ставить нас в положение профетической наивности, которое за пределами сознания роднит нас с тотальной реальностью». Отождествляя деятельность поэта с опытом мистика, Э. Мунье полагал, что, как эманация божественного, поэт является выразителем божественного в символических формах. Согласно персоналистской философии, есть «интимное таинство реальности», обнаруживающееся в глубинах человеческого «я»:
«Поэзия – восприятие в любом бытии, в каждом объекте чего-то нового, чего-то большего, не сводимого ни к дефиниции, какой бы полной она ни была, ни к полезности, сколь бы нужной ее не признавали; это – восприятие, присущее нам в особые моменты, когда мы чувствуем, что в неисчерпаемой гармонии открывается сверхъестественное».
Поскольку поэзия открывает пути к сверхреальности, ее «методы» надрациональны: постижение «сверхъестественного» связано с потрясением, откровением, своего рода галлюцинацией, преодолевшей «объективность» и объединившей человека с «Целым», с Миром.
Художественность, поэтическое постижение мира заложены в самой духовной сущности Человека-Наблюдателя и входят в его онтологическую структуру. Через искусство выражается Бог-в-нас, человеческая духовность – то, что соединяет нас с Абсолютным Духом. Вот почему самовыражение личности в искусстве есть высшая форма человеческой активности.
Искусство стремится к собственно духовному аспекту личности и ее самым интимным отношениям к миру; искусство проникает в самые сокровенные личностные отношения, художник говорит о вершинах существования.
Великая поэзия неотрывна от великой философии. Метафизические поэты предшествовали философам и научили их орфизму, пластично-духовному восприятию существования, самосозерцанию, животворящему субъективизму.
С. Киркегор считал экзистенцию художественно-эстетической концентрацией существования, называя себя поэтом, писателем, но никогда – философом. Философия насквозь пронизана эстетическими идеями и приближается, скорее, к искусству, чем к науке, полагал А. Бергсон. Философия и поэзия соединяются в интуиции, являющейся их общей основой. По М. Хайдеггеру, именно художественное произведение раскрывает бытие сущего; поэзия – становление и осуществление истины, главный источник метафизики и генератор ее идей. В собственных философских поэмах Мартин Хайдеггер не случайно имитировал язык великих поэтов (Гёльдерлина, Рильке), ибо считал, что только поэтический язык адекватен многообразию экзистенции. Слушать речь бытия можно только поэтически: мышление есть прапоэзия, стихослагание истины бытия.
По мнению А. Камю, поэтическое произведение – завершение невыразимой философии, ее иллюстрация и увенчание. Поэзия, метафизика – разные способы прочтения шифров трансценденции. Философ пытается делать это сознательно, поэт бессознательно реализует целое в своем произведении: «Поэт порой достигает своей цели, философ – никогда» (К. Ясперс).
Г. Башляр тоже рассматривал поэзию как мгновенную метафизику, как способность человека – без философских построений и доказательств – постичь глубинный срез истины. Подлинное поэтическое мгновение становится, таким образом, «моментом истины», поэтической способностью двигаться вдоль «вертикального времени» к сути вещей. Великая поэзия не следует за жизнью, но предвосхищает ее, проникает в ее сокровенные недра. Б. Кроче отождествил художественное с «космическим чувством», присущим поэтической экспрессии. Поэзия – способ подражания Богу, эманация божественного, сияние благодати, выражение истины и блага в чистом виде.
Святое искусство, – писал Ж. Маритен, – находится в абсолютной зависимости от божественной мудрости. В знаках, которые оно представляет нашим глазам, проявляется нечто, бесконечно превосходящее всё наше человеческое искусство, сама божественная Истина – сокровище света, купленное нам кровью Христа.
Поэтические образы, символы, метафоры позволяют точнее, глубже, рельефнее выразить мысль, ничего не объясняя или доказывая. Поэзия рождается из чувства удивления, потрясения, трагической новизны, Она – «восприятие в любом бытии, в каждом объекте чего-то нового, чего-то большего, не сводимого ни к дефиниции, какой бы полной она ни была, ни к полезности, сколь бы нужной ее ни признавали; это – восприятие, присущее нам в особые моменты, когда мы чувствуем, что в неисчерпаемой гармонии открывается сверхъестественное» (Э. Мунье). Метафизическая поэзия, величайшие образцы которой даны нам Донном, Гонгорой, Мильтоном, Блейком, Гёльдерлином, Бенном, Йитсом, Паундом, Элиотом, Пеги, Бродским, суть пророческая, профетическая, сакральная мудрость, не нуждающаяся в системе, методе, понятии. Усмотрении из Ничто, которое – Всё.
Если прочие метафизические опыты обставлены бесконечными предисловиями, то поэзии чужды преамбулы, принципы, методы, доказательства. Она отвергает даже сомнение. Единственная нужда ее – в молчании, в прелюдии тишины. Поэтому она прежде всего стремится к обезоруживанию слов, заставляя тем самым умолкнуть прозу и все то, что хотя бы отдаленно оставляет в душе читателя намек на какую-либо мысль или звук. Из этой пустоты и рождается поэтическое мгновение. Именно для того, чтобы создать мгновение сложное, соединив в нем бесчисленные одновременности, поэт уничтожает простую непрерывность связного времени.
Искусство открывает нам глубинную реальность и частное в его связи со Всеобщим. Искусство адекватно трансцендентной компоненте бытия, интимному таинству, реальности, обнаруживающейся в глубинах человеческого «я». Поэзия проникает в сокровенное человеческое, говорит о вершинах существования.
Великое искусство малочувствительно ко времени, почти не ведая эволюции. Вместе с тем классика происходит от модернизма. Данте – величайший модернист Средневековья, Шекспир – первопроходец эпохи Реформации, Джойс и Элиот – предвестники эпохи Аушвица и ГУЛАГа. Великое искусство не может не быть модернистским, ибо творчество не терпит повторения, каждое поколение прочитывает Книгу по-новому, слышит свой зов Бытия. К искусству вполне применим фейерабендовский принцип пролиферации, нового зрения, неведомой перспективы: новую поэзию, новую музыку, великую мудрость нельзя скопировать со старых. Самое важное в творце – новое слово. Укорененность и абсолютная новизна – два лика модернизма. Гений – катаклизм, уготованный культурой. Сама же культура, как и жизнь, – океан альтернатив, конкурирующих и обогащающих друг друга.
Выступая против романтического понимания искусства, мелодраматического наслаждения страстями, сентиментального упоения «слишком человеческим», Х. Ортега-и-Гассет писал:
«Искусство не может состоять из психического заражения, потому что последнее является бессознательным феноменом, а искусство имеет совершенно полную ясность, это полдень интеллекта. Плач и смех эстетически чужды ему. Жест красоты не выносит меланхолии или улыбки.
Поэт начинается там, где человек исчезает. Судьба последнего – жить своей человеческой жизнью, миссия поэта – создавать то, что не существует».
Когда Фридрих Ницше говорил, что искусство необходимо нам для того, чтобы не умереть от истины, он имел в виду превосходство полноты бытия над рассудком. Человеческое существование шире доводов разума. Жизнь невозможна без абсурда, неопределенности, смерти, поражения. Искусство, поэзия не преодоление абсурда, но уникальный шанс остаться собой вопреки жестокой правде жизни: «Описывать – таково последнее стремление абсурдной мысли»; «Творить – это жить дважды». Поэзией человек спасается от смирения, смерти духа, зла, поражения, утрат, мимикрии, лицемерия, обмана.
Поэт – существо надмирное, не случайно М. И. Цветаева называла «странного» Белого Ангелом, а Ш. Бодлер создал образ гордого альбатроса – прекрасного и сильного в полете и жалкого, с подбитым крылом – на земле…
Призвание поэта – не писать стихи, а неустанно напоминать людям о существовании Бога и Красоты, будоражить их символами Вечности, предостерегать об опасности суеты и зла.
Чем дальше отстоит поэтическое от приземленного, тем больше Бога в произведении искусства. Чем изолированней поэт от сермяжной жизни, тем глубже видит жизнь и теснее связан с бесконечно далекой родиной – Космосом, небом, внутренним голосом Бытия. Поэт – глубоко чувствующий пророк, ведущий к воображению, открывающий мир в его сокровенной реальности и каждое индивидуальное бытие в его связи с Всеобщим и Целым.
С. Киркегор в свое время подчеркнул трагический аспект коллизии творчества: его поэт – несчастный человек, носящий в душе тяжкие муки, с устами, так созданными, что крики и стоны, прорываясь через них, звучат дивной музыкой. Поэт С. Киркегора – прозорлив. Поднимаясь над обыденной жизнью, он проникает в сокровенные тайны бытия. Познав эти тайны, страдает от бессилия своих пророчеств. Поэтому его чело омрачено мировой скорбью.
Нам, приученным к искусству-отражению, пора переучиваться: искусство – не отражение, а углубление, достигаемое отстранением, уходом, изоляцией, сосредоточением, отказом, экзистированием, медитированием. Не от мира к сознанию – от сознания в недра мира. Не изображение вещей – живописание идей. Великий поэт, как Гомер или Джон Мильтон, должен ослепнуть и обратить взор к внутренним пейзажам, вглубь себя.
Бодлер, Рембо, Лотреамон в поэзии, Шенберг, Веберн, Кейдж в музыке, Ван Гог, Пикассо, Мунк, Дали в живописи создавали именно такую эстетику – не успокаивающей совершенной внешней красоты, но внутреннего страха и трепета, конвульсий и хрипов, лязга гусениц и свиста бомб, распавшегося, растекшегося времени. Исторические уроки оказались страшней апокалиптических пророчеств. Кончилась эпоха Уолта Уитмена, началась эра Томаса Стернза Элиота.
Для крупнейшего метафизического поэта Нового времени действительность – не прекраснодушная благость, открывающаяся человеку в его соприкосновении с миром, но – «интимное таинство реальности», обнаруживающееся в недрах авторского «я». Потому-то элитарная, порой эзотерическая поэзия Т. С. Элиота стала популярной (стихи, написанные для нескольких близких друзей, издаются миллионными тиражами), что каждый человек в большей или меньшей степени склонен к самоосмыслению, рефлексии, трансцендентированию, потрясению. Великая поэзия и есть потрясение, в избытке наличествующее у Т. С. Элиота. Старый Опоссум притягивает даже не апокалиптической эсхатологией, но виртуозным изображением глубинно-человеческого, выстраданного, экстатического. Эти, глубоко спрятанные в подтекст, чувства позволяют читателю ощутить собственную конгениальность – сопричастность, сострадание, сопереживание.
Дж. Мур и Р. Дж. Коллингвуд не преувеличивали, характеризуя Т. С. Элиота как пророка, мировую фигуру невероятных размеров: Т. С. Элиот прервал ренессансную традицию воспевания человека, сказав эпохе всю правду о язвах и ужасах, разъедающих ее. Конечно, не он – первый, но изобразительные средства, виртуозный язык, глубинный подтекст, изощренный интеллектуализм и утонченная интуиция в соединении с уникальной элиотовской тайнописью сделали его вызывающе современным, наиболее адекватным нашей страшной эпохе.
Каждое слово, каждый образ, каждая метафора Элиота – целое напластование: философий, религий, этик и одновременно – правд жизни со всеми ее грязнотами и вульгарностями. Здесь необходима даже не дешифровка, как у Джеймса Джойса, а способность погрузиться в этот круто заваренный интеллектуальный мир, насытиться этим горько-соленым раствором.
Бесконечные напластования намеков, недомолвок, реминисценций, открытые и замаскированные цитаты, сложнейшая система отсылок, тщательная имитация разных поэтических техник, виртуозные ассоциации, полифилософские метафоры, парафразы, речитативы, аллитерации, ассонансы, расширенные виды рифм, смешение арго и сакральных текстов, увеличенная до крайних пределов суггестивность слова – вот из какого «сора» «сделаны» его стихи. При всем этом – редкостная органичность, необыкновенная глубина, связь с традицией. Как у великих предшественников, усложненность и зашифрованность – не нарочиты, а естественны, адекватны нарастающему хаосу мира.
Конечно, поэзия – это игра, «невиннейшее изо всех занятий», по словам Фридриха Гёльдерлина. «Поэзия подобна мечте, но не действительности, игре со словами, а не серьезности дела. Поэзия безобидна и безрезультатна»[25]. Сущность поэзии – свидетельство человека «о том, что он есть», о его принадлежности к земле и эпохе, речевое выражение сердечности (Innigkeit) поэта: «Только там, где есть речь, там есть Мир». Но сущность поэзии не в том, что она отражает, но в том, что она дает направление бытию: «Но то, что пребывает, устанавливают поэты»[26]. Давая имена вещам и богам, человек конструирует бытие посредством слова. По словам того же Мартина Хайдеггера, «сущность вещей находит выражение в слове, отчего вещи впервые высвечиваются».
Называя вещи именами, человек «поэтически проживает на этой земле»[27]. Получается, что поэзия – самая серьезная игра, затрагивающая одновременно сущность самого человека и основания человеческого бытия, данный Богом способ узрения Бога.
Но нам подобает, о поэты,
Под Божьей грозою стоять с головой непокрытой.
И луч Отца, Его свет
Ловить и скрытый в песне
Народу небесный дар приносить.
Когда Гёльдерлин говорит, что «поэты свободны, как ласточки», это не означает поэтического произвола и своенравного желания, но свободу поэта давать направление бытию – «ловить божественный свет и народу небесный дар приносить». И. Х. Ф.Гёльдерлин о сущности поэзии:
Поэзия объединяет людей не так, как объединяет их игра; она объединяет их, когда она подлинная поэзия и оказывает подлинное воздействие, способствуя тому, чтобы они – со всеми их многообразными страданиями, радостями, стремлениями, надеждами и страхами, со всеми их суждениями и ошибками, достоинствами и идеями, со всем великим и мелким, что в них есть, – все больше сливались в одно живое, состоящее из тысяч звеньев, неразрывное целое, ибо именно таким целым и должна быть сама поэзия, а какова причина, таково и следствие.
Лучшее определение поэта – вестник, посланник, посредник, стоящий между небесами и землей, соединяющий законы богов и голоса людей.
Статья М. Хайдеггера «Гёльдерлин и сущность поэзии» фактически является раскрытием нескольких поэтических идей великого поэта, поэта поэтов, по словам Мартина Хайдеггера. Я уже касался этой проблемы ранее, поэтому ограничусь заключением:
Сущность поэзии, устанавливаемая Гёльдерлином, исторична в высшей мере, ибо она предвосхищает некое историческое время. Но как историчная сущность она – единственно существенная сущность. Скудно время, и потому чрезмерно богат его поэт, – так богат, что часто хотел бы он ослабеть в воспоминаниях о бывшем и в ожидании будущего и только спать в этой кажущейся пустоте. Однако он прочно стоит в Ничто этой ночи. Так как поэт остается у себя самого в высочайшем отъединении, сконцентрированном на своем предназначении, он замещает свой народ и потому в самом деле добивается истины. Об этом возвещает седьмая строфа элегии «Хлеб и вино». В ней поэтически сказано то, что нами могло быть разобрано лишь мысленно.
Но друг! мы приходим слишком поздно. Правда, боги живут, —
Но над головой, там, наверху, в другом мире.
Там они бесконечно творят и, кажется, мало считаются с тем,
Живем ли мы, так сильно берегут нас небожители.
Ведь не всегда хрупкий сосуд может вместить их,
Лишь иногда переносит человек божественную полноту.
Жизнь поэтому – сон о них. Но заблуждение
Помогает, подобно дремоте, а нужда и ночь делают сильными,
Пока герои не подрастут достаточно в железной колыбели,
Пока сердца, как прежде, по силе не станут подобны небесным.
Затем они приходят, гремя. Однако мне часто кажется, что
Лучше спать, чем быть так – без друзей,
Так ждать, – и что при этом делать и говорить,
Я не знаю. И к чему поэты в скудные времена?
Но они, скажешь ты, подобны святым жрецам бога вина,
Которые в священной ночи идут из края в край.