Он ждал у огромной старой лодочной станции, громадины в викторианском стиле; было ясно и свежо, почти по-осеннему, ветер рябил речную воду. Какой-то гарвардский клоун в лодке усердно работал веслами, и Чарди смотрел, как он гребет по течению к следующему мосту, мерно сгибаясь и разгибаясь, сгибаясь и разгибаясь. Гребец развил на удивление хорошую скорость и вскоре исчез под аркой, но к тому времени взгляд Чарди уже был прикован к приближающейся женской фигурке.
Казалось, она целую вечность идет по мыску пожухлой травы, который отделял принадлежащие нескольким гарвардским семействам особняки в георгианском стиле от холодных вод реки Чарльз. На ней были джинсы, натянутые поверх сапог, и уже знакомый ему твидовый жакет и свитер с воротником-хомутом. Волосы она упрятала под вязаную шапочку. Джоанна надела темные очки и не накрасилась. Вид у нее был более суровый, пожалуй, более богемный и определенно более профессорский, чем вчера вечером.
Чарди двинулся ей навстречу.
– Ты поспала?
– Все нормально, – ответила она без улыбки.
– Идем к тому мостику.
У него болела голова, и он немного нервничал. Мимо протрусил бегун в меховых наушниках, потом в противоположном направлении промчался велосипедист на новомодном велосипеде с низким сиденьем. Они дошли до моста и свернули на него, миновав деревья, едва пробудившиеся от зимнего сна.
Чарди облокотился на каменный парапет, морщась от пронизывающего ветра; у него ломило уши. Он был без перчаток – оставил их где-то. Пол всем своим существом ощущал рядом Джоанну. Она обхватила себя руками, вид у нее был замерзший.
Он придирчиво осмотрел левый берег, улицу Мемориал-драйв, вьющуюся между деревьями. По ней неслись машины. Потом оглянулся направо, на дорогу, носящую название Сторроу-драйв, и изучил поток транспорта на ней.
– Вроде бы все в порядке, – заключил он.
– Чего ты опасаешься?
– У них есть параболические микрофоны, которые улавливают твою речь с двухсот футов. Но для них нужна уйма разнообразного оборудования, а значит, грузовик или фургон. Я искал стоящий где-нибудь поблизости неприметный грузовик или фургон.
Чарди посмотрел на воду.
– Думаю, – сказал он, – мне показали лишь небольшую часть операции. Я считаю, что она значительно серьезней, чем мне обрисовали. Я пока еще точно не знаю, что они затеяли и насколько больше им известно, чем они говорят. Я работаю с каким-то придурком, в котором нет ничего человеческого, болваном из Лиги Плюща и сопляком, который витает в облаках. Все должно быть серьезней. Я просто знаю, что должно. И кто-то следит за всем.
«Сэм, – подумал он. – Сэм, готов поручиться, что без тебя здесь не обошлось».
– Здесь можно разговаривать? – спросила она.
– Если они действительно захотят засечь тебя, они это сделают, как ты ни изворачивайся. Но они сейчас не слишком высокого мнения обо мне. Так что разговаривать можно.
– По твоей милости я провела совершенно кошмарную ночь, Пол.
– Прости.
– У меня есть какой-нибудь выбор?
– Никакого. Если Улу Бег для тебя что-нибудь значит.
– Меня выводит из себя, что у нас нет выбора.
– Меня тоже. Но тут уж ничего не попишешь.
Дул сильный ветер; Чарди повернулся к нему спиной, взглянул на излучину реки. Давешний гребец боролся с течением, пытаясь вернуться к лодочной станции.
– Ты нанес нам страшный удар, Пол. Страшный удар.
– Всякое бывает, – сказал Чарди. – Ты делаешь все, что можешь, но иногда этого все равно недостаточно. Я просто попал в переплет, с которым не смог справиться. Я отдал бы все, что угодно, отдал бы свою жизнь, чтобы получить возможность прожить все заново. Но что случилось, то случилось.
Теперь ветер разбушевался не на шутку, и на реке поднялось небольшое волнение.
– А что, в Бостоне весны не бывает? – спросил он.
– Разве что в июне.
– Он объявлялся у тебя? Вообще кто-нибудь пытался связаться с тобой?
– Нет.
– Ты представляешь себе, куда он может податься? Есть у нас здесь курдская община, сообщество изгнанников, в которое он мог бы обратиться? Есть кто-нибудь, кто может ему помочь? Где нам его искать? Чего ожидать?
– Никакой курдской общины нет, Пол. Разве что горстка курдов. Пол, я должна кое-что тебе сказать. Кое-что еще. Я хотела написать об этом в книге, но не смогла. Мне просто хотелось об этом забыть, оставить это в прошлом. Но все равно вспоминаю. Вспоминаю в самый неподходящий момент. По-моему, я уже немного чокнулась.
Чарди развернулся и взглянул на нее.
– Давай, – сказал он. – Выкладывай.
– Когда вертолеты улетели, мы вышли на поляну. Думали, что еще сможем кому-то помочь. – Она как-то сдавленно фыркнула. – И помогли. Большинство из них были… разорваны в клочья. Ты воевал, ты должен знать.
– Это…
– Там была настоящая бойня. Пулевые отверстия обуглены, людей просто прожгло насквозь. В воздухе стоял запах жареного мяса. Пол, один из его сыновей был еще жив. Пуля попала ему в живот. Он страшно кричал. Звал отца. Улу Бег опустился рядом с ним на колени, сказал, что любит его, поцеловал в губы и выстрелил в висок из пистолета, который ты ему дал. Потом обошел поляну и застрелил всех остальных, кто кричал от боли. Своего сына и потом еще человек пятнадцать-двадцать. Все они исходили криком.
Чарди медленно покачал головой; ему было трудно дышать.
– Вот какую цену он заплатил за то, что связался с американцами, Пол. Он не просто лишился своей семьи, своего народа, своего образа жизни, но еще и был вынужден собственными руками убить своего ребенка.
Чарди не мог выговорить ни слова.
– Мы должны спасти его, – заключила она.
– Что-нибудь придумаем, – пообещал он.
В «яме» обычно полутемно, и инспектора, наверно чувствуя себя здесь лишними и нежеланными, смотрят на аналитиков сверху, сквозь ряд ярко освещенных окошек. Они кажутся похожими на монахов или на ангелов – строгие темные силуэты на сияющем фоне. Но там, внизу, все безмятежно: по традиции аналитики не переговариваются между собой, каждый сидит в своей клетушке, уткнувшись в видеодисплейный терминал – лицо озарено призрачными отблесками экрана, пальцы бегают по клавиатуре.
Это странное место для войны – а впрочем, может, не такое уж и странное. Как бы то ни было, это действительно зона боевых действий, плацдарм операций. Здесь разыгрываются настоящие сражения, маленькие Фермопилы, Азенкуры и Трафальгарские битвы Центрального разведывательного управления – шрифтом сансериф на мерцающем зеленоватом фоне экранов, подключенных к электрическим пишущим машинкам, под неусыпным надзором серьезных молодых людей, на лицах которых нечасто увидишь улыбку. Агенты на другом краю света не ведают, что их призрачные двойники плывут на волнах судьбы в обширной памяти компьютеров Лэнгли.
Дело обстоит проще простого: аналитики – это бойцы. Получив терминал с доступом к базе данных и задание от людей сверху, они ищут способы добиться необходимого. Они выискивают связи, неувязки, щелочки в броне, странности, причуды, личные особенности, навязчивые идеи, они находят доказательства, закономерности, предопределенности, тенденции. Они прочесывают, отбрасывают, отсеивают и отшлифовывают. Те из них, кто знает свое дело, хладнокровны, умны и, что самое важное, скрупулезны. Их мозг устроен в точности так, как нужно для такой работы, и существует в симбиозе с программным обеспечением, основанным на четком понимании, что машине неведома ирония, она лишена чувства юмора, у нее не бывает внезапных озарений. Она всегда говорит исключительно то, что имеет в виду, и делает исключительно то, что ей велено. Она лишена индивидуальности, но в то же время этика ее безжалостна, а готовность прощать отсутствует.
Здесь, в «яме», есть и свои чемпионы. Одни люди справляются лучше других благодаря генетической предрасположенности или напору, удаче или хладнокровию. В их числе был и Майлз Ланахан. Говорили, что он с меньшими исходными данными может добиться большего, чем кто бы то ни было в «яме». Он стал чем-то вроде легенды и достиг таких высот, что на самом деле выбрался из «ямы» и вступил в реальный мир, в сферу операций. На памяти «ямы» такого еще не случалось. Однако в настоящее время чемпионом был Майкл Блюштейн.
Двадцатичетырехлетний Блюштейн окончил Массачусетский технологический институт по специальности «математика», и его ленивая гениальность, непогрешимая уверенность в своем подходе, тоже наводила на всех трепет. Ко всему прочему, он еще и пахал, как вол.
В то воскресенье, когда Чарди, ускользнув от Майлза, пытался достичь согласия с Джоанной, Блюштейн в джинсах и футболке-поло (воскресная смена беспечно пренебрегает формой одежды – это еще одна традиция) сидел в полутьме своей клетушки перед видеотерминалом и потирал ушибленный палец. Накануне он играл на первой базе в команде по софтболу. Его товарищи считали, что он работает в Пентагоне. И слава богу, поскольку если бы он хоть словом обмолвился об управлении, то схлопотал бы себе на голову большие неприятности. И вот, на тренировке, пытаясь взять низкий мяч, прищемил палец.
На экране перед Майклом плыли материалы, в случайном порядке выдернутые машиной из файла текущих операций ему на растерзание. Материалы представляли собой образчики курдской поэзии.
Нет, Блюштейн не был любителем поэзии: он не отличил бы Томаса Элиота от Эллиота Мэддокса. Но в отделе безопасности все бегали, как ошпаренные, и ощущение кризиса просочилось повсюду. Блюштейн, поддавшийся общему резонансу, чувствовал это. Он точно не знал, в чем дело, да ему и не надо было этого знать. Многое просто принималось на веру. Наверху сказали: курдский вопрос. Прошерсти наши данные по курдам, извлеки на свет божий наши запутанные отношения и попытайся отыскать следы одного отдельно взятого курда, некоего Улу Бега.
Как ни забавно, данных оказалось не много. Один только легендарный «Отчет Мелмена», посмертная препарация «Саладина II». Но поскольку Блюштейн пока не имел соответствующего уровня допуска, у него не было кода, позволяющего вывести документ на видеотерминал. Но, за исключением этого отчета, зацепиться было почти не за что: о курдах никто толком ничего не знал, или, может быть, часть информации пропала из архивов. Никаких предварительных сведений по «Саладину II» не имелось, каких-либо рабочих документов или подготовительных разработок не нашлось. Немного необычно, но не из ряда вон. Не было никакого критического анализа операции, который позволил бы определить, почему она кончилась провалом. Опять же немного необычно, но не из ряда вон. Дело было не в том, что он не мог получить какие-то сведения. Информации просто не было.
Однако имелись официальные документы, беспорядочная подборка, возможно составленная при планировании «Саладина II» или в ходе его анализа уже после, которую никто и никогда толком не изучал. Политические памфлеты, меморандумы, тома поэзии (курды оказались страшно поэтичными), плакаты, текст обращения в ООН, датированный 1968 годом и обвиняющий иракцев в геноциде, протоколы заседаний партии Баас, постановления Совета революционного командования, гимны – обычные обломки потерпевшего крах политического движения, кое-как переведенные на английский и заложенные в машину для текстового анализа.
Блюштейн взглянул на поэму на экране. Перевод определенно оставлял желать лучшего, поскольку даже со скидкой на его не слишком восторженное отношение к материалу и восточную цветистость изложения эти вирши были просто ужасны.
Мы – самоотверженные борцы,
Народные герои,
Львы смутных времен,
– гласила одна строфа.
Мы пожертвуем всем, что имеем,
Даже собственными жизнями,
Для освобождения Курдистана.
Кошмар какой. Лишь один образ привлек его внимание: «львы смутных времен», хотя это и попахивало Роджером Желязны, всей этой шелухой в духе меча и магии. Во всяком случае, определенно отдавало мелодрамой.
За нашими границами
Мы, самоотверженные борцы,
Мы отомстим врагу,
Отомстим за курдов
И за весь Курдистан.
Вот психи. Оголтелые мусульманские фанатики. Это надо же было написать такую пафосную, такую бессмысленную чушь.
Наша месть обрушится
На головы виновных,
Тех, кто пытался
Уничтожить курдский народ.
Курды что, собрались раздавать лицензии на терроризм? Об этом речь? Блюштейн покачал головой. Сам он всегда был сдержанным и спокойным – как-никак, математик, – и эта необузданная страсть, гневный тон и литературная безыскусность этих строк чем-то раздражали его.
С Блюштейна было достаточно. Он очистил строку и напечатал на экране команду «EN», приказывая компьютеру убрать этот кусок и вывести из курдского файла что-нибудь другое.
Снова поэма! Нет, им положительно нужен гуманитарий, а не математический гений, подумал Блюштейн. И вообще, что он, по их мнению, должен в ней отыскать? В предварительном комментарии пояснялось, что поэма была напечатана в 1958 году в «Роджа Ну», литературном, культурном и политическом альманахе, который с 1956-го по 1963 год издавали в Бейруте Селадет и Камуран Бедир-Кан. Автором значился – так-так-так – некий У. Бег, впоследствии курдский повстанец.
«У. Бег»?
Блюштейн тяжело вздохнул и принялся проглядывать строки, пытаясь уяснить смысл. Одни слова, думал он. Словам он не доверял, вот цифры – другое дело, и к черту теорию неопределенности. Творение этого У. Бега – ничего примечательного. Все то же самое: избитая революционная белиберда, полная напыщенного пафоса, возмущение, язык из области нелепицы.
Мы, курды, должны быть сильны
И сражаться с хозяевами войны,
Которые замыслили сломить нас.
Мы должны сражаться с шакалами ночи,
Мы должны быть львами.
Мы должны сражаться с соколами неба,
Мы должны быть львами.
Мы должны сражаться с медоточивыми торговцами,
Что рассыпаются в сладкоречивых обещаниях
И сулят ароматы наслаждений,
А продают мертвые семена горечи,
Что под землей обращаются в кости.
Мы должны быть львами.
И так далее, и так далее. Нет уж, увольте. Дайте мне таблицы по сельскохозяйственной продукции Северного Вьетнама, или ливийские импортные квоты, или цены на марокканские апельсины, или последовательность детонационных процессов в советских баллистических ракетах средней дальности. Чего они могут хотеть, чего ждут? Найдите специалиста по английскому языку, черт побери. Блюштейн как-то встречался с одной такой специалисткой, горячей, бестолковой, неразборчивой в связях и яркой. Она оставила в его душе глубокую рану.
Он поспешно отправил вирши обратно в недра компьютерной памяти и выудил из курдского файла очередной кусок, а пока дожидался вывода, занялся своим ноющим пальцем. Ноги у него тоже слегка побаливали: он был очень высок, и они умещались в клетушку лишь после сгибания в таких местах, где у нормальных людей ноги гнуться не должны. Он пощупал палец. Неужели сломан? Да нет, вроде цел. Сгибается, да и опух не так сильно.
По экрану пополз очередной текст. Опять стихи? Слава тебе господи, нет. Предварительный комментарий пояснял, что это анонимный пропагандистский бюллетень, выпущенный «Хез», радикальной курдской подпольной группировкой в Ираке, и датированный июнем 1975 года, всего лишь несколько месяцев спустя после закрытия «Саладина II». Он оказался предсказуемо едким – ушат помоев в адрес Соединенных Штатов в целом и одного общественного деятеля в частности.
Блюштейн уже прочел таких сотню, и, без сомнения, предстояло прочесть еще столько же. Бедные ребята из отдела переводов, которые целыми днями напролет сидят и переводят эту бодягу на английский, чтобы ее можно было загнать в память компьютера. Неужели им это не надоедает? Наверное, нет: это ведь их работа. Он знал, что все они работают в Агентстве национальной безопасности в форте Джордж-Мид и, должно быть, настоящие зануды. Отвратительная механическая работа, и, судя по тому, в каких количествах они выдавали ее на-гора, там тоже кто-то засуетился – еще одно доказательство того, что дело серьезно и народ заволновался.
Йост Вер Стиг, начальник отдела безопасности. Это его имя стояло на бланках распределения системного времени, и он, должно быть, обладал определенным влиянием, если ему удалось так быстро загнать такую уйму данных в компьютер и тратить сотни машино-часов на их перелопачивание. Но чего ожидает этот Йост Вер Стиг? Чуда? Как бы усердно ты ни работал и сколько бы часов машинного времени затрачено ни было, с незыблемым принципом невозможности превращения дерьма в конфетку ничего поделать нельзя. Взять хоть этот обличительный пасквиль, который аналитик сейчас читал, – он доказывал лишь, что в мире существует ненависть. Тоже мне, открытие, подумал Блюштейн. Поэтому-то мы здесь и сидим. Значит, третий мир ненавидит первый. Это никого не удивляет и ничего не доказывает.
Блюштейн пробежал глазами зеленоватые буквы, колонки шрифта, ползущие по экрану. Долго еще до конца этого документа? Когда все это кончится? Что он вообще выискивает? Почему наверху так струхнули? Почему это так серьезно? Кто такой Йост Вер Стиг? Почему никак не перестанет болеть палец? Почему Шелли Наскинс бросила меня три года назад? Когда же наконец утихнет эта боль и…
Блюштейн запнулся.
В голове у него что-то щелкнуло.
Он очень внимательно вглядывался в слова на экране, почти произнося их вслух, ощущая их вес, примеряясь к их форме.
«…медоточивый торговец, который рассыпался в сладкоречивых обещаниях,
– так описывал анонимный автор из „Хез“ какого-то американца, –
и сулил ароматы наслаждений. А сам продал нам мертвые семена горечи, которые под землей обратились в кости».
Блюштейн откинулся на спинку стула.
Это были одни и те же слова.
Может, совпадение? Нет, это против всех законов вероятности. Цитата, какая-нибудь аллюзия? Нет, если бы это была какая-нибудь знаменитая строка, в предварительном комментарии непременно упомянули бы об этом.
У. Бег, скотина такая, ты написал и второй вариант. Ты цитировал самого себя.
А кого этот У. Бег имел в виду?
Блюштейн проверил все еще раз, чтобы точно убедиться, потом принялся разыскивать в своей директории чрезвычайный код Йоста Вер Стига. Перед глазами у него промелькнуло одно-единственное видение – оно не имело никакого отношения ни к курдам, ни к семенам, ни к костям. Это была гигантская конфета в блестящем фантике.
Это был неловкий процесс. У Чарди давно уже не было женщины. Помимо прочих страхов, он опасался, что не сможет обуздать свой внезапный голод. Но она все поняла и пришла на помощь – направляла его руки, прикасалась к нему, когда он робел, проявляла настойчивость, когда он упирался. У Чарди было такое ощущение, будто перед ним один за другим сменяется огромное множество пейзажей, огромное множество красок. Он словно очутился в музее. Временами он точно шествовал неспешным шагом по пышно убранному коридору, временами взлетал по лестнице вверх или кубарем несся вниз, и сердце замирало от страха, что он вот-вот упадет.
Казалось, так продолжалось вечно. Когда все было кончено, оба очнулись в испарине и без сил, безжизненные в бледном свете, который пробивался сквозь задернутую штору. Он едва различал ее – смутный силуэт, теплое присутствие в темноте.
– Сколько лет прошло, – проговорил он.
Она положила ладонь ему на руку, и они провалились в сон.
Около пяти она его разбудила.
– Просыпайся. Пойдем в ресторан. В какое-нибудь приличное место. Будем кутить. Я уже сто лет никуда не выходила. Наденешь свою бабочку. А я – туфли на каблуках.
– Отличная мысль, – согласился он. – Можно мне принять душ?
– Давай. Это туда.
Он поднялся и рассеянно двинулся в ванную.
– Пол?
В ее голосе послышалось что-то такое, что заставило его обернуться, и в этот самый миг он все понял и сам удивился, как это он на секунду – или на десять минут, или на три часа, не важно, – по-настоящему позабыл об этом, совершенно упустил из виду. Или, быть может, намеренно заставил себя забыть, чтобы получить возможность без стыда посвятить ее в свою тайну?
– Пол, – повторила она. – Господи, твоя спина…
– Да, – сказал Чарди.
Спина, живое свидетельство его слабости, запечатленное во плоти напоминание о провале в единственно важном деле, которое он пытался совершить в жизни.
– Боже правый, Пол. Господи.
Спину Чарди обезображивали шесть одинаковых валиков рубцовой ткани. Каждый имел центральный шрам бугристого, неровного цвета размером с пятидесятицентовую монету и целую сеть ранок поменьше. Каждый – крохотное лучистое солнце, окруженное планетарной системой шрамиков, метеоритов, комет и завитков омертвевшей кожи, летопись страданий, пламенеющая на его теле.
– Ох, Пол, – выдохнула она.
Ее взгляд был прикован к нему.
– Я продал тебя, Джоанна. Я сдал ему тебя, Улу Бега и курдов, я сдал ему всю операцию. Наверное, в конце концов я сдал бы что угодно. Но эти сведения достались ему не так-то легко. У него ушло на это шесть дней. Шесть сеансов. Потом я пришел к выводу, что он точно знал, сколько может выдержать мое тело. Каждый день он доводил меня до предела, а потом оставлял в покое и отправлялся в офицерский клуб. А мне приходилось думать об этом до следующего утра.
– О боже, Пол.
– Он делал это сварочной горелкой. Его звали Спешнев, он был старшим офицером КГБ в Ираке.
Чарди взглянул на нее.
– Этот гаденыш сводил меня с ума. Он вымотал у меня всю душу.
– Пол. Мне ничего этого не рассказывали. Мне никто ничего не сказал.
– А никто и не знал. Никто не спрашивал. Ты единственная, кому об этом известно. Ты и Спешнев.
– Пол!
Она схватила его – прижать к себе, не отпускать, заставить забыть все, утешить, – но он вывернулся из ее рук.
– Посмотри вот на это, Джоанна. Пусть уж все сразу. Смотри хорошенько – они давно уже зажили.
Он показал ей шрамы на запястьях.
– Я перерезал себе вены в самолете по пути в Москву. Но русские вытащили меня с того света.
– Пожалуйста, Пол. Прошу тебя, все будет хорошо, все будет в порядке.
– Нет, – ответил он. – Ничего никогда уже не будет в порядке.
Он сорвался на крик, потом с трудом взял себя в руки.
– Послушай, – продолжал он, – меня вырастил старый чокнутый венгр. Свою жизнь он закончил в психушке. Он растил меня в ненависти к ним. Этот старый хрен, он вбивал мне в голову: «Полли, ты должен драться с ними всю свою жизнь, ты не должен сдаваться, ты должен быть борцом». С русскими, с коммунистами. Но тогда в городах все жили так. Каждый день драки, постоянно, везде. Со всеми подряд. Или тебя все боятся, или ты ноль без палочки. Это был первый урок, который следовало усвоить на всю жизнь. Приходилось всем и всегда доказывать, какой ты крутой. Приходилось заниматься спортом, играть в баскетбол, показывать всем, как ты крут. Послушай, в той жизни я был королем, вот как сильно я старался. Слушай меня, Джоанна, ты меня слушаешь?
Он не мог остановиться. Его словно прорвало.
– Джоанна, я никогда не трусил. Никогда. Я никогда не бросал никого в беде, а ведь я побывал не в одной переделке. Я семь лет оттрубил во Вьетнаме, Джоанна. В двадцать три года я был командиром роты в морской пехоте, на мне лежала ответственность за две сотни молокососов. Это был шестьдесят четвертый, первый год серьезных боев в местах, о которых сейчас никто даже и не помнит. Вьетнамцы появились словно из ниоткуда на своих танках, а китайские военные советники руководили боевыми действиями и координировали огневое прикрытие. А все, чем располагали мы, – это лопоухие молокососы, горстка сержантов из Кореи да зеленые лейтенанты вроде меня, которые строили из себя боевых ветеранов, и черт меня побери, Джоанна, черт меня побери, если когда и стоило драпать без оглядки, то это тогда.
Он вдруг с внезапной пугающей страстью грохнул кулаком о стену у нее за спиной.
– А мы не отступили ни на пядь. Потом был бой, он шел трое суток без перерыва, и если кто-то хотел сбежать, тогда было самое время. Когда вьетнамцы наконец ушли, из двух сотен человек в моей роте осталось меньше пятидесяти.
– Пол, ты поранился. У тебя рука в крови. Пожалуйста, не делай…
– Нет, нет! Ты должна понять, чего он лишил меня. Скотина. Скотина!
Он снова в бешенстве грохнул о стену и пробил штукатурку. По руке струилась кровь.
– Пол, пожалуйста, прошу тебя.
Женщина опять прижала его к себе, окружила своим теплом.
– Господи, ты поранишься, ты убьешь себя.
Но он высвободился из ее рук.
– У меня была сотня возможностей дать деру, свалить, бросить службу. Джоанна, управление бросало нас не в одну переделку, мы с Френчи жили переделками, мы любили их. Мы были специалистами по переделкам, мы искали их, на какие только безумства ни шли, чтобы угодить в очередную. Джоанна, на моей совести множество ужасных, по-настоящему ужасных вещей, но я никогда не был трусом, никогда!
Он с размаху грохнул кулаком о стену.
– Пол, о господи, возьми себя в руки, все хорошо.
Но он не мог подавить рыдания.
– Я сопротивлялся ему. Сопротивлялся как никому другому, но он так хотел влезть ко мне в голову, так хотел! Почему? Почему ему было так важно расколоть меня? Может, от этого зависела его жизнь или еще что-нибудь? Или он так ненавидел Улу Бега? Он готов был раскроить мне башку и забраться в нее навсегда. Зачем, господи, зачем? Почему?
Джоанна внезапно поняла, что творится у Чарди в душе, и так спокойно, как только могла, сказала этому плачущему, истекающему кровью мужчине:
– Пол. Его там больше нет. Нет.
– Нет, есть, – возразил Пол, яростно непоколебимый в своей убежденности.
– Ты можешь прогнать его оттуда. Можешь избавиться от него.
– Нет, никогда. Он там, внутри.
– Пожалуйста, послушай меня. Пожалуйста, прошу тебя.
Она пыталась успокоить его и сама плакала.
– Пол, мы справимся. Боже, ну и парочка. Мы с тобой просто готовые кандидаты на свалку, ты и я. Господи, как же нас искорежило, боже мой, настоящий цирк уродов. Эта квартира – столица всех уродов Америки.
Теперь Джоанна даже смеялась.
– Мы справимся, клянусь тебе, мы еще им покажем. Мы научимся прощать самих себя – клянусь, мы этому научимся.
– Мы поможем Улу Бегу. И нам станет легче.
– Это поможет нам. Исцелит нас.
Она протянула руку к его шрамам и коснулась их. Ее палец повторил очертания самого страшного рубца, скользнул вдоль завитка – расширяющейся вселенной, спиральной галактики с разбегающимися витками.
– Ох, Пол.
Ее голос пробился сквозь пелену его ярости, его всепожирающей ненависти к самому себе, и они принялись ласкать друг друга. Губы их встретились, и тела напряглись от физического голода. Его охватило пронзительное желание, но в тот самый миг, когда он овладел ею, где-то внутри головы раздался голос русского.
Наступили сумерки. В квартиру позвонили. Чарди не сразу сообразил, что это за звук. Джоанна подошла к стене и спросила в домофон, кто там.
Чарди различил имя Ланахан.
– Пол, – позвала она. – Это за тобой.
– Я слышал, – нетвердым голосом ответил он. – Скажи, что я иду.
Кудесник из техотдела вел фургон по кембриджским улицам к мосту через реку Чарльз. Они выехали на шоссе, повернули в сторону Бостона и через несколько минут оказались на эстакаде, ведущей на 93-е шоссе по направлению к туннелю Кэллахана.
– Куда мы едем? – наконец нарушил молчание Пол.
Ланахан сидел впереди и на вопрос не оглянулся.
– Вы целый день были у нее?
– Куда мы едем? – повторил Чарди.
– Предполагается, что я должен быть в состоянии отчитаться перед руководством, где вы находились весь день. Вы были у нее?
– Я делал свою работу, Майлз. Большего тебе знать не требуется. Я перед тобой не отчитываюсь. Ясно?
Ланахан задумался.
Наконец он сказал:
– Мы едем в аэропорт.
– Я думал, целью этого мероприятия была Джоанна.
– Ну, вы-то свое дело сделали, – заметил Ланахан.
– Не зли меня, Майлз. Я найду, чем тебе ответить.
– Да вы грызетесь не хуже, чем муж с женой, – подал голос кудесник из техотдела.
– Крути свою баранку, – буркнул Ланахан. – Нам нужно успеть на самолет.
Он взглянул на часы.
– Не хочешь рассказать мне, в чем дело, Майлз?
Ланахан выдержал драматическую паузу из каких-то дурацких соображений, на которые Чарди было ровным счетом наплевать, и сообщил:
– По-моему, нам известно, куда направляется Улу Бег. И это не Бостон.
Чарди едва не улыбнулся. Только что он кое-что узнал – кое-что такое, чего по замыслу Майлза ему знать не полагалось. Почему Майлз был не в духе, хотя весь день отдыхал? Теперь Чарди знал почему.
«Ах вы твари», – подумал он.
– Лучше расскажи мне, Майлз, – произнес он.
– Послушайте, – Ланахан обернулся. – На каком уровне вы вели с ним политический диалог во время операции? В Лэнгли захотят это узнать.
– Все было очень просто.
– Вы когда-нибудь обсуждали истоки операции, ее политический контекст?
– Это было несколько лет назад. Я не помню.
– А лучше бы вспомнить.
– Да ничего особенного мы не обсуждали. Он был очень любознательным. Преклонялся перед Америкой. Был неплохо знаком с разными американскими деятелями – слушал Би-би-си, как и все на Ближнем Востоке.
– А Джоанна?
– Она разговаривала с ним, разумеется. Она ведь знает курдский язык, помнишь?
– О чем?
– Откуда я знаю? Обо всем. Она пробыла там семь месяцев.
Ланахан кивнул.
– Мы только что получили потрясающую новость. Один из наших аналитиков – говорят, у него башка варит что надо, – наткнулся на строчку поэмы, которую Улу Бег написал в пятьдесят восьмом. Вы знали, что он поэт?
– Они там все поэты. И все помешаны на мести. Это меня не удивляет.
– А потом он наткнулся на анонимную политическую листовку, написанную много лет спустя, сразу же после «Саладина-два». Ее выпустила радикальная политическая группировка, которая именует себя «Хез». Знаете, что это значит?
– Да. «Бригада». Пешмерга делились на десять хез, от трех до пяти батальонов в каждой. В середине шестидесятых Улу Бег участвовал в крупных сражениях с иракцами в окрестностях Равендуза и командовал батальоном в четвертой хез.
– В общем, «Хез» – название организации ветеранов резкой антизападной направленности. Короче говоря, наш аналитик – он нашел в той листовке точное повторение фразы из поэмы Улу Бега. Точное, понимаете? Такого совпадения быть не может. А поэма слишком безвестная, чтобы это могла быть цитата или аллюзия.
– Значит, это он написал ту листовку? – спросил Чарди.
– Да. Знаете, о чем она была?
– Нет.
– О великом и знаменитом американском злодее, организаторе предательства курдов. И завершалась она смертным приговором.
– Президенту?
– Нет. Джозефу Данцигу.
Чарди улыбнулся.
– Старине Джо, – протянул он.
– Пол! – Ланахан был в ярости. – Вы представляете себе, что будет, если один из обученных и финансируемых управлением курдских повстанцев с полученным от управления оружием всадит девять пуль в голову одному из самых знаменитых людей Америки? Возможно, вам и удастся где-нибудь в архивах отыскать какой-нибудь занюханный государственный документ о том, что когда-то на свете существовала организация под названием ЦРУ, но для этого придется немало потрудиться.