До последнего времени, в силу природной мягкости моего характера, я старался держаться подальше от плантаций, где работали негры. Мне было слишком мучительно смотреть на страдания несчастных, которым я ничем не мог помочь. Но когда на другой день дядя предложил мне сопровождать его во время обхода работ, я с радостью согласился, надеясь встретить среди невольников: спасителя моей любимой Мари.
Б течение этой прогулки я мог убедиться, какую власть имеет над рабами взгляд их господина и, в то же время, какой дорогой ценой дается эта власть. Негры дрожали в присутствии дяди, и когда он приближался к ним, они удваивали свои старания; но сколько ненависти было в их страхе!
Дядя, по обыкновению раздраженный, готов уже был вспылить, не находя к чему придраться, когда его шут Хабибра, всюду следовавший за ним, указал ему на негра, который, свалившись от усталости, заснул на опушке финиковой рощи. Дядя подбежал к бедняге, разбудил его грубым толчком и приказал сейчас же приниматься за работу. Когда испуганный негр вскочил на ноги, мы увидели, что он, сам того не заметив, лежал на молодом кустике бенгальских роз, которые дядя любил разводить. Куст был весь изломан. Дядя, уже рассерженный леностью раба, увидев это, пришел в бешенство. Вне себя он отстегнул от пояса кожаную плеть с металлическими наконечниками, которую всегда брал с собой во время обхода плантаций, и занес руку, чтобы ударить упавшего на колени негра. Но плеть не опустилась. Я никогда не забуду этой минуты. Могучая рука внезапно остановила руку плантатора. Высокий негр (тот самый, кого я искал!) крикнул ему по-французски:
– Накажи меня за то, что я сейчас тебя оскорбил, но не трогай моего брата, он задел только твой розовый куст!
Это неожиданное появление человека, которому я был обязан жизнью Мари, его вмешательство, решительный взгляд, властный голос ошеломили меня. Однако его самоотверженность не только не устыдила дядю, а лишь удвоила его злобу, обратив ее с виновного на его защитника. Дядя, кипя негодованием, оттолкнул высокого негра, осыпая его угрозами, и снова замахнулся плетью, чтобы на этот раз ударить его самого. Но тут плеть была вырвана у него из рук. Негр переломил ее толстую, обитую гвоздями рукоятку, как соломинку, и растоптал ногами это позорное орудие мести. Я оцепенел от удивления, а дядя от ярости; никогда его высокий авторитет не подвергался такому неслыханному оскорблению. Его глаза вращались, готовые выскочить из орбит; посиневшие губы тряслись. Невольник с минуту спокойно смотрел на него, затем вдруг протянул ему топор, который держал в руке, и сказал с достоинством:
– Белый, если ты хочешь ударить меня, возьми лучше топор.
Дядя, не помнивший себя от злости, бросился к нему и наверное исполнил бы его просьбу, если бы на этот раз не вмешался я. Быстро выхватив топор, я забросил его в находившийся рядом колодец.
– Что ты делаешь? – гневно закричал дядя.
– Я спасаю вас от несчастья убить защитника вашей дочери. Этому невольнику вы обязаны жизнью Мари. Это тот негр, которому вы обещали дать свободу.
Я выбрал неподходящую минуту, чтобы напомнить дяде его обещание. Мои слова коснулись лишь слуха взбешенного плантатора, но не дошли до его сознания.
– Свободу? – ответил он мне мрачно. – Да, он заслужил, чтобы рабство его кончилось. Свободу! Посмотрим, к какой свободе приговорит его военный суд!
Я похолодел, услышав эти зловещие слова. Вместе с Мари мы умоляли дядю отменить свое решение, но тщетно: негр, чья небрежность была причиной всей этой сцены, был наказан палками, а его защитник был брошен в тюрьму форта Галифэ, по обвинению в том, что он поднял руку на белого. Раб – против хозяина; такое преступление каралось смертью.
Судите сами, господа, как сильно все эти события должны были возбудить мой интерес и любопытство. Я стал расспрашивать о заключенном и услышал много странного. Мне рассказали, что товарищи молодого негра питали к нему глубочайшее уважение. Хотя он был таким же рабом, как и они, невольники подчинялись ему по первому знаку. Он родился не в наших краях; никто не знал его родителей; какое-то рабовладельческое судно высадило его в Сан-Доминго всего несколько лет тому назад. Тем более удивительной казалась та власть, какой он пользовался среди всех своих товарищей, не исключая даже черных «креолов», которые, как вам, вероятно, известно, господа, относились с величайшим презрением к неграм «конго» – не точное и слишком общее название, даваемое в нашей колонии всем невольникам, привезенным из Африки.
Несмотря на то, что он казался постоянно погруженным в глубокую печаль, он был драгоценным работником на плантациях благодаря его необыкновенной силе, сочетавшейся с удивительной ловкостью. Он мог крутить колесо водочерпалки быстрее и дольше самой лучшей лошади. Ему часто случалось делать за день работу десяти товарищей, чтобы спасти их от наказания, грозившего им за нерадивость или усталость. И рабы его боготворили; но уважение, которое они питали к нему, хотя и совсем не похожее на их суеверный страх перед шутом Хабиброй, тоже, по-видимому, имело какую-то тайную причину; это было что-то вроде поклонения высшему существу.
Странным казалось также, что он был настолько же добр и прост со своими братьями по труду, считавшими за честь повиноваться ему, насколько горд и высокомерен с надсмотрщиками. Правда, следует сказать, что эти пользующиеся поблажками рабы, которые являются как бы связующим звеном в цепи, сковывающей рабство с деспотизмом, и соединяют с низостью положения наглую безнаказанность власти, с особым удовольствием заваливали его работой и всячески притесняли. И все же, казалось, даже они не могли не уважать в нем того чувства гордости, которое побудило его оскорбить моего дядю. Никто из них не осмеливался подвергать его унизительным телесным наказаниям. Если они когда-нибудь и решались на это, тотчас не меньше двух десятков негров вызывались заменить его; а он, неподвижный и суровый, присутствовал при их избиении, как будто они лишь выполняли свой долг. Этот странный человек был известен среди невольников под именем Пьеро.
Все эти подробности воспламенили мое молодое воображение. Мари, полная благодарности и сострадания, поддерживала мой пыл, и Пьеро так овладел нашими мыслями, что я решил повидаться с ним и помочь ему. Я обдумывал, каким способом поговорить с ним.
Хотя я был еще очень молод, но меня, как племянника одного из самых богатых плантаторов Мыса, назначили капитаном акюльского ополчения. Охрана форта Галифэ была поручена этому ополчению, вместе с отрядом желтых драгун, командир которых, унтер-офицер этого отряда, обычно исполнял обязанности и коменданта форта. Случилось так, что в то время комендантом форта был брат одного бедного поселенца, которому мне посчастливилось оказать очень большие услуги и который был мне предан душой и телом…
Тут все присутствующие прервали д'Овернэ и в один голос назвали Тадэ.
– Вы угадали, господа, – ответил капитан. – Вы понимаете, что я без труда получил у него разрешение посетить негра в его камере. Как капитан ополчения я имел право входить в форт. Но все же, чтоб не вызвать подозрения у дяди, гнев которого еще нисколько не остыл, я отправился туда во время его послеобеденного отдыха. Все солдаты, кроме часовых, спали. Тадэ проводил меня до камеры, отпер дверь и удалился. Я вошел.
Негр сидел: высокий рост не позволял ему выпрямиться и встать на ноги. Он был не один; громадный дог встал и рыча пошел мне навстречу. «Раск!» – крикнул негр. Пес замолчал и снова улегся у ног своего хозяина, где грыз остатки какой-то скудной пищи.
Я был в военной форме; свет, падавший в тесную камеру из маленькой отдушины, был так слаб, что Пьеро не мог разглядеть, кто я.
– Я готов, – сказал он спокойно.
Произнеся эти слова, он привстал.
– Я готов, – повторил он еще раз.
– Я думал… – сказал я, удивленный свободой его движений, – я думал, что вас заковали в цепи.
От волнения голос мой дрожал, и узник, по-видимому, не узнал меня. Он толкнул ногой какие-то железные обломки, и они зазвенели.
– Вот мои цепи! Я их порвал.
Его голос, когда он произнес эти слова, прозвучал так, словно он хотел сказать: «Я не создан для цепей». Я продолжал:
– Мне не сказали, что вам оставили собаку.
– Я сам ее впустил.
Я удивлялся все больше. Дверь камеры была заперта снаружи тройным затвором. Отдушина была не шире шести дюймов и перегорожена двумя железными прутьями. Вероятно, разгадав мои мысли, он привстал, насколько ему позволил низкий свод камеры, без усилия вывернул громадную каменную плиту из-под отдушины и вытащил вделанные в нее железные прутья, открыв таким образом отверстие, в которое могли легко пройти два человека. Это отверстие выходило прямо на рощу из банановых и кокосовых пальм, покрывавшую холм, к которому примыкал форт.
Собака, увидев отверстие открытым, решила, что хозяин хочет, чтобы она вышла. Она встала, готовая выскочить, но, по его знаку, снова легла на прежнее место.
Я просто онемел от изумления. Вдруг солнечный луч осветил мое лицо. Узник разом выпрямился, точно он нечаянно наступил на змею, и ударился головой о каменный свод. Тысяча противоречивых чувств – странное выражение ненависти, доброжелательства и горестного удивления быстро промелькнуло в его глазах. Но он скоро овладел собой; через минуту лицо его снова стало холодным и спокойным, и он равнодушно встретил мой взгляд. Теперь он смотрел на меня как на незнакомого человека.
– Я могу прожить еще два дня без еды, – сказал он.
Я вздрогнул от ужаса; тут только я заметил страшную худобу несчастного.
Он продолжал:
– Моя собака ест только из моих рук; если б я не расширил отдушину, бедный Раск умер бы с голоду. Пусть уж лучше умру я, а не он, если мне все равно надо умереть.
– Нет, – вскричал я, – нет, вы не умрете от голода!
Он не понял меня.
– Конечно, – сказал он с горькой улыбкой, – я мог бы прожить еще два дня без еды; но я готов, господин офицер; пусть сегодня – это еще лучше, чем завтра; только не обижайте Раска.
Тут я понял, что значили слова «я готов». Обвиненный в преступлении, которое карается смертью, он подумал, что я пришел за ним, чтобы вести его на казнь; и этот человек, обладавший огромной силой, имевший столько возможностей для побега, говорит спокойно и кротко пришедшему за ним мальчику: «Я готов!»
– Не обижайте Раска! – повторил он еще раз.
Тут я не выдержал.
– Как, – вскричал я, – вы не только принимаете меня за своего палача, но сомневаетесь даже в моем сострадании к бедной, ни в чем неповинной собаке!
Он был тронут, голос его смягчился.
– Белый, – сказал он, протягивая мне руку, – прости меня, я люблю свою собаку; а твои, – прибавил он после короткого молчания, – сделали мне так много зла.
Я обнял его, пожал ему руку и постарался его разубедить.
– Разве вы меня не узнали? – спросил я его.
– Я знал, что ты белый, а для белых, даже самых добрых, черный так мало значит! К тому же ты тоже виноват передо мной.
– В чем же? – спросил я удивленный.
– Разве ты не спас меня два раза от смерти?
Я улыбнулся, услышав его странное обвинение. Он заметил это и продолжал с горечью:
– Да, я могу сердиться на тебя за это. Ты спас меня от крокодила и от плантатора; и, что еще хуже, – ты отнял у меня право ненавидеть тебя. Я так несчастлив!
Странность его мыслей и выражений уже почти не удивляла меня. Она как-то соответствовала всему его облику.
– Вы сделали для меня гораздо больше, чем я для вас, – ответил я ему. – Вы спасли жизнь моей невесты, Мари.
Он вздрогнул, как от электрического тока.
– Мария! – сказал он сдавленным голосом; голова его опустилась на судорожно сжавшиеся руки, широкая грудь вздымалась от тяжких вздохов.
Признаюсь, уснувшие было подозрения снова пробудились во мне, но без гнева и без ревности. Я был слишком близок к счастью, а он слишком близок к смерти, чтобы подобный соперник, если он и правда был моим соперником, мог возбудить во мне иные чувства, кроме участия и жалости.
Наконец он поднял голову.
– Иди, – сказал он, – не благодари меня!
Затем прибавил после короткой паузы:
– Но знай, что я не ниже тебя по рождению!
Эти слова, имевшие, по-видимому, какой-то скрытый смысл, сильно подстрекнули мое любопытство; я настойчиво упрашивал его рассказать мне, кто он и что ему пришлось пережить. Но он хранил угрюмое молчание.
Однако мое участие тронуло его; мое желание помочь ему и мои просьбы, казалось, победили в нем отвращение к жизни. Он вышел и принес несколько бананов и громадный кокосовый орех. Затем он снова закрыл отверстие в стене и принялся за еду. Разговаривая с ним, я заметил, что он свободно говорит по-французски и по-испански и обладает порядочным умственным развитием; он знал много испанских романсов и пел их с большим чувством. Этот человек был так необъясним для меня во многих отношениях, что чистота его языка вначале не удивляла меня. Я сделал новую попытку узнать у него его тайну; он замолчал. Наконец я покинул его, приказав моему верному Тадэ заботиться о нем и оказывать ему всяческое внимание.
Я стал видеться с ним каждый день, в один и тот же час. Его дело тревожило меня; несмотря на мои просьбы, дядя упорствовал в своем желании наказать его. Я не скрывал от Пьеро своих опасений; он был равнодушен к моим словам.
Во время наших свиданий к нему прибегал Раск, с широким пальмовым листом, обвязанным вокруг шеи. Пьеро снимал лист, читал написанные на нем непонятные для меня знаки и тотчас рвал его. Я уже привык не задавать ему вопросов.
Как-то раз, когда я вошел к нему, он как будто меня не заметил. Стоя спиной к двери своей камеры, он задумчиво напевал испанскую песню: «Yo que soy contrabandista».[26] Кончив петь, он быстро обернулся ко мне и воскликнул:
– Брат, обещай, если ты когда-нибудь усомнишься во мне, ты отбросишь все подозрения, как только услышишь, что я пою эту песню.
Он смотрел на меня с торжественным видом; я обещал исполнить его просьбу, сам хорошенько не понимая, что он подразумевает под словами «если ты когда-нибудь усомнишься во мне»… Он взял сохранившуюся у него скорлупу от большого кокосового ореха, который сорвал в день моего первого посещения, наполнил ее пальмовым вином, попросил меня пригубить, а затем осушил ее залпом. С этого дня он всегда называл меня «братом».
Между тем у меня начали появляться кое-какие надежды. Гнев дяди понемногу утих. Радость по поводу моей скорой свадьбы с его дочерью настроила его на более мирный лад. Мари умоляла его вместе со мной. Я каждый день старался убедить его, что Пьеро не думал его оскорбить, а хотел только помешать ему совершить поступок, быть может действительно слишком жестокий; что этот негр, смело вступивший в борьбу с крокодилом, спас Мари от верной смерти; что дядя обязан ему жизнью дочери, а я – невесты; что к тому же Пьеро – самый сильный из его рабов (теперь уж я не мечтал добыть ему свободу, дело шло о его жизни), что он может работать за десятерых и одной рукой приводить в движение валы сахарной мельницы. Теперь дядя спокойно выслушивал меня и даже намекал, что, быть может, не даст хода обвинению. Я пока ничего не говорил Пьеро о перемене в настроении дяди, желая обрадовать его вестью о полном освобождении, если мне удастся его выхлопотать. Меня особенно удивляло, почему он, думая, что скоро будет казнен и имея много возможностей убежать, не воспользовался ни одной из них. Я сказал ему об этом.
– Я должен остаться, – ответил он мне холодно, – иначе могут подумать, что я испугался.
Как-то утром пришла ко мне Мари. Ее нежное личико светилось чувством еще более высоким, чем радость чистой любви. То было предвкушение доброго дела.
– Послушай, – сказала она, – через три дня будет двадцать второе августа, день нашей свадьбы. Мы скоро…
– Мари, – прервал я ее, – не говори «скоро», когда осталось еще целых три дня!
Она улыбнулась и покраснела.
– Не смущай меня, Леопольд, – продолжала она, – мне пришла в голову мысль, которая тебе понравится. Ты знаешь, что я вчера ездила в город с отцом, чтобы купить драгоценности к моей свадьбе. Я не могу сказать, что очень дорожу всеми этими уборами и бриллиантами, которые не сделают меня красивей в твоих глазах. Я отдала бы все жемчужины мира за один цветок из тех, что растоптал в беседке тот противный человек. Но не в этом дело. Отцу хочется осыпать меня всякими подарками, а я делаю вид, что мне это приятно, чтобы доставить ему удовольствие. Вчера нам показали баскину из китайского шелка в крупных цветах, лежащую в ларце из душистого дерева, и я долго рассматривала ее. Это необыкновенное платье и очень дорогое. Отец заметил, что оно заинтересовало меня. Вернувшись домой, я попросила у отца обещания сделать мне свадебный дар, по примеру древних рыцарей; ты знаешь, он любит, когда его сравнивают с древними рыцарями. Он поклялся мне честью, что исполнит мою просьбу, что бы я у него ни попросила. Он думает, что это баскина из китайского шелка; ничуть не бывало, – это жизнь Пьеро! Вот что будет мне свадебным подарком.
Я не мог удержаться и сжал этого ангела в объятиях. Слово дяди было свято; и когда Мари пошла к отцу просить обещанного, я побежал в форт Галифэ, чтобы сообщить Пьеро о его спасении, теперь уже несомненном.
– Брат! – вскричал я, вбегая к нему. – Брат, радуйся! Ты спасен. Мари попросила твою жизнь у своею отца вместо свадебного подарка!
Невольник задрожал.
– Мария! Свадьба! Моя жизнь! Какая связь между всем этим?
– Очень простая, – ответил я. – Мари, которую ты спас от смерти, выходит замуж.
– За кого? – воскликнул он; его блуждающий взгляд был страшен.
– Разве ты не знаешь? – ответил я тихо. – За меня.
Его свирепое лицо снова стало приветливым и спокойным.
– Ах, правда, за тебя! – сказал он. – А когда?
– Двадцать второго августа.
– Двадцать второго августа! Да ты с ума сошел! – воскликнул он с выражением ужаса и отчаяния.
Он запнулся. Я смотрел на него с недоумением. Немного помолчав, он крепко сжал мне руку.
– Брат, – сказал он, – ты столько сделал для меня, что я должен дать тебе совет. Верь мне, отправляйся в Кап и обвенчайся до двадцать второго августа.
Напрасно просил я его объяснить мне смысл этих загадочных слов.
– Прощай, – сказал он мне торжественно. – Я и так сказал тебе слишком много; но я ненавижу неблагодарность не меньше, чем вероломство.
Я ушел от него в смятении и тревоге, но вскоре их вытеснили мысли о моем близком счастье.
В тот же день дядя взял из суда свою жалобу. Я вернулся в форт, чтобы выпустить Пьеро из тюрьмы. Тадэ, зная, что он освобожден, вошел со мной в его камеру. Его там не было. Раск, оставшийся один, ласково подошел ко мне; на шее у него был привязан пальмовый лист; я снял его и прочитал на нем следующие слова. «Благодарю тебя, ты спас меня от смерти в третий раз. Брат, помни свое обещание». Внизу, вместо подписи, стояли слова песни: «Yo que soy contrabandista».
Тадэ был удивлен еще больше меня; он не знал тайны отдушины и вообразил, что негр превратился в собаку. Я предоставил ему думать что угодно, но велел молчать об этом.
Я хотел увести с собой Раска, но как только мы вышли из форта, он бросился в чащу и исчез.
Дядя был возмущен бегством невольника. Он приказал разыскивать его и написал губернатору, что отдает Пьеро в его полное распоряжение, если он будет пойман.
Наступило 22 августа. Мой брак с Мари был торжественно отпразднован в акюльской церкви. Каким счастливым был этот день, с которого начались все мои несчастья! Я был опьянен радостью, понять которую может лишь тот, кто сам ее испытал. Я совершенно забыл Пьеро и его зловещие намеки. Наконец настал и долгожданный вечер. Моя молодая жена удалилась в брачные покои, куда я не мог последовать за ней так скоро, как бы мне того хотелось. Я должен был прежде выполнить скучный, но неотложный долг. Как капитану ополчения, мне предстояло в этот вечер сделать обход постов Акюльского форта. Эта предосторожность была в то время необходима из-за волнений в колонии и нескольких небольших восстаний рабов, хотя и быстро подавленных, но повторившихся в июне, июле и даже в начале августа в поместьях Тибо и Лагосета, а особенно из-за враждебного настроения свободных мулатов, озлобленных недавней казнью мятежника Оже. Дядя первый напомнил мне о моем долге, и мне пришлось покориться необходимости. Я надел свой мундир и отправился. Проверив первые посты, я не обнаружил ничего тревожного; но около полуночи, когда я прогуливался, мечтая, вдоль батарей над заливом, я заметил на горизонте красноватое зарево; оно поднималось все выше и тянулось в сторону Лимонады и Сен-Луи дю Морен. Мы с солдатами вначале объяснили его случайным пожаром, но вскоре пламя так заметно увеличилось, а дым, подгоняемый ветром, до того сгустился, что я поспешил обратно в форт, чтобы поднять тревогу и выслать людей на помощь. Проходя мимо хижин наших невольников, я был удивлен царившим в них необыкновенным волнением. Большинство негров не спали и с большим оживлением разговаривали между собой. В своей непонятной для меня болтовне они часто повторяли странное имя «Бюг-Жаргаль», которое они произносили с большим уважением. Однако я все же разобрал несколько слов, из которых понял, что негры северной равнины восстали все как один и жгут усадьбы и плантации, расположенные по ту сторону Мыса. Проходя болотистым логом, я наткнулся на кучу топоров и кирок, спрятанных в камыше и манглевых зарослях. Сильно встревоженный, я тут же приказал акюльским ополченцам быть наготове и следить за невольниками; на время все успокоилось.
Между тем пожар, казалось, разгорался с каждой минутой и уже приближался к Лимбэ. Оттуда как будто доносился отдаленный гром артиллерии и ружейные залпы. Около двух часов ночи дядя, которого я разбудил, не в силах сдерживать свою тревогу, приказал мне оставить в Акюле часть ополчения под командой лейтенанта, а самому покинуть его; и пока моя бедная Мари спала или ждала меня, я, повинуясь дяде, который, как я уже говорил, был членом провинциального собрания, с остальными солдатами отправился в Кап.
Никогда не забуду, как выглядел этот город, когда мы подошли к нему. Пламя, пожиравшее все окружающие плантации, заливало его сумрачным светом, затемненным густыми клубами дыма, которые ветер гнал по улицам. Тучи искр, вылетавших из тлеющих остатков сахарного тростника, бешено кружились в воздухе и падали, точно густой снег, на крыши домов и на снасти стоявших на рейде кораблей, каждую минуту угрожая городу пожаром не менее губительным, чем тот, что свирепствовал в его окрестностях. Это было страшное и величественное зрелище; здесь бледные жители с опасностью для жизни еще боролись с бушующей стихией, стараясь отстоять свой кров – все, что у них осталось от прежнего богатства; а там – корабли, боясь той же участи, спешили воспользоваться благоприятным ветром, столь бедственным для несчастных колонистов, и уходили на всех парусах в море, озаренное кровавым отблеском пожарища.