Вдруг она остановилась перед ним:
– Ты чей?
– Я Биллевичей. Не из Любича я, из Водоктов.
– В Любич больше не воротишься, тут останешься. А теперь приказываю тебе говорить все, что знаешь!
Мужик как стоял у порога, так и повалился ей в ноги:
– Ясновельможная панна, не хочу я туда ворочаться, там светопреставление! Разбойники они, грабители, там не то что за день, за час нельзя поручиться.
Панна Биллевич покачнулась, словно сраженная стрелой. Она страшно побледнела, однако спокойно спросила:
– Это правда, что они стреляли в доме по портретам?
– Как же не стреляли! И девок таскали в покои, что ни день – одно распутство. В деревне стон стоит, в усадьбе содом и гоморра! Волов режут к столу, баранов к столу! Людей давят. Конюха вчера безо всякой вины зарубили.
– И конюха зарубили?
– Да! А хуже всего девушек обижают. Дворовых им уже мало, ловят по деревне…
На минуту снова воцарилось молчание. Лицо у панны Александры пылало, и румянец уже больше не потухал.
– Когда ждут там пана?
– Не знаю, слыхал только я, как они между собой толковали, что завтра надо всем ехать в Упиту. Приказали, чтобы лошади были готовы. Должны сюда заехать, просить, чтобы дали им людей и пороху, будто там могут понадобиться.
– Должны сюда заехать? Это хорошо. Ступай теперь, Зникис, на кухню. В Любич ты больше не воротишься.
– Дай Бог тебе здоровья и счастья!
Панна Александра допыталась всего, что ей было нужно, и знала теперь, как ей поступить.
На следующий день было воскресенье. Утром, не успела еще панна Александра уехать с теткой в костел, явились Кокосинский, Углик, Кульвец-Гиппоцентаврус, Раницкий, Рекуц и Зенд, а вслед за ними мужики из Любича, все вооруженные и верхами, так как кавалеры решили идти на подмогу Кмицицу в Упиту.
Панна Александра вышла к ним спокойная и надменная, совсем не такая, как несколько дней назад, когда она приветствовала их; она едва головой кивнула в ответ на их униженные поклоны; но они подумали, что это она потому так осторожна, что с ними нет Кмицица, и ничего не заподозрили.
Ярош Кокосинский, который теперь стал смелее, выступил вперед и сказал:
– Ясновельможная панна ловчанка, благодетельница наша! Мы сюда заехали по дороге в Упиту, чтобы упасть к твоим ногам и просить об auxilia[8]: пороху надо нам и ружей, да вели своим людям седлать коней и ехать с нами. Мы Упиту возьмем штурмом и сделаем сиволапым маленькое кровопускание.
– Странно мне, – ответила им панна Биллевич, – что вы едете в Упиту, я сама слыхала, что пан Кмициц велел вам сидеть смирно в Любиче, а я думаю, что ему приличествует приказывать, а вам, как подчиненным, повиноваться.
Услышав эти слова, кавалеры с удивлением переглянулись. Зенд выпятил губы, точно хотел засвистеть по-птичьи, Кокосинский стал поглаживать широкой ладонью голову.
– Клянусь Богом, – сказал он, – кто-нибудь мог бы подумать, что ясновельможная панна говорит с обозниками пана Кмицица. Это верно, что мы должны были сидеть дома, но ведь уже идет четвертый день, а Ендруся все нет, вот мы и подумали: видно, там такая сумятица поднялась, что пригодились бы и наши сабли.
– Пан Кмициц не воевать поехал, а наказать смутьянов-солдат, что и с вами легко может статься, коли вы нарушите приказ. Да и сумятица и резня там скорее начнутся при вас.
– Трудно нам, ясновельможная панна, рассуждать об этом с тобой. Мы просим только пороху и людей.
– Людей и пороху я не дам, слышишь, пан, не дам!
– Не ослышался ли я? – воскликнул Кокосинский. – Как это не дашь? Пожалеешь для спасения Кмицица, Ендруся? Хочешь, чтобы с ним беда приключилась?
– Горше нет беды для него, как ваша компания!
Глаза девушки блеснули гневом; подняв голову, она сделала несколько шагов к забиякам; те в изумлении попятились от нее.
– Предатели! – воскликнула она. – Вы, как бесы, вводите его в грех, вы его искушаете! Но я уже все знаю про вас, про ваше распутство, про ваши бесчинства. Суд ищет вас, люди от вас отворачиваются, а на чью голову падает позор? На его! И все из-за вас, изгнанников, негодяев!
– Иисусе Христе! Вы слышите, друзья? – крикнул Кокосинский. – Что же это такое? Уж не сон ли это, друзья?
Панна Биллевич сделала еще один шаг и показала рукой на дверь.
– Вон отсюда! – сказала она.
Мертвенная бледность покрыла лица забияк, ни один из них не смог слово выговорить в ответ. Они только зубами заскрежетали в ярости, и глаза их зловеще блеснули, а руки готовы были судорожно схватиться за сабли. Но через мгновение страх обнял их души. Ведь этот дом находился под покровительством могущественного Кмицица, эта дерзкая девушка была его невестой. Молча подавили они гнев, а она все еще стояла, сверкая взорами, и показывала пальцем на дверь.
Наконец Кокосинский процедил, захлебываясь от бешенства:
– Что ж, коли нас тут так мило встречают… нам не остается ничего другого, как поклониться учтивой хозяйке… поблагодарить за гостеприимство и уйти.
С этими словами он поклонился с нарочитой униженностью, метя шапкою пол, за ним стали кланяться остальные и выходить один за другим вон. Когда дверь закрылась за последним, Оленька, тяжело дыша, в изнеможении опустилась в кресло; силы оставили ее, их оказалось меньше, чем храбрости.
А забияки, сойдя с крыльца, сбились толпою около лошадей, чтобы посоветоваться, как же быть; но никто не хотел первым взять слово.
Наконец Кокосинский сказал:
– Ну, каково, милые барашки?
– А что?
– Хорошо ли вам?
– А тебе хорошо?
– Эх, когда бы не Кмициц! Эх, когда бы не Кмициц! – произнес Раницкий, судорожно потирая руки. – Мы бы тут с паненкой по-свойски погуляли!
– Поди тронь Кмицица! – пропищал Рекуц. – Сунься против него!
Лицо у Раницкого пошло пятнами, как шкура рыси.
– И сунусь, и против него, и против тебя, забияка, где хочешь!
– Вот и хорошо! – сказал Рекуц.
Оба схватились было за сабли, но великан Кульвец-Гиппоцентаврус встал между ними.
– Вот этим кулаком, – сказал он, потрясая кулачищем с каравай хлеба, – вот этим кулаком, – повторил он, – я первому, кто выхватит саблю, голову размозжу!
Тут он стал поглядывать то на Рекуца, то на Раницкого, как бы вопрошая, кто же первый хочет попробовать; но они после такого немого вопроса тотчас успокоились.
– Кульвец прав! – сказал Кокосинский. – Милые мои, мир сейчас нам нужен больше, чем когда-либо. Мой совет: скакать к Кмицицу, да поскорее, чтобы она раньше нас его не увидала, не то распишет нас как чертей. Хорошо, что никто не зарычал на нее, хоть у меня самого чесались и язык, и руки. Едем же к Кмицицу. Она хочет вооружить его против нас, так уж лучше мы его сперва вооружим. Не приведи бог, чтобы он нас покинул. Шляхта тотчас устроит на нас облаву, как на волков.
– Глупости! – отрезал Раницкий. – Ничего она нам не сделает. Теперь война, мало, что ли, людей шатается по белу свету без приюта и без куска хлеба? Соберем ватагу, милые друзья, и пусть гонятся за нами все трибуналы! Дай руку, Рекуц, я тебя прощаю!
– Я бы тебе уши обрубил! – пропищал Рекуц. – Ну да уж ладно, помиримся! Обоих нас одинаково осрамили!
– Выгнать вон таких кавалеров! – воскликнул Кокосинский.
– Меня, в чьих жилах течет сенаторская кровь! – подхватил Раницкий.
– Людей достойных! Родовитых шляхтичей!
– Заслуженных солдат!
– И изгнанников!
– Невинных сирот!
– Сапоги у меня на смушках-выпоротках, а ноги все равно уже мерзнут, – сказал Кульвец. – Что это мы, как нищие, стоим перед домом, гретого пива нам все равно не вынесут! Нечего нам тут делать. Давайте садиться на конь и ехать! Людей лучше отошлем, ни к чему они нам без оружия, а сами поедем.
– В Упиту!
– К Ендрусю, достойному другу! Ему пожалуемся!
– Только бы нам не разминуться с ним.
– По коням, друзья, по коням!
Они сели и медленно тронулись, кипя гневом и сгорая от стыда. За воротами Раницкий, у которого от злобы все еще сжималось горло, повернулся и погрозил дому кулаком:
– Крови жажду, крови!
– Пусть бы она только с Кмицицем поссорилась, – сказал Кокосинский, – мы бы сюда с трутом приехали.
– Все может статься.
– Дал бы Бог! – прибавил Углик.
– Чертова девка! Змея подколодная!
Так, браня и проклиная на все лады панну Биллевич, а порою ворча и друг на дружку, доехали они до леса. Едва вступили они в его недра, как огромная стая воронья закружилась над их головами. Зенд тотчас пронзительно закаркал; тысячи голосов ответили ему сверху. Стая спустилась так низко, что лошади стали шарахаться, пугаясь шума крыльев.
– Заткни глотку! – крикнул Зенду Раницкий. – Еще беду накаркаешь! Каркает над нами это воронье, как над падалью…
Но другие смеялись, и Зенд по-прежнему каркал. Воронье спускалось все ниже, и они ехали так словно средь бури. Глупцы! Не могли разгадать дурного предзнаменования.
За лесом уже показались Волмонтовичи, и кавалеры перешли на рысь, потому что мороз был сильный и они очень озябли, а до Упиты было еще далеко. Но в самой деревне они вынуждены были убавить ходу. Как всегда по воскресеньям, на широкой дороге застянка было полно народу. Бутрымы с женами и дочками возвращались пешком или на санях из Митрун от обедни. Шляхта с любопытством глазела на незнакомых всадников, смутно догадываясь, кто это такие. Молодые шляхтянки уже слыхали про распутство в Любиче и про знаменитых грешников, привезенных паном Кмицицем, и потому смотрели на них с еще большим любопытством. А те, красуясь молодецкою выправкой, гордо ехали на своих скакунах, разодетые в бархатные ферязи, захваченные в добычу, и рысьи колпаки. Видно было, что это заправские солдаты: важные да спесивые, правая рука в бок уперта, голова поднята вверх. Они никому не уступали дороги, ехали шеренгой, покрикивая время от времени: «Сторонись!» Кое-кто из Бутрымов бросал на них исподлобья угрюмый взгляд, но дорогу уступал; а кавалеры вели между собою разговор про застянок.
– Взгляни-ка, – говорил Кокосинский, – какие рослые парни: один к одному, как туры, а каждый волком смотрит.
– Когда бы не рост да не саблищи, их можно было бы принять за хамов, – сказал Углик.
– Нет, только поглядите на эти саблищи! – заметил Раницкий. – Сущие коромысла, клянусь Богом! Я бы не прочь с кем-нибудь из них побороться!
Тут пан Раницкий начал фехтовать голой рукой:
– Он вот так, а я так! Он вот так, а я так – и шах!
– Ты легко можешь доставить себе такое gaudium[9], – заметил Рекуц. – С ними это просто.
– А по мне, лучше побороться с теми вон девушками! – сказал вдруг Зенд.
– Уж и статны, не девушки, свечи! – с восторгом воскликнул Рекуц.
– Ну что это ты говоришь: свечи? Сосенки! А мордашки у всех ну прямо как шафраном нарумянены.
– Картина – на коне не усидишь!
Беседуя таким образом, они выехали из застянка и снова наддали ходу. Через полчаса подскакали к корчме под названием «Долы», которая лежала на полдороге между Волмонтовичами и Митрунами. В этой корчме на пути в костел и из костела Бутрымы в морозные дни останавливались обычно отдохнуть и погреться. Вот почему кавалеры увидели перед корчмой десятка два саней, застеленных гороховой соломой, и столько же лошадей под седлом.
– Давайте выпьем горелки, а то холодно! – сказал Кокосинский.
– Не мешало бы! – раздался в ответ дружный хор голосов.
Всадники спешились, привязали лошадей к коновязям, а сами вошли в огромную и темную избу. Там они застали пропасть народу. Сидя на лавках или стоя кучками перед стойкой, шляхтичи попивали гретое пиво, а кое-кто и горячий мед, варенный на масле, водке и пряностях. Тут были одни Бутрымы, мужики рослые, угрюмые и такие молчаливые, что в корчме почти не слышно было говора. Все они были одеты в бараньи полушубки, крытые серым понитком или грубым россиенским сукном, и подпоясаны кожаными поясами, все при саблях в черных железных ножнах; в одинаковой этой одежде они казались солдатами. Но это были либо люди немолодые, которым уже перевалило за шестьдесят, либо юноши, не достигшие и двадцати лет. Они остались дома для зимнего обмолота, а все мужчины в цвете сил уехали в Россиены.
Увидев оршанских кавалеров, Бутрымы отодвинулись от стойки и стали на них поглядывать. Красивый рыцарский наряд понравился воинственной шляхте; порою кто-нибудь ронял: «Это из Любича?» – «Да, ватага пана Кмицица!» – «Ах это те!» – «Они самые!»
Кавалеры пили горелку; но уж очень пахло в корчме горячим медом. Первым учуял его Кокосинский и велел подать. Друзья уселись за стол и, когда им принесли дымящийся чугунок, стали попивать мед, оглядывая избу и шляхту и щуря при этом глаза, потому что в избе было темновато. Окна замело снегом, а длинное низкое чело печи, в которой горел огонь, совсем заслонили чьи-то фигуры, обращенные к избе спинами.
Когда мед заиграл в жилах кавалеров, разнося по телу приятное тепло, и они воспрянули духом и забыли о приеме, оказанном им в Водоктах, Зенд так похоже закаркал вдруг вороном, что все лица обратились на него.
Кавалеры смеялись, шляхтичи, развеселясь, стали подвигаться поближе, особенно молодежь, крепкие парни, широкоплечие и круглощекие. Люди, сидевшие у огня, повернулись, и Рекуц первый увидел, что это девушки.
А Зенд закрыл глаза и каркал, каркал, дотом вдруг перестал, и через минуту присутствующие услышали голос зайца, которого душат собаки; заяц хрипел при последнем издыхании все слабее и тише, потом взвизгнул отчаянно и смолк навеки, а вместо него взревел, ярясь, сохатый.
Бутрымы застыли в изумлении, хотя Зенд уже умолк. Они надеялись услышать еще что-нибудь, однако на этот раз услышали только писклявый голос Рекуца:
– Девушки сидят около печи!
– В самом деле! – сказал Кокосинский, прикрывая рукой глаза.
– Клянусь Богом, – подхватил Углик, – только здесь так темно, что я не мог разглядеть.
– Любопытно знать, что они тут делают?
– Может, пришли на танцы?
– Погодите, я спрошу у них! – сказал Кокосинский. Повысив голос, он спросил: – Милые девушки, что это вы делаете около печи?
– Ноги греем, – раздались тонкие голоса.
Тогда кавалеры поднялись и подошли поближе к очагу. На длинной лавке сидело с десяток девушек, постарше и помоложе, поставив босые ноги на колоду, лежавшую у огня. С другой стороны колоды сушились сапоги, промокшие от снега.
– Так это вы ноги греете? – спросил Кокосинский.
– Да, озябли.
– Прехорошенькие ножки! – пропищал Рекуц, нагибаясь к колоде.
– Да отвяжись ты, пан! – сказала одна из шляхтянок.
– Я бы не отвязаться рад, а привязаться, потому знаю надежное средство получше огня, чтобы разогреть озябшие ножки. Вот оно какое мое средство: поплясать в охотку, и ознобу как не бывало!
– Поплясать так поплясать! – сказал Углик. – Не надо ни скрипки, ни контрабаса, я вам на чакане сыграю.
И, добыв из кожаного футляра, висевшего у сабли, свой неизменный инструмент, он заиграл, а кавалеры с приплясом двинулись к девушкам и давай тащить их с лавки. Те как будто оборонялись, но не очень, так, визжали только, потому что на самом деле не прочь были поплясать. Может, и шляхтичам тоже припала бы охота, потому что поплясать в воскресенье, после обедни, да еще на Масленой, не возбраняется, но слава о «ватаге» докатилась уже и до Волмонтовичей, поэтому великан Юзва Бутрым, тот самый, у которого оторвало ступню, первый поднялся с лавки и, подойдя к Кульвец-Гиппоцентаврусу, схватил его за шиворот, остановил и угрюмо сказал:
– Коли припала охота поплясать, так не пойдешь ли со мной?
Кульвец-Гиппоцентаврус прищурил глаза и грозно встопорщил усы.
– Нет, уж лучше с девушкой, – ответил он, – а с тобой разве потом…
Но тут подбежал Раницкий, лицо у него уже пошло пятнами, он почуял драку.
– А это еще что за бродяга? – спросил он, хватаясь за саблю.
Углик бросил играть, а Кокосинский крикнул:
– Эй, друзья, в кучу! В кучу!
Но за Юзвой бросились уже Бутрымы, могучие старики и парни-великаны; они тоже сбились в кучу, ворча, как медведи.
– Вы чего хотите? Шишки набить? – спрашивал Кокосинский.
– Э, что там с ними толковать! Пошли прочь! – невозмутимо сказал Юзва.
В ответ на эти слова Раницкий, который больше всего боялся, как бы дело не обошлось без драки, ударил Юзву рукоятью в грудь, так что эхо отдалось в избе, и крикнул:
– Бей!
Сверкнули рапиры, раздался женский крик и лязг сабель, шум поднялся и суматоха. Но тут великан Юзва, выбравшись из свалки, схватил стоявшую у стола грубо отесанную лавку и, подняв ее вверх, как легонькую дощечку, крикнул:
– Дуй его! Дуй!
Пыль поднялась с земли и заслонила дерущихся; в суматохе только стали слышны стоны…
В тот же день вечером в Водокты приехал Кмициц, ведя с собою из Упиты добрую сотню солдат, чтобы отослать их к великому гетману в Кейданы; он сам увидел теперь, что в таком маленьком городе, как Упита, не разместишь столько народу, что, приев хлеб у горожанина, солдат вынужден насильничать, особенно такой солдат, удержать которого в повиновении может только страх перед начальником. Достаточно было одного взгляда на охотников Кмицица, чтобы убедиться в том, что хуже людей не сыщешь во всей Речи Посполитой. Да иных у Кмицица и быть не могло. Разбив великого гетмана, неприятель завладел всем краем. Остатки регулярного литовского войска отошли на время в Биржи и Кейданы, чтобы там оправиться после поражения. Смоленская, витебская, полоцкая, мстиславская и минская шляхта либо доследовала за войском, либо укрывалась в воеводствах, еще не захваченных врагом. Те же из шляхты, кто был смелее духом, стали собираться к подскарбию Госевскому в Гродно, где королевскими универсалами был назначен сбор шляхетского ополчения. Увы, не много нашлось таких, кто внял универсалам, да и те, что подчинились велению долга, собирались так медленно, что все это время никто не давал отпора врагу, кроме Кмицица, который делал это на собственный страх, побуждаемый не столько любовью к отчизне, сколько рыцарской удалью и молодечеством. Легко понять, что за недостатком регулярных войск и шляхты он брал кого попало, то есть таких людей, которые не обязаны были идти к гетманам в войско и которым нечего было терять. Набежали тогда к нему бродяги без крова и пристанища, людишки подлого рода, холопы, бежавшие из войска, одичалые лесовики, городская челядь да разбойнички, которых преследовал закон. Все они надеялись найти в хоругви Кмицица защиту да вдобавок поживиться добычей. В железных руках своего начальника они превратились в храбрых солдат, храбрых до отчаянности, и будь сам Кмициц человеком степенным, они много могли бы сделать для блага Речи Посполитой. Но Кмициц сам был своевольник, у которого вечно кипела душа, да откуда было взять ему провиант, оружие и лошадей, если он, охотник, не имевший даже королевских грамот на вербовку войска, не мог надеяться на самую малую помощь от казны Речи Посполитой. Брал поэтому силой и с неприятеля, и со своих. Сопротивления не терпел и за всякую попытку противодействия расправлялся без пощады.
В постоянных наездах, битвах и набегах он одичал и так привык к кровопролитию, что сердце его, от природы доброе, нелегко было теперь растрогать. Полюбились ему люди, на все готовые, необузданные. Вскоре само имя его стало внушать страх. В той стороне, где рыскал грозный партизан, небольшие вражеские отряды не смели носа высунуть из городов и станов. Но и обыватели, разоренные войной, боялись его ватаги не меньше, чем неприятеля. Когда люди Кмицица не были у него на глазах, когда над ними начальствовали его офицеры: Кокосинский, Углик, Кульвец, Зенд и особенно Раницкий, невзирая на свое высокое происхождение, самый дикий и жестокий из них, – тогда и впрямь можно было усомниться, а защитники ли это отчизны, не враги ли ее. Под сердитую руку Кмициц, случалось, карал без пощады и своих людей, но чаще брал их сторону, не глядя ни на закон, ни на слезы, не щадя человеческой жизни.
Товарищи, кроме Рекуца, на котором не тяготела невинная кровь, только подстрекали молодого предводителя, чтобы он давал еще больше воли своему буйному нраву.
Такое-то войско было у Кмицица.
Теперь он увел свою голытьбу из Упиты, чтобы отослать ее в Кейданы. Когда солдаты остановились в Водоктах перед усадьбой, панна Александра в ужас пришла, увидев их в окно, так живо напоминали они разбойников. Пестрое это было сборище: кто в шлеме, захваченном у неприятеля, кто в казачьей шапке или колпаке, кто в выцветшей ферязи, кто в тулупе, с ружьями, копьями, луками и бердышами, на тощих, заиндевелых лошаденках под польскими, московскими и турецкими чепраками. Успокоилась она только тогда, когда пан Анджей, красивый и веселый, как всегда, вбежал в покой и тотчас с жаром приник к ее руке.
Хотя Оленька и решила принять пана Анджея с суровой холодностью, однако при виде его не могла сдержать порыв радости. А может, была в этом и женская хитрость, – ведь ей надо было сказать пану Анджею, что она выгнала за дверь его ватагу, вот лукавая девушка и решила привлечь его сперва на свою сторону. Да и приветствовал он ее так горячо, с такой любовью, что сердце ее растаяло, как снег от огня.
«Любит он меня! Нет в том сомнения!» – подумала девушка.
А он говорил:
– Так я стосковался, что всю Упиту хотел спалить, только бы поскорее прилететь к тебе. Чтоб их мороз задавил, этих сиволапых!
– Я тоже беспокоилась, как бы у тебя там дело не дошло до битвы. Слава богу, ты приехал.
– Э, какая там битва! Солдаты стали было трепать сиволапых!..
– Но ты их утихомирил?
– Сейчас все тебе расскажу, мое сокровище, только вот присяду, а то очень устал. Ах, и тепло же здесь у тебя, ах, и хорошо же в этих Водоктах, прямо как в раю. Век бы тут сидел, глядел бы в эти очи милые и никуда не уезжал!.. Но выпить чего-нибудь горяченького тоже не помешало бы, мороз на улице лютый.
– Сейчас прикажу согреть вина с яйцами и сама принесу.
– Дай же и моим висельникам бочонок горелки и вели пустить их в коровник, чтобы они хоть от коровьего духу погрелись. Одежонка у них подбита ветерком, совсем они закоченели.
– Ничего для них не пожалею, это же твои солдаты.
При этих словах она так улыбнулась, что у Кмицица даже взор прояснел, и исчезла тихо, как кошечка, чтобы в людской отдать распоряжения.
Кмициц ходил по покою, то поглаживая свою чуприну, то крутя молодой ус, и раздумывал о том, как же рассказать ей о том, что произошло в Упите.
– Надо правду сказать, начистоту, – бормотал он про себя, – ничего не поделаешь, хоть и будут смеяться товарищи, что бычок уже на веревочке.
И снова ходил, и снова чуприну пятерней начесывал на лоб, наконец потерял терпенье оттого, что девушка долго нейдет.
Но тут слуга внес свет, поклонился в пояс и вышел, а потом сразу же вошла красавица-хозяюшка, держа обеими руками блестящий оловянный поднос с горшочком, над которым поднимался ароматный пар разогретого венгерского, и чаркой граненого стекла с гербом Кмицицев. Старый Биллевич получил ее в подарок от отца пана Анджея, когда был у них в гостях.
Пан Анджей, увидев хозяюшку, подбежал к ней.
– А! – воскликнул он. – Рученьки-то обе заняты, теперь не вырвешься.
И перегнулся через поднос, а она запрокидывала свою светлую головку, которую защищал только пар, поднимавшийся над горшочком.
– Изменщик! Оставь, оставь же, а то вино уроню!..
Но он не испугался этой угрозы.
– Клянусь Богом, – воскликнул он наконец, – от таких утех разум может помутиться!
– Он у тебя давно уж помутился… Садись же, садись!
Он послушно сел, она налила ему чарку вина.
– Ну, рассказывай теперь, как ты в Упите суд чинил над виновными?
– В Упите? Как Соломон!
– Вот и слава богу! Очень мне хочется, чтобы все в округе почитали тебя человеком достойным и справедливым. Так как же все было?
Кмициц отхлебнул изрядный глоток вина и сказал со вздохом:
– Придется сначала начать. Вот как было дело: сиволапые со своим бурмистром требовали ассигновок на припас от великого гетмана или от пана подскарбия. «Вы охотники, – говорили они солдатам, – и поборов чинить не можете. На постой мы вас пустили из милости, а припас дадим, когда видно будет, что нам заплатят».
– Были они правы или нет?
– По закону они были правы, но у солдат были сабли, а, по старому обычаю, у кого сабли, тот всегда больше прав. Говорят тогда солдаты сиволапым: «Вот мы вам на вашей же шкуре выпишем ассигновки!» Ну тут и поднялся содом. Бурмистр с сиволапыми загородились в улице, а мои стали их добывать; не обошлось и без стрельбы. Подожгли бедняги-солдатики для устрашения парочку риг, ну и из сиволапых кое-кого успокоили…
– Как это успокоили?
– Да уж кто получит саблей по голове, тот спокоен, как кролик.
– Иисусе Христе, это же убийство!
– Потому я туда и поехал. Солдаты тотчас ко мне с жалобами на утеснения: вот, мол, в какой мы крайности живем, вот, мол, как нас безо всякой вины преследуют. «Животы у нас пустые, – говорят они, – что нам делать?» Велел я бурмистру явиться ко мне. Долго он думал, наконец пришел с тремя сиволапыми и давай плакаться: «Пусть бы уж и ассигновок не давали, а зачем же драться, зачем город палить? Пить-есть мы бы дали им за спасибо, так ведь им сала подай, меду да лакомств, а у нас, бедных людей, у самих этого нет. Мы на них управы будем искать, а твоей милости за своих солдат придется перед судом ответить».
– Бог тебя благословит, пан Анджей, – воскликнула Оленька, – коли ты рассудил по чести, по справедливости.
– Коли рассудил?
Тут пан Анджей скривился, как школяр, который должен сознаться в своем проступке, и стал начесывать пятерней на лоб свою чуприну.
– Моя ты королева! Мое ты сокровище! – воскликнул он наконец жалобным голосом. – Не гневайся ты на меня…
– Что же ты опять натворил, пан Анджей? – с тревогой спросила Оленька.
– Велел дать по сто батожков бурмистру и советникам! – выпалил пан Анджей.
Оленька ничего не ответила, только руками в колени уперлась, голову опустила на грудь и погрузилась в молчание.
– Руби голову с плеч! – кричал Кмициц. – Только не гневайся!.. Я еще не во всем тебе повинился…
– Не во всем? – простонала девушка.
– Они ведь потом послали в Поневеж за подмогой. Пришла сотня плохоньких солдат с офицерами. Солдат я распугал, а офицеров – не гневайся ты, Христа ради! – велел голыми прогнать по снегу канчуками, как когда-то в Оршанщине сделал с паном Тумгратом…
Панна Биллевич подняла голову, суровые глаза ее горели гневом, лицо пылало.
– Нет у тебя, пан Анджей, ни стыда ни совести! – сказала она.
Кмициц поглядел на нее удивленно и на минуту умолк.
– Ты это правду говоришь, – спросил он наконец изменившимся голосом, – или только так, прикидываешься?
– Правду говорю, потому что такой поступок достоин не кавалера, а разбойника! Правду говорю, потому что мне дорога твоя честь, потому что мне стыдно, что не успел ты приехать, а уже все обыватели видят в тебе насильника и пальцем на тебя тычут!
– Что мне до ваших обывателей! Десять халуп одна собака сторожит, и той нечего делать.
– Но никто из этих худородных не навлек на себя бесчестия, никто не опозорил своего доброго имени. Никого тут суд не будет преследовать, кроме тебя одного, пан Анджей!
– Э, не твоя это забота. Всяк сам себе пан в пашей Речи Посполитой, у кого только сабля в руках и кто может собрать хоть плохонькую ватагу. Что они мне сделают? Кого мне тут бояться?
– Коли ты, пан, никого не боишься, так знай же, что я боюсь гнева Божьего… и слез людских боюсь, и обид! А позор я ни с кем не стану делить; хоть я слабая женщина, доброе имя мне, может, дороже, чем иному кавалеру.
– Господи Боже мой, да не грози ты мне отказом, ты ведь еще меня не знаешь…
– О, я вижу, что и мой дед тебя не знал!
Глаза Кмицица сверкнули гневом, но и в ней закипела кровь Биллевичей.
– Беснуйся, пан Анджей, скрежещи зубами, – смело продолжала она, – я тебя не испугаюсь, хоть я одна, а у тебя целая хоругвь разбойников, невинность моя мне защитой! Ты думаешь, я не знаю, что вы в Любиче портреты перестреляли и девушек водили в дом для распутства? Это ты меня не знаешь, коли думаешь, что я покорно смолчу. Я хочу, чтобы ты стал достойным человеком, и требовать этого мне не запретит никакое завещание. Да и дед мой завещал, чтобы я стала женой только человека достойного…
Кмициц, видно, устыдился бесчинств в Любиче, потому что, потупя взор и понизив голос, спросил:
– Кто тебе сказал об этой стрельбе?
– Вся шляхта в округе об этом толкует.
– Я им это попомню, сермяжникам, предателям, – нахмурился Кмициц. – Но все ведь это под пьяную руку… в компании… солдаты, они ведь народ необузданный. А девок я в дом не водил.
– Я знаю, что это все эти бесстыдники, эти разбойники тебя подстрекают…
– Не разбойники они, а мои офицеры.
– Я этих твоих офицеров выгнала вон из моего дома!
Оленька ожидала взрыва негодования, а меж тем, к величайшему ее удивлению, весть об изгнании товарищей не произвела на Кмицица никакого впечатления, – напротив, он как будто даже воспрянул духом.
– Выгнала вон? – спросил он.
– Да.
– И они ушли?
– Да.
– Ей-же-ей, кавалерская у тебя удаль! Страх как мне это нравится, ведь это, знаешь, очень опасное дело – ссориться с такими людьми. Не один человек дорого за это заплатил. Но и они трепещут перед Кмицицем! Вот видишь, убрались смиренно, как овечки, вот видишь! А все почему? А потому, что меня боятся!
Тут пан Анджей посмотрел хвастливо на Оленьку и стал крутить свой ус; а ее уж вовсе рассердила и эта переменчивость, и эта похвальба не ко времени, поэтому она сказала решительно и гордо:
– Пан Анджей, выбирай между мною и ими, иначе я не могу!
Кмициц будто и не заметил той решительности, с какой говорила Оленька, и ответил небрежно, чуть ли не весело:
– А зачем мне выбирать, коль и ты моя, и они мои! Ты, панна Александра, можешь в Водоктах делать все, что тебе вздумается, но если мои товарищи не допустили здесь никакого своевольства и ничем тебя не обидели, за что же мне их выгонять? Тебе не понять, что это значит – служить под одним знаменем и вместе ходить в походы. Никакое родство так не связывает, как служба. Знай же, они мне тысячу раз спасали жизнь, и я им спасал, и сейчас, когда они без крова и пристанища и суд их преследует, я тем более должен дать им приют. Все они родовитые шляхтичи, один только Зенд темного происхождения, но такого объездчика не сыщешь во всей Речи Посполитой. А когда б ты слышала, как он подражает всяким зверям и птицам, ты бы сама его полюбила.
Тут пан Анджей рассмеялся так, точно между ними отродясь не бывало ни раздора, ни несогласия, а она даже руки заломила, видя, как ускользает из ее рук своевольная эта натура. Все, что толковала она ему о людской молве, о достоинстве, о чести, отскакивало от него, как тупая стрела от панциря. Этот солдат с непробудившейся совестью не мог понять, почему восстает она против всякой несправедливости, против всякого наглого самоуправства. Как же пронять его, как с ним говорить?