Дурной пример подавали и сами вельможи. Скорашевский как раз дал знать из Чаплинка, что шведы уже близко, когда военный совет уволил домой сына средзского старосты Зигмунта Грудзинского из Грудной, на чем очень настаивал его дядя Анджей, воевода калишский.
– Коли мне доведется сложить тут голову, отдать свою жизнь, – говорил он, – пусть хоть племянник унаследует мою славу и сохранит память о моих заслугах, чтобы не пропали они даром.
Тут он расчувствовался, вспомнив о молодости и невинности племянника, и стал превозносить щедрость, с какой тот выставил для Речи Посполитой целую сотню отличных ратников. И военный совет снизошел к просьбе дяди.
Утром шестнадцатого июля, буквально накануне осады и битвы, сын средзского старосты с двумя десятками слуг открыто уезжал из стана домой. Толпы шляхты провожали его из стана градом насмешек, а предводительствовал ими Острожка, который издали кричал вслед уезжавшему магнату:
– Вельможный пан, дарю тебе к фамилии прозвание deest![23]
– Виват Деест-Грудзинский! – орала шляхта.
– И не плачь ты о дядюшке! – продолжал кричать Острожка. – Он, как и ты, презирает шведов, пусть они только появятся, – наверно, тотчас покажет им спину!
Кровь бросалась в голову молодому магнату, но он делал вид, что не слышит оскорблений, только шпорил коня да расталкивал толпу, чтобы поскорее выбраться из стана и уйти от своих преследователей, которые в конце концов, не глядя на его род и звание, стали швырять в него комьями земли и кричать:
– Труси, труси, трусливый заяц! Улепетывай! Ату его! Ха-ха! Серый!
Поднялся такой шум, что прибежал сам воевода познанский с несколькими ротмистрами и стал успокаивать толпу, объяснять ей, что Грудзинский взял отпуск только на неделю по очень важному делу.
Но дурной пример заразителен, и в тот же день нашлось несколько сот шляхтичей, которые решили, что они не хуже Грудзинского, и тоже бежали, только с меньшей свитой и с меньшим шумом. Станислав Скшетуский, ротмистр калишский, брат Яна Скшетуского, знаменитого участника битвы под Збаражем, рвал на себе волосы, потому что и его мужики, по примеру «господ», стали «утекать» из стана. Снова был созван военный совет, в котором непременно хотели принять участие целые толпы шляхтичей. Ночь пришла тревожная, полная криков и свар. Все подозревали друг друга в намерении бежать. Возгласы: «Или все, или никто!» – передавались из уст в уста.
Каждую минуту распространялся слух, будто воеводы уходят, и тут поднималось такое смятение, что воеводам пришлось несколько раз показываться возмущенным толпам. Более пятнадцати тысяч человек простояли верхом до рассвета, а воевода познанский ездил вдоль шеренг, обнажив голову, подобный римскому сенатору, и то и дело повторял великие слова:
– Братья, с вами жить и умирать!
В некоторых местах его встречали кликами: «Виват!» – но кое-где слышались насмешливые возгласы. Он же, едва успокоив толпу, возвращался на совет, усталый, охрипший, упоенный величием собственных слов и убежденный в том, что в эту ночь он оказал отчизне незабываемые услуги.
Однако на совете слова не шли из его уст, в отчаянии он только теребил хохол и бороду и все повторял:
– Если можете, посоветуйте, что делать! Я умываю руки, ибо с такими солдатами обороняться нельзя.
– Ясновельможный воевода! – возражал ему Станислав Скшетуский. – Сам неприятель положит конец своеволию и смуте. Стоит только зареветь пушкам, стоит только начаться осаде и обороне, и та же шляхта ради спасения собственной жизни должна будет драться на валах, а не бунтовать в стане. Так уже не раз бывало!
– Чем нам обороняться? Орудий нет, одни только пушчонки, которые годятся разве только для салютов на пиру.
– Под Збаражем у Хмельницкого было семьдесят орудий, а у князя Иеремии только десятка полтора шестифунтовых пушек да единорогов.
– Но у него была не ополченская шляхта, а войско, не стригуны овец, а свои прославленные хоругви. Из овечьих стригунов он солдат сделал.
– Надо послать гонца за паном Владиславом Скорашевским, – сказал Сендзивой Чаранковский, каштелян познанский, – назначить его начальником стана. Шляхта его почитает, и он сможет держать ее в узде.
– Послать гонца за Скорашевским! Нечего ему сидеть в Драгиме или в Чаплинке! – повторил Анджей Грудзинский, воевода калишский.
– Да-да! – раздались голоса. – Лучше ничего не придумаешь!
И за Владиславом Скорашевским был послан гонец. Никаких других решений совет не принял, зато много было разговоров и жалоб и на короля и королеву, и на то, что войск нет, и на то, что их забыли.
Следующее утро не принесло ни радости, ни успокоения. Напротив, смятение усилилось. Кто-то пустил вдруг слух, будто кальвинисты содействуют шведам и при первом же удобном случае готовы перейти во вражеский стан. Мало того, слух этот не был опровергнут ни Шлихтингом, ни Эдмундом и Яцеком Курнатовскими, тоже кальвинистами, но искренне преданными отчизне. Напротив, они сами подтвердили, что иноверцы, обособившись, строят козни, а предводителем у них известный изверг и мятежник Рей, который смолоду служил охотником у немцев на стороне лютеран и был большим другом шведов. Не успел этот слух разнестись по стану, как тотчас сверкнули тысячи сабель и поднялась настоящая буря.
– Изменников пригрели! Змею пригрели, готовую кусать материнскую грудь! – кричала шляхта.
– Отдайте их нам!
– Изрубить их! Подлая измена! Вырвать плевелы с корнем, не то мы все погибнем!
Снова пришлось воеводам и ротмистрам утихомиривать шляхту, однако теперь сделать это было еще труднее, чем накануне. Да они и сами были убеждены, что Рей готов открыто изменить отчизне, потому что он давно перенял все иноземные обычаи и, кроме языка, у него не осталось ничего польского. Было решено выслать его из стана, что немного успокоило взволнованные умы. Однако долго еще в стане слышались крики:
– Отдайте их нам! Измена! Измена!
Странное настроение царило теперь в стране. Одни пали духом и предались унынию. В молчании блуждали они вдоль валов, со страхом и тоской поглядывая на равнину, откуда должен был подойти неприятель, или шепотом делились друг с другом самыми ужасными новостями.
Безумная, отчаянная веселость обуяла других, они ощутили в себе готовность умереть. А чтобы весело провести остаток дней, запировали, загуляли напропалую. Иные помышляли о спасении души и проводили время в молитвах. Никого только не было во всей этой толпе, кто бы подумал о победе, точно победа была делом совершенно немыслимым, хотя неприятель и не располагал превосходящими поляков силами: у него было только больше пушек, лучше обученное войско и военачальник, знавший военное дело.
Пока польский стан кипел, бурлил, пировал, возмущался и стихал, как море, волнуемое ветром, пока шляхетское ополчение шумело, как на сейме во время избрания короля, по раздольным зеленым поймам Одры спокойно подвигались шведские полчища.
Впереди выступала бригада королевской гвардии; ее вел Бенедикт Горн, грозный воитель, чье имя со страхом повторяли в Германии; люди в бригаде были рослые, молодцы как на подбор, в шлемах с гребнем и затыльником, прикрывавшим уши, в желтых кожаных кафтанах, вооруженные рапирами и мушкетами, хладнокровные и упорные в бою и послушные манию полководца.
Карл Шеддинг, немец, вел следующую, вестготландскую бригаду, состоявшую из двух полков пехоты и одного тяжелой конницы в панцирях без наплечников; одна половина пехоты была вооружена мушкетами, другая копьями: в начале боя мушкетеры выступали впереди, а если их атаковала конница, они отступали за копьеносцев, те же, уткнув один конец копья в землю, другой наставляли навстречу мчавшимся лошадям. При Сигизмунде Третьем, под Тшцяной, одна гусарская хоругвь изрубила саблями и растоптала эту самую вестготландскую бригаду, в которой теперь служили преимущественно немцы.
Две смаландские бригады вел Ирвинг, которого прозвали Безруким, так как, защищая в свое время хоругвь, он потерял правую руку, зато в левой у него была такая силища, что он мог с размаху отрубить голову лошади; это был угрюмый солдат, любивший только войну и кровопролитие, безжалостный и к себе, и к солдатам. Когда из других «предводителей» в непрестанных войнах выковались мастера своего дела, любившие войну ради войны, он неизменно оставался все тем же фанатиком и, убивая людей, пел божественные псалмы.
Вестманландская бригада шла под водительством Дракенборга, а гельсингерскую, состоявшую из прославленных стрелков, вел Густав Оксеншерна, родич знаменитого канцлера, молодой военачальник, подававший большие надежды. Остготландскую бригаду вел Ферсен, а нерикскую и вермландскую – сам Виттенберг, который одновременно предводительствовал всем войском.
Семьдесят два орудия оставляли глубокие борозды на сырых лугах, всех же солдат было семнадцать тысяч, грозных грабителей Германии, бойцов такой выучки, что сравниться с ними, особенно с пехотой, могла разве только французская гвардия. За полками тянулись обозы и шатры, полки же шли в строю, каждую минуту готовые к бою.
Лес копий поднимался над морем голов, шлемов и шляп, а между копьями плыли к польской границе большие голубые знамена с белыми крестами посередине.
С каждым днем сокращалось расстояние, разделявшее два войска.
Наконец двадцать первого июля в лесу, подле деревушки Генрихсдорф, шведские полчища впервые увидели пограничный польский столб. При виде этого столба громкие клики раздались в войсках, загремели трубы, бубны и литавры и развернулись все знамена. Виттенберг в сопровождении блестящей свиты выехал вперед, и все полки проходили мимо него, салютуя оружием, конница с рапирами наголо, пушки с зажженными фитилями. Час был полуденный, погода прекрасная. В лесном воздухе пахло смолой.
Серая, залитая солнечными лучами дорога, по которой проходили шведские хоругви, выбегая из генрихсдорфского леса, терялась на горизонте. Когда войска вышли по этой дороге из лесу, их взорам открылась веселая, озаренная улыбкой страна со злачными желтеющими нивами, что переливались на солнце, с разбросанными там и сям дубравами, с зелеными лугами. За дубравами далеко-далеко поднимались к небу струйки дыма; на отаве виднелись пасущиеся стада. Там, где на лугах сверкала в широком разливе река, спокойно расхаживали аисты.
Сладостная тишина была разлита повсюду на этой земле, текущей медом и млеком. Казалось, она распростиралась все шире и раскрывала объятия войскам, будто не захватчиков встречала, а гостей, прибывающих с миром.
Когда взору открылась эта картина, новый клик вырвался из груди у всех солдат, особенно коренных шведов, привыкших к нагой, бедной и дикой природе родного края. Сердца людей, жадных до чужого и бедных, загорелись желанием захватить эти сокровища и богатства, которые представились их очам. Воодушевление охватило ряды войск.
Однако, закаленные в огне Тридцатилетней войны, солдаты знали, что нелегкой ценой могут они покорить этот край, ибо населял его народ многочисленный и отважный, который умел его защищать. В Швеции еще жива была память о страшном разгроме под Кирхгольмом, когда три тысячи конницы под водительством Ходкевича растоптали восемнадцать тысяч отборного шведского войска. В домах Вестготланда и Смаланда вплоть до самой Далекарлии рассказывали о крылатых рыцарях, словно о великанах из саги. Еще свежей была память о битвах при Густаве Адольфе, ибо живы были люди, которые участвовали в них. Прежде чем пронестись через всю Германию, скандинавский орел дважды обломал когти о легионы Конецпольского.
Потому-то радость в сердцах шведов соединялась с известным опасением, которое закралось и в душу самого полководца Виттенберга. Он озирал проходившие мимо полки пехоты и конницы такими очами, какими пастырь озирает свое стадо, затем обратился к тучному человеку в шляпе с пером и в светлом парике, ниспадавшем на плечи.
– Так вы уверяете, – сказал он, – что с этими силами можно сломить войска, стоящие под Уйстем?
Человек в светлом парике улыбнулся:
– Ваша милость, вы можете вполне на меня положиться, я готов головой поручиться за свои слова. Если бы под Уйстем были регулярные войска и кто-нибудь из гетманов, тогда я первый посоветовал бы не торопиться и подождать, пока не подойдет его величество со всем войском; но против шляхетского ополчения и этих великопольских вельмож наших сил более чем достаточно.
– А не пришлют им подкреплений?
– Подкреплений не пришлют по двум причинам: во-первых, потому, что все войска, которых вообще не много, заняты в Литве и на Украине; во-вторых, потому, что в Варшаве ни король Ян Казимир, ни канцлеры, ни сенат до сих пор не хотят верить, что его величество король Карл Густав, невзирая на перемирие и последние посольства, невзирая на готовность поляков пойти на уступки, все же начнет войну. Они надеются, что в последнюю минуту мир будет заключен… ха-ха!
Тучный человек снял шляпу, утер пот с красного лица и прибавил:
– Трубецкой и Долгорукий – в Литве, Хмельницкий – на Украине, а мы вступаем в Великую Польшу! Вот до чего довело правление Яна Казимира!
Виттенберг бросил на него странный взгляд и спросил:
– И вы этому рады?
– А я этому рад, ибо мои обиды и моя невинность будут отмщены; кроме того, я уже ясно вижу, что сабля вашей милости и мои советы возложат новую, самую прекрасную в мире корону на главу Карла Густава.
Виттенберг устремил взгляд вдаль, окинул леса, дубовые рощи, луга и нивы и через минуту сказал:
– Да! Прекрасна и плодородна эта страна. Вы тоже можете быть уверены, что после войны его величество никому другому не вверит здесь наместничества.
Тучный человек снова снял шляпу.
– Я также не желаю другого повелителя, – прибавил он, поднимая глаза к небу.
Небо было ясным и безоблачным, и гром не грянул, не разразил изменника, который на этой границе предавал в руки неприятеля свою истерзанную отчизну, стонавшую под бременем двух войн.
Человек, беседовавший с Виттенбергом, был Иероним Радзеёвский, бывший коронный подканцлер, ныне изменник, перебежавший на сторону шведов.
Некоторое время они стояли в молчании; тем временем две последние бригады, нерикская и вермландская, пересекли границу; вслед за ними покатили орудия, трубы все еще играли, а гром литавр и грохот барабанов заглушали шаги солдат, рождая в лесу зловещее эхо. Наконец двинулся и штаб. Радзеёвский ехал рядом с Виттенбергом.
– Оксеншерны не видно, – сказал Виттенберг. – Боюсь, как бы с ним чего не случилось. Не знаю, хороший ли это был совет – послать его вместо трубача с письмами под Уйсте.
– Хороший, – ответил Радзеёвский. – Он осмотрит стан, увидит военачальников и разведает, что они замышляют, а этого какой-нибудь обозник не сделает.
– А если его узнают?
– Там его знает один только Рей, а он наш. Да если его и узнают, все равно ничего дурного ему не сделают, напротив, и припасом снабдят на дорогу, и наградят… Я поляков знаю, они на все готовы, только бы показать перед иноземцами, какой они учтивый народ. Мы все усилия употребляем на то, чтобы нас хвалили иноземцы. За Оксеншерну вы можете быть спокойны, волос у него с головы не упадет. Не видно его, потому что времени прошло еще слишком мало.
– А как вы думаете, будет ли какой-нибудь прок от наших писем?
Радзеёвский рассмеялся:
– Позвольте мне стать пророком и предсказать, что станется. Воевода познанский – человек политичный и ученый, а посему ответит он нам политично и весьма учтиво, а так как он любит слыть за римлянина, то и ответ его будет сверхримский: сперва он нам напишет, что предпочитает пролить последнюю каплю крови, нежели сдаться, что смерть лучше бесславия, а любовь, которую он питает к отчизне, велит ему сложить голову на ее границе.
Радзеёвский засмеялся еще громче, суровое лицо Виттенберга тоже прояснилось.
Человек, беседовавший с Виттенбергом, был Иероним Радзеёвский, бывший коронный подканцлер, ныне изменник, перебежавший на сторону шведов.
– Вы хотите сказать, – спросил он, – что он вовсе не собирается так поступить?
– Он? – переспросил Радзеёвский. – Это правда, что он любит отчизну, но питает он свою любовь одними чернилами, а это не очень сытная пища, вот и любовь его еще тощей, чем его шут, который помогает ему сочинять вирши. Я уверен, что после этого римского ответа последуют пожелания доброго здоровья и успехов, заверения в совершенном почтении, а в заключение просьба пощадить поместья его и его родичей, за что он и его родичи будут вечно нам благодарны.
– Какой же в конце концов прок будет от наших писем?
– В стане все окончательно падут духом, а господа сенаторы начнут с нами переговоры, и после нескольких выстрелов в воздух мы займем всю Великую Польшу.
– О, если бы вы в самом деле оказались пророком!
– Я уверен, что так оно и будет, потому что знаю этих людей. У меня есть друзья и сторонники во всей стране, и я знаю, как надо повести дело. А что я не оплошаю, тому порукою обида, которую нанес мне Ян Казимир, и любовь моя к Карлу Густаву. Люди у нас сейчас пекутся больше о своем добре, нежели о сохранении Речи Посполитой. Все те земли, по которым мы сейчас будем идти, – это поместья Опалинских, Чарнковских, Грудзинских, а так как именно эти вельможи стоят под Уйстем, то и во время переговоров они будут помягче. Что ж до шляхты, то достаточно посулить ей, что она по-прежнему может шуметь на сеймиках, и она последует за своими воеводами.
– Вы знаете эту страну и народ и оказываете его величеству такую помощь, которая не может остаться без достойной награды. Из ваших слов я вправе заключить, что могу эту землю считать нашей.
– Можете, ваша милость, можете, можете! – поспешил повторить Радзеёвский.
– В таком случае я занимаю ее именем его величества короля Карла Густава, – с достоинством заявил Виттенберг.
В то время как шведские войска, миновав Генрихсдорф, попирали уже земли Великой Польши, в польский стан, несколько ранее, восемнадцатого июля, прибыл шведский трубач с письмами к воеводам от Радзеёвского и Виттенберга.
Владислав Скорашевский сам проводил трубача к воеводе познанскому, а шляхта из ополчения с любопытством глазела на «первого шведа», любуясь его осанкой, мужественным лицом, желтыми усами с кончиками, зачесанными вверх широкой щеткой, всей его барственной повадкой. Толпы ополченцев провожали трубача к воеводе, знакомые окликали друг друга, показывали на него пальцами, подсмеивались, глядя на сапоги бутылками и на длинную простую рапиру, которую называли рожном, висевшую на перевязи с богатой серебряной насечкой. Швед тоже то бросал любопытные взгляды из-под своей широкополой шляпы, точно хотел все высмотреть в стане и подсчитать силы противника, то глазел на шляхту, восточный наряд которой был ему, видно, в диковинку.
Наконец его ввели к воеводе, у которого собрались все вельможи, находившиеся в стане.
Тотчас были прочитаны письма, и начался совет, а трубача воевода поручил своим придворным, чтобы те угостили его по-солдатски; у придворных шведа перехватила шляхта и, дивясь на него, как на некое чудище, стала пить с ним до изумления.
Скорашевский тоже внимательно на него поглядывал по той, однако, причине, что заподозрил в нем переодетого трубачом офицера; вечером он даже отправился с этой мыслью к воеводе; однако тот ответил, что это не имеет значения, и арестовать трубача не позволил.
– Будь он сам Виттенберг, – сказал воевода, – он прибыл к нам послом и должен уехать в безопасности… Я велю еще дать ему десять дукатов на дорогу.
Трубач тем временем на ломаном немецком языке вел разговор с теми шляхтичами, которые понимали этот язык, ибо имели сношения с прусскими городами, и рассказывал им о победах, одержанных Виттенбергом в разных странах, о силах, идущих к Уйстю, особенно же о новых орудиях, столь совершенных, что против них нет средств обороны. Шляхту эти рассказы очень смутили, и вскоре по стану поползли всякие преувеличенные слухи.
В ту ночь почти никто не спал во всем Уйсте; прежде всего около полуночи подошли люди, которые до сих пор стояли в отдельных станах под Пилой и Веленем. Вельможи до рассвета готовили ответ на письма, а шляхта проводила время, рассказывая о военной мощи шведов.
С лихорадочным любопытством расспрашивали ополченцы трубача о военачальниках, войске, оружии, способах ведения боя и каждый его ответ передавали из уст в уста. Близость шведских полчищ придавала небывалый интерес всяким подробностям, которые, увы, не могли поднять дух шляхты.
На рассвете приехал Станислав Скшетуский с вестью о том, что шведы подошли к Валчу и от польского стана находятся на расстоянии одного дня пути. Тотчас поднялась страшная суматоха; большая часть слуг была с лошадьми на лугах, пришлось спешно посылать за ними. Поветы садились на конь и строились хоругвями. Минута перед боем для необученного солдата бывает самой страшной, и прежде, чем ротмистры успели навести кое-какой порядок, в стане царило ужасное замешательство.
Не слышно было ни команд, ни рожков, отовсюду только неслись голоса: «Ян! Петр! Онуфрий! Сюда!.. А чтоб вас Бог убил! Подавайте коней!.. Где мои слуги? Ян! Петр!..» Если бы в эту минуту раздался один пушечный залп, замешательство легко могло бы перейти в смятение.
Однако поветы понемногу построились. Прирожденная способность шляхты к войне отчасти возместила недостаток опыта, и к полудню стан представлял уже довольно внушительное зрелище. Пехота стояла у валов, подобная цветам в своих пестрых кафтанах; от зажженных фитилей поднимались дымки, а по ту сторону валов, под защитой пушек, луга и равнину покрыли поветовые хоругви конницы, стоявшей в боевых порядках на отменных конях, которые своим ржанием будили эхо в ближних лесах и наполняли сердца воинственной отвагой.
Тем временем воевода познанский отослал трубача с ответом, который звучал примерно так, как предсказывал Радзеёвский, то есть был политичным и вместе с тем римским; затем воевода решил послать разъезд на северный берег Нотеца, чтобы захватить вражеского языка.
Петр Опалинский, воевода подлясский, двоюродный брат воеводы познанского, должен был самолично идти в разведку со своими драгунами, полторы сотни которых он привел под Уйсте. Кроме того, ротмистрам Владиславу Скорашевскому и Скшетускому было приказано вызвать охотников из ополчения, чтобы и шляхта встретилась лицом к лицу с врагом.
Оба ротмистра разъезжали перед шеренгами, теша взор своими мундирами и осанкой; пан Станислав, подобно всем Скшетуским, был черен как жук, с мужественным, грозным лицом, украшенным длинным косым шрамом от удара мечом, с бородой цвета воронова крыла, которую развевал ветер; пан Владислав, грузный, с длинными светлыми усами, отвислой нижней губой и красными глазами, добродушный и мягкий, меньше напоминал Марса, но и он был солдат душой, рыцарь несравненной отваги, любивший огонь, как саламандра, и ратное дело знавший как свои пять пальцев. Оба они, проезжая вдоль строя, развернутого в длинную линию, то и дело повторяли:
– Нуте-ка, кто пойдет охотником к шведам? Кто хочет понюхать пороху? Нуте-ка, кто пойдет охотником?
Они проехали уже довольно большое расстояние, но без успеха, из рядов не выступил никто. Все оглядывались друг на друга. Были такие, которым хотелось пойти, и удерживал их не страх перед шведами – они робели перед своими. Не один толкал локтем соседа и говорил ему: «Пойдешь ты, так и я пойду».
Ротмистры начинали уже выражать нетерпение; но когда они подъехали к гнезненскому повету, не из шеренги, а откуда-то сзади, из-за шеренг, выскочил вдруг верхом на малорослой лошадке пестро одетый человек и крикнул, обращаясь к шеренге:
– Я пойду охотником, а вы останетесь тут шутами!
– Острожка! Острожка! – вскричала шляхта.
– Такой же добрый шляхтич, как и все вы! – ответил шут.
– Тьфу! Черт бы тебя побрал! – крикнул подсудок Росинский. – Довольно шутовства! Я пойду!
– И я! И я! – раздались многочисленные голоса.
– Один раз мать родила, один раз и умирать!
– Найдутся тут такие хорошие, как ты!
– Все могут! Нечего нос поднимать!
И как раньше никто не хотел выходить, так теперь шляхта повалила из всех поветов: люди наезжали друг на друга лошадьми, обгоняли друг друга, торопливо перебранивались. Не прошло и минуты, а впереди уже стояло чуть не полтысячи всадников, и шляхтичи все еще выезжали из рядов. Пан Скорашевский рассмеялся своим непринужденным, добрым смехом и закричал:
– Довольно, довольно! Не можем же мы все идти!
После этого они вдвоем со Скшетуским построили охотников и двинулись вперед.
Воевода подлясский присоединился к ним у выезда из стана. Всадники были видны как на ладони при переправе через Нотец, потом еще несколько раз они промелькнули на поворотах дороги и пропали из глаз.
По прошествии получаса воевода познанский велел людям разъехаться, решив, что незачем держать их в строю, когда неприятель на расстоянии целого дня пути. Однако всюду была расставлена стража, запрещено было выгонять лошадей на пастбища и по первому тихому звуку рожка было приказано всем садиться на конь и становиться в боевые порядки.
Кончились ожидание и неуверенность, кончились сразу споры и перекоры; близость неприятеля, как и предсказывал пан Скшетуский, воодушевила войско. Первая удачная битва могла бы еще больше поднять его дух, а вечером произошел случай, который мог стать новым счастливым предзнаменованием.
Солнце заходило, озаряя ярким светом Нотец и занотецкие леса, когда по ту сторону реки люди увидели сперва облако пыли, а затем движущихся в этом облаке людей. Все до последнего человека вышли на валы поглядеть, что это за гости; но тут прибежал драгун из хоругви Грудзинского, стоявший на страже, и дал знать, что это возвращается разъезд.
– Разъезд едет обратно! Благополучно едет! Не съели их шведы! – передавали в стане из уст в уста.
А разъезд тем временем все приближался, медленно подвигаясь вперед в светлых клубах пыли, и наконец переправился через Нотец.
Шляхта смотрела на своих, заслонив руками глаза от солнца, которое сверкало все сильней, так что весь воздух был пронизан золотым и пурпурным сиянием.
– Э, да их стало что-то больше, чем было! – воскликнул Шлихтинг.
– Клянусь Богом, пленных ведут! – крикнул какой-то шляхтич; парень он был, видно, не из храброго десятка и просто глазам своим не верил.
– Пленных ведут! Пленных ведут!
А разъезд тем временем приблизился уже настолько, что можно было различить лица. Впереди ехал Скорашевский, кивая, по своему обыкновению, головой и весело переговариваясь со Скшетуским; за ними большой конный отряд окружал несколько десятков пехотинцев в круглых шляпах. Это и в самом деле были пленные шведы.
При виде их шляхта не выдержала и бросилась навстречу разъезду с кликами:
– Vivat Скорашевский! Vivat Скшетуский!
Густая толпа мгновенно окружила весь отряд. Одни глазели на пленных, другие расспрашивали, как все случилось, третьи грозились шведам.
– А что?! Хорошо вам, собаки! С поляками захотелось повоевать? Получили теперь поляков?
– Дайте их нам! На сабли их! Искрошить!..
– Что, подлецы! Что, немчура! Попробовали польских сабель?!
– Да не орите вы, как мальчишки, а то пленные подумают, что вам воевать впервой! – сказал Скорашевский. – Обыкновенное это дело – брать на войне пленных.
Охотники из разъезда гордо глядели на шляхту, которая забросала их вопросами:
– Как же вы их? Легко ли они сдались? Или пришлось вам попотеть? Хорошо дерутся?
– Хорошие парни, – ответил Росинский. – И долго оборонялись, но ведь и они не железные. Сабля и их берет.
– Так и не могли отбиться от вас, а?
– Напора не выдержали.
– Вы слышите, что наши говорят: напора не выдержали! А что? Напор – главное дело!
– Помните: только бы напереть! Это против шведов самое лучшее средство!
Если бы в эту минуту шляхта получила приказ броситься на врага, не сдержать бы ему ее напора; но врага пока не было видно; глухой ночью раздался вместо этого голос рожка перед форпостами. Это прибыл второй трубач с письмом от Виттенберга, в котором он предлагал воеводам сдаться. Узнав об этом, толпа шляхтичей хотела зарубить гонца, но воеводы приняли письмо, хотя содержание его было наглым.
Шведский генерал заявлял, что Карл Густав прислал войска своему родичу Яну Казимиру на подмогу против казаков и что шляхта Великой Польши должна поэтому сдаться без сопротивления. Грудзинский, читая это письмо, не мог сдержать порыв негодования и хлопнул кулаком по столу, но воевода познанский мигом его успокоил.
– А ты, пан, веришь в победу? – спросил он его. – Сколько дней мы можем продержаться? Ужели ты хочешь быть в ответе за море шляхетской крови, которое завтра может пролиться?
После долгого совета решили на письмо не отвечать и ждать, что будет. Долго ждать не пришлось. В субботу, двадцать четвертого июля, стража дала знать, что шведское войско показалось прямо против Пилы. Стан зашумел, как улей перед вылетом.
Шляхта садилась на конь, воеводы скакали вдоль шеренг, отдавая противоречивые приказы, пока пан Владислав не принял наконец начальство над всем войском и не навел порядка; он выехал затем во главе нескольких сот охотников навстречу противнику, чтобы на том берегу наездники могли схватиться врукопашную и польские солдаты освоились с врагом.
Конница с удовольствием шла за ним, ибо в рукопашных боях схватывались обычно небольшие кучки наездников или люди выходили один на один, а таких схваток шляхта, обученная искусству рубки, совсем не боялась. Отряд переправился на тот берег и остановился в виду неприятеля, который все приближался, темнея впереди, словно длинная полоса внезапно выросшего леса. Полки конницы, пехоты развертывались, все шире заливая простор.
Шляхта ждала, что к ней вот-вот бросятся наездники-рейтары, но они что-то не показывались. Зато на пригорках, на расстоянии нескольких сот шагов, остановились и засуетились небольшие кучки солдат, завиднелись среди них лошади; заметив это, Скорашевский немедленно скомандовал:
– Налево кругом, марш-марш!
Но не успела прозвучать команда, как на пригорках расцвели длинные белые струйки дыма, и словно стая птиц полетела со свистом между людьми Скорашевского, затем громовый раскат потряс воздух, и в то же мгновение раздались крики и стоны раненых.
– Стой! – крикнул пан Владислав.
Стаи птиц пролетели еще и еще раз – и снова свисту вторили стоны. Шляхта не послушала команды начальника, напротив, стала с криком отступать все быстрей и быстрей, взывая к небу о помощи, затем отряд в мгновение ока рассеялся по равнине и поскакал сломя голову к стану. Скорашевский ругался – все было напрасно.
Прогнав с такой легкостью наездников, Виттенберг продолжал продвигаться вперед, пока не остановился наконец прямо против Уйстя, перед шанцами, которые обороняла калишская шляхта. В ту же минуту заговорили польские пушки, однако шведы не торопились отвечать на пальбу. Дым спокойно и ровно вытягивался в ясном воздухе в длинные струйки, а в промежутках между ними шляхта видела шведские полки, пехоту и конницу, которые развертывались с ужасающим спокойствием, точно были совершенно уверены в своей победе.