– Кокарды, должно быть, такой, как нужно, у вас нет, ну прилепите хотя бы что-нибудь вроде того, с двуглавым орлом, – предложил Копытман.
– Из какой материи желаете и каких цветов? – полюбопытствовал шляпник. – Или латунную?
Напрягши память, Пётр Иванович вспомнил, что в эти времена металлические кокарды, должно быть, ещё не получили широкого распространения, поэтому согласился на латунную или какого другого недорогого металла. Шмулевич заверил, что что-нибудь поищет, и принялся измерять окружность головы заказчика, записывая циферки грифелем себе в листочек.
– Сколько с меня в итоге? – спросил инспектор, когда с замерами было покончено.
Лазарь Моисеевич произвёл в уме нехитрую смету расходных материалов и стоимости работы и озвучил цену в три целковых серебром или ассигнациями. Когда же Копытман изъявил желание оплатить немедленно, шляпник замахал руками:
– Не могу взять, ваше высокоблагородие! Я денег вперёд не беру, извольте оплатить по факту. Завтра уже обещаю представить вам изделие. А пока вот. – Жестом фокусника он извлёк из своего саквояжа сплюснутый цилиндр и ловко его расправил. – Извольте принять шапокляк. Не бобровый фетр, а всего лишь шёлк, однако без головного убора человеку вашего звания не пристало на людях появляться, вдруг намедни куда-то выйти потребуется. А завтра я вам на замену привезу уже фуражку.
Пётр Иванович принял блестевший чёрным шапокляк, нахлобучил на голову и едва не прыснул со смеху. В этом складном цилиндре он смотрелся, как ему казалось, весьма комично. Но, с другой стороны, нынче ему предстояли два визита, сначала к судье, а затем к городничему, так что в его ситуации выбирать не приходилось.
И в час дня за инспектором заехало то самое, запряжённое парой гнедых ландо, в котором он встретил накануне свою спасительницу. Управлял транспортным средством всё тот же хмурый и неразговорчивый Осип.
Наконец Пётр Иванович, проведший сутки на постоялом дворе, получил возможность поглядеть город. N-ск представлял собой обычный на вид уездный городишко с населением в тридцать пять тысяч душ. Мостовая мощена округлым камнем красноватого оттенка. Впрочем, местами камень отсутствовал, и ландо то одним, то другим колесом ухало вниз, отчего Пётр Иванович чувствовал себя не очень уютно. Однако поглядывал по сторонам. Проехали мимо ресторации под многообещающим названием «АперитивЪ», миновали цирюльню, «Модный магазин мадемуазель Мари», «Галантерейные товары месье Жака», погребальную контору «Последний приют»… Попросил задержаться у лавки, торгующей орехами, изюмом и сухофруктами. Держал её грек Пехлеваниди – маленький, загорелый, с жидкой растительностью под носом и красной с чёрным шёлковой кистью на феске на голове.
– Чего господа желают? – спросил он, угодливо улыбаясь посетителю. – Вот, только вчера привезли курагу, она ещё хранит тепло солнца Эллады. Да вы попробуйте!
Копытман выудил из предложенного холщового мешочка сушёный абрикос и не без удовольствия принялся его жевать. Курага показалась ему даже вкуснее той, что он пробовал в своём времени, хотя выглядела довольно невзрачно – была не оранжевого, а тёмно-коричневого цвета. Важно покивав, спросил, сколько стоит, и велел завесить с фунт. Получив в руки кулёк из вощёной бумаги, сунул лавочнику рупь, пока же тот отсчитывал сдачи семьдесят копеек, попросил на оставшуюся сдачу с рубля насыпать очищенного от скорлупы грецкого ореха. Довольный грек насыпал даже с походом и с улыбкой проводил посетителей до двери своей небольшой лавчонки.
В центре N-ска размещался самый большой в городе Благовещенский собор, перед которым располагалась главная торговая площадь города. Долго ехали вдоль церковной ограды, возле которой обитали калеки и попрошайки самых разных мастей. Копытман расслышал, как один сидевший на доске безногий, задрав кверху редкую бороду, высоким речитативом вещал в адрес проходившего мимо купчины с семейством:
– Подайте Христа ради участнику турецкой кампании! Век Господа молить за вас буду, не обидьте калеку, проливавшего кровь за царя и Отечество.
Купчина смилостивился, кинул ему в картуз мелкую монету, едва успев спасти свою руку от благодарного лобызания. Осип, размашисто перекрестившись на купола, поддел сбавивших шаг гнедых кнутом, умудрившись хлестнуть одновременно по двум крупам.
Затем виды сменились, проехали вход в городской сад, представлявший собой две чугунные колонны с соответствующей вывеской над ними, обрамлённой по краям литыми херувимами.
– А что, голубчик, долго ли ещё ехать к дому судьи? – поинтересовался Пётр Иванович после очередного ухаба.
– Почитай что приехали, вашбродь, – ответил немногословный кучер, не поворачивая головы.
И впрямь, вскоре показался двухэтажный дом уездного судьи, представлявший собой образчик архитектуры в стиле ампир. Ландо остановилось у парадного подъезда, и в этот момент из дверей, словно поджидаючи, вышел господин лет около шестидесяти, с седыми бакенбардами и прозорливым взглядом серых глаз. Рядом с ним, чуть позади, скромницей стояла Елизавета Кузьминична. На этот раз в другом, не менее нарядном платье, но с меньшим количеством пудры на лице, отчего показалась инспектору даже более молодой и приятной на вид. Пожалуй, ей чуть за двадцать, не более того. Но что более всего поразило Петра Ивановича – на правой руке девицы красовался брегет, хитро прикреплённый к изящному запястью синей шёлковой лентой.
– Польщён, весьма польщён вашим вниманием, сударь, – вывел гостя из ступора хозяин дома и тут же представился: – Имею честь, уездный судья Кузьма Аникеевич Мухин.
– Весьма рад знакомству, – пожал протянутую руку инспектор и, стянув с головы шапокляк, сложил его и передал подошедшему слуге. – Копытин Пётр Иванович, чиновник особых дел из Петербурга. Дочь ваша, Елизавета Кузьминична, вам уже обо мне, видимо, рассказывала…
– А как же-с, рассказывала, и о беде вашей рассказывала, моё глубочайшее сожаление. Уверен, военный наряд уже послан, хотя, признаюсь честно, надежды на успех предприятия не так много. Этих нехристей мы уже второй год пытаемся изловить, но всё без толку. Налетят, дело своё мерзопакостное сделают – и как в воду… Что ж мы стоим, проходите в дом, скоро обед будет готов.
Парадная лестница судейского дома, ведущая на второй этаж, была выстлана бордового цвета дорожкой. Хозяин препроводил гостя в курительную комнату, где с разрешения последнего набил трубку и запалил табак, всасывая через длинный чубук дым и затем выпуская его в потолок. На столике меж ними стояли чашки с горячим кофе и тарелка с бисквитными печеньями. Одно Пётр Иванович взял, надкусил и по достоинству оценил его нежнейший вкус.
– А вот от меня небольшой презент, думаю, вам и вашей дочери понравится.
Копытман наконец избавился от двух бумажных пакетов, которые торчали из его карманов, и Мухин не без удовольствия распробовал курагу и орехи.
Лизонька отсутствовала, видно не позволяя себе вмешиваться в мужские разговоры. Она и впрямь не имела доступа в эту комнату, где, бывало, её папенька встречал гостей и вёл с ними деловые беседы или просто уединялся с трубкой. Привычку курить трубку с длинным чубуком Мухин приобрёл в ходе французской кампании, когда служил адъютантом генерал-лейтенанта Тучкова[2]. Последний, к слову, будучи тяжело ранен у деревни Утицы, после долгих мучений отдал Богу душу практически на руках Кузьмы Аникеевича.
Спустя три года после победы над Бонапартом Мухин вышел в отставку, вернувшись в родной N-ск, где ему устроили судебную должность, а вскоре он женился на дочери помещика Калинина. При первых же родах, Лизы, её мать скончалась. Кузьма Аникеевич так более и не женился, всю свою любовь направив на единственную дочь. Однако он был в меру как любящим, так и строгим родителем. Следует также сказать, что Мухин слыл патриотом своей Отчизны и на увлечения дочери парижскими модами смотрел без одобрения. Но лишний раз не одёргивал, надеясь, что с возрастом она поумнеет и перестанет попусту восторгаться заграницей.
Как бы там ни было, сейчас дочь его уединилась с вязаньем, а беседа меж тем судьёй велась вроде бы и ни о чём, но Копытман чувствовал, что более это походило на скрытый допрос.
– Так вы, сударь, говорите, что и деньги, и документы все достались грабителям? – ещё раз переспросил судья, выпустив дым теперь через нос.
– Так и есть, Кузьма Аникеевич, остался гол как сокол, хорошо хоть, голову унести удалось.
– А как выглядели те грабители, не припомните?
– Дайте-ка минутку…
Пётр Иванович наморщил лоб, делая вид, что пытается вспомнить внешность грабителей.
– Беда в том, что все они нижнюю часть лица прикрывали тёмными платками, под которыми всё же угадывались бороды. Голоса грубые, хотя в одном можно было угадать главного – остальные его слушались. И говорил тот более благородно, выглядел повыше и статнее остальных, пистоль имел побогаче, к тому же и одежонка на нём была поприличнее, хотя как по мне – все они были выряжены в лохмотья, не исключено, с целью не выдать себя, – выдумывал на ходу Копытман.
– Повыше, говорите, да постатнее? – задумчиво повторил судья, зажмурив глаза. – Кто бы это мог быть, хотелось мне знать… Других-то свидетелей всё равно нет, прежние жертвы грабителей были убиты, а над путешественницами женского полу перед тем, как лишить их жизни, негодяи надругались. А как же вам, сударь, удалось вырваться из лап преступников?
– Да с Божьей помощью и собственной ловкостью, – сказал Пётр Иванович, лихорадочно придумывая сценарий. – Когда с кучером было покончено, их главный решил приняться за меня. Открыл дверцу кареты, в этот момент я его толкнул ногой, а сам дёру в лес, благо тот своей густотой мог бы поспорить с дебрями Амазонки, где мне, впрочем, бывать ещё не приходилось. Там и затерялся, бродил добрых полдня, прежде чем вновь вышел на Симбирский тракт.
– Однако вас голыми руками не возьмёшь, – задумчиво проговорил судья, и непонятно было, что он хотел сказать этой фразой.
В этот момент раздался учтивый стук, дверь приотворилась, и в проёме показалась лохматая седая голова Гаврилы, служившего у судьи ещё с незапамятных лет и вместе с ним прошедшего французскую кампанию.
– Кушать подано, Кузьма Аникеевич, – пророкотал тот и исчез, затворив за собой дверь.
Спустя несколько минут все расселись за столом. Помимо хозяина и гостя, тут же присутствовала Елизавета Кузьминична, а также вчерашняя тётя Настасья Фёдоровна, перекрестившаяся на образ в углу залы.
Пока Гаврила из фарфоровой супницы разливал горячее пахучее варево, Пётр Иванович решил выразить судейской дочке remerciements.
– Хочу выразить премногую благодарность Елизавете Кузьминичне за её участие в моей беде, – сказал он. – Если бы не её доброта, один Бог знает, что бы ещё пришлось претерпеть вашему покорному слуге. Могу заверить, что как только мне пришлют из Петербурга деньги и документы, я сразу возмещу вам, сударыня, все расходы.
– Ах, право, не стоит, – зарделась Лизонька.
– И в самом деле, было бы о чём речь вести, – подхватил Кузьма Аникеевич. – Вы лучше отведайте рассольника, его наша кухарка Ефросинья готовит по старинному рецепту, с бараньими почками.
Рассольник и впрямь оказался хорош. Не евший с утра Копытман с удовольствием отправлял в рот ложку за ложкой, впрочем стараясь всячески соблюдать правила приличия за столом. Ради этого он предварительно заправил за воротник салфетку, а когда приступили ко второму блюду – сёмге в окружении варёных овощей и зелени – первым делом подсмотрел, как держат вилку и нож его соседи по столу. Одним словом, обошлось без les malentendus[3], как было принято говорить в современном обществе.
Честно сказать, если в английской речи и письме Пётр Иванович более-менее разбирался, то французский язык для него оставался далёким просто потому, что в XXI веке не пользовался такой же популярностью, как в веке XIX. Поэтому, когда Лизонька завела речь о столичных поветриях, он, дабы не осрамиться, решил нанести предупреждающий удар.
– В Петербурге, да и в Москве, пожалуй, в последнее время стараются больше оборачиваться к русскому, нежели заграничному, – сказал он. – В том числе отдаляются от французской речи, предпочитая заменять её русскими словами и выражениями. И словоерсы уходят в прошлое, все эти нуте-с и так-с уже считаются пережитком и достоянием провинциальных городов. Мало того, в письме уже стараются отходить от ятей, потому как нужды в них никакой, только отвлекают от содержания написанного.
– Наверное, совсем новая мода, в прошлом году, будучи в Петербурге по делам, я такого не слышал, – вставил немало удивлённый судья.
– Да, повелось с этого года, и радетелем русской культуры, как бы странно это ни звучало, стал сам граф Александр Христофорович Бенкендорф, – врал напропалую Копытман. – Казалось бы, потомок балтийских немцев, однако готов и жизнь, и душу положить на алтарь русского Отечества.
– О подвигах Александра Христофоровича мы премного наслышаны, – согласился Мухин, отодвигая тарелку тонкого фарфора с тщательно обглоданными рыбьими костями. – Геройский человек, величайший ум и при этом несгибаемый борец с инакомыслием.
В голосе судьи, как показалось Петру Ивановичу, промелькнула ирония, но он решил на этот счёт не слишком ломать голову.
– А вы слышали, что на Кавказе был застрелен поручик Лермонтов? – сменила тему Лизонька.
А и в самом деле, как он мог забыть, что 15 июля по старому – то есть применявшемуся ныне – стилю у горы Машук на дуэли был убит поэт Михаил Лермонтов.
– Жаль, жаль человека, большие надежды подавал как поэт, – вздохнул инспектор. – Правда, ходили слухи, что он отличался несносным нравом, а эта дуэль стала следствием обидной шпильки в адрес его старого друга – майора Мартынова. Увы, гении зачастую имеют дурной характер. – И продекламировал:
Белеет парус одинокий
В тумане моря голубом.
Что ищет он в стране далёкой?
Что кинул он в краю родном?..
Закончив читать, Копытман ещё раз вздохнул, исподволь отмечая, как покрылись румянцем щёчки Елизаветы Кузьминичны. Её романтическая натура после таких стихов сразу дала о себе знать, и некоторое время девица ещё бросала в сторону гостя откровенно томные взгляды.
– А что, ваша дочь замуж не собирается? – отчего-то спросил Копытман, желая разрушить неловкую паузу.
– Может, и собирается, да только мне, как отцу, виднее, с кем она пойдёт под венец. Вот найдётся достойный жених – и милости просим.
– Да где же найдёшь их, достойных женихов, в наших палестинах?! – всплеснула руками Лизонька. – Папенька желают мне достойную партию, а я уже, право слово, за любого помещика согласна. А лучше, конечно, за столичного чиновника. – И так многозначительно посмотрела на Копытмана, что у бедняги сразу выступила испарина.
– Пётр Иванович, а вы расскажите о себе, – неожиданно предложил Мухин. – А то мы только и знаем, что вы столичный чиновник, а кто таков, по каким делам к нам – приходится гадать.
– Дело моё публичной огласке не подлежит, – напустил туману инспектор, – равно как и подробности моей службы, являющейся государственной тайной. А о себе, что ж, могу сказать несколько слов. Прадед мой, Яков Хофер, происходил из литовских немцев, служил наёмником. Затем нанялся к русскому царю, Петру I, за верную службу был пожалован поместьем в Торопецком уезде Псковской губернии, и фамилию принял на русский лад, ведь по-немецки hoof значит «копыто». Однако сын его – мой дед – имение проиграл в карты. Отец мой пошёл по чиновничьей линии, да и я продолжил его дело, дослужился до чина коллежского асессора в тайном ведомстве.
– А можете подробнее рассказать о ваших родителях?
– Отчего же… Мой папенька в молодые годы проходил военную службу и даже отличился в боевых действиях с французом. В битве при селе Бородино он своим телом прикрыл от осколков артиллерийской гранаты генерала от кавалерии Николая Раевского, чем спас ему жизнь, но сам затем долго лечился в госпиталях. Там уж и война завершилась, так что папенька в дальнейшем пошёл по чиновничьей линии, в дальнейшем выбрав эту стезю и для своего единственного отпрыска, то бишь меня. Однако полученные на фронте ранения дали о себе знать и в итоге свели отца в могилу. Не выдержав потрясения, от лихоманки слегла матушка, промучилась три месяца и тоже скончалась. Таким образом, я остался один-одинёшенек на всём белом свете. Если не считать дальних родственников, проживающих где-то в Костромской губернии.
Инспектору было крайне неудобно так врать о своей семье, однако подобный финал мог бы пресечь дальнейшие расспросы на эту скользкую тему. И едва не пожалел. Он по жизни не выносил женских слёз, а Лизонька, услышав столь печальный рассказ, тут же начала всхлипывать. Впрочем, будучи натурой немного ветреной, девушка вскоре уже улыбалась какой-то забавной истории инспектора якобы из его профессиональной практики.
Копытман и сам удивлялся, с какой лёгкостью ему удаётся враньё, причём слушавшие, казалось, верили каждому его слову. Во всяком случае, тот же судья только кивал на его речи, не изображая ни взглядом, ни жестом какого-то недоверия. Да и что ж, ежели вздумает проверять – пускай шлёт запрос в Петербург или сам едет в столицу, да только как долго всё это затянется? К тому времени Копытман всё же надеялся как-то определиться со своим будущим, возможно, и сам махнув в родной Петербург, отдалённый от ему знакомого почти на двести лет в прошлое.
– Женаты ли? – спросил Мухин.
– Никак нет, всё, знаете ли, служба, не до того. Надеюсь когда-нибудь встретить свою судьбу, а то ведь годков уже немало, тридцать восемь стукнуло.
Вновь многообещающий взгляд Лизоньки, и снова Пётр Иванович почувствовал себя не в своей тарелке.
– Что ж, засиделся я у вас, – решил свернуть он беседу. – А мне ещё вечером ужинать в доме городничего, Муравьёва-Афинского, утром тоже получил от него приглашение.
– Антон Филиппович прекрасный человек и как градоначальник может служить примером многим, – высказался судья. – Передавайте ему от нас нижайший поклон.
– Обязательно передам. И вам от меня премногая благодарность за душевный приём и добрую трапезу…
Обратно на постоялый двор Петра Ивановича снова вёз Осип всё в том же ландо. По пути инспектор предался размышлениям о визите в дом судьи. Мухин показался Копытману человеком себе на уме, много думающим, но мало говорящим, и он дал себе зарок на будущее держать с ним ухо востро. А вот дочка его Лизонька, вопреки первому вчерашнему впечатлению, весьма даже мила, хотя, кто знает, может, она в присутствии папеньки вела себя скромнее, ну так ведь со временем – если оно будет – можно изучить Елизавету Кузьминичну и поближе. В таком радужном настроении он поднялся в свою комнату и принялся ждать вечернего часа, когда за ним заедут от дома городничего.
К арета, запряжённая четвёркой добрых лошадей, прибыла за Петром Ивановичем около семи вечера… Однако, прежде чем перенесёмся в дом местного градоначальника, на короткое время заглянем в почтовое отделение города N-ск, коим заведовал некто Август Феоктистович Касторский.
Почтмейстер человек был сухонький, невысок, прятал голову в плечи и никогда не осмеливался смотреть собеседнику в глаза. Происходил он из бедной семьи, а потому унаследовал привычку побаиваться чиновников ранга выше своего, коих, по правде сказать, в N-ске хватало.
Своё, не бог весть какое хлебное, место он заслужил преданной службой на протяжении почти тридцати лет, на почве чего от сидячей деятельности заработал геморрой. Правда, имелась у Августа Феоктистовича одна слабость. А именно – он, случалось, вскрывал чужую корреспонденцию, ежели адресат или отправитель чем-то привлекали его внимание. Не корысти ради, даже, коль ему случалось обнаружить в конверте мелкую ассигнацию или медный пятак, он их не трогал, а лишь обращал внимание на содержание письма. Учитывая же, что в те времена эпистолярный жанр переживал эпоху расцвета, некоторые письма читались словно поэмы. И при свете лучины почтмейстер погружался в жизнеописание адресантов, особенно обожая читать любовные письма, в коих иногда обнаруживал прядь женских волос или ещё какой-либо предмет, служивший объектом чужого воздыхания. В такие моменты в нём, словно лава в уснувшем века назад вулкане, пробуждалась когда-то давно бушевавшая страсть, и он чувствовал себя годами моложе, статью справнее, а глаза его загорались отчаянным блеском.
Помимо этого почтмейстер также узнавал некоторые новости из жизни обывателей уездного города или тех, кто присылал им письма. У кого-то кошка окотилась пятью котятами, и один с глазами разного колера, у другого дочь в Москве двойню родила, о чём он оповещал старого боевого товарища, проживавшего в N-ске. Третий ногу сломал, катаясь зимой с отпрысками с горы на санях…
Когда же судейский кучер передал в руки Касторскому письмо от столичного инспектора самому Бенкендорфу, почтмейстер испытал знакомое волнение, предшествовавшее желанию вскрыть конверт и ознакомиться с его содержимым. А вскрывать сургучные печати Август Феоктистович наловчился преизрядно, используя для этого свой секретный метод.
Итак, прежде чем почтовый дилижанс с корреспонденцией отправился из уездного города в губернский, почтмейстер успел вскрыть конверт и ознакомиться с его содержимым. После чего с помощью нагретого лезвия перочинного ножика вернул печать в исходное состояние и сел осмысливать прочитанное. Из того, что он узнал, выходило, что столичный инспектор наметил как следует разворошить осиное гнездо мздоимцев и казнокрадов, коих – в чём Касторский был согласен – в городе имелось предостаточно.
За собой Август Феоктистович особых грехов не помнил, а своё пристрастие к вскрытию конвертов считал не преступлением, а так, мелкой шалостью, достойной разве что порицания. Однако ж информация, обладателем которой он только что стал, предполагала либо ничего не предпринимать, либо оповестить чиновничью братию о задумках столичного чиновника.
«С другой стороны, – думал он, – о приезде инспектора было напечатано в сегодняшнем нумере „N-ских ведомостей“, так что многие и без того догадались, какая сурьёзная катавасия намечается. Стоит ли влезать в это дело, не будучи ангажированным никем из своих начальников для проверки корреспонденции? Могу в случае чего изобразить дурачка, мол, не привыкши мы чужие письма читать, тем более адресованные самому начальнику III отделения господину Бенкендорфу. За такую перлюстрацию можно не только должности, но и головы лишиться. Так и скажу, в случае чего. Лучше посмотрим, как зашевелятся эти тараканы, ежели облить их скипидаром»…
Карета с Петром Ивановичем подъехала к парадной дома городничего – одного из монументальнейших зданий N-ска. Дом стоял, крепко оперевшись на колоннады, был он окрашен в бледно-жёлтый цвет и, в отличие от судейского, не двух, а трёх этажей.
Градоначальник вместе с женой, двумя дочерьми семнадцати и восемнадцати лет, а также предводителем уездного дворянства и доктором встречал гостя, как и судья до него, на ступенях. Антон Филиппович происходил, как он сам любил говорить, из старинного греческого рода и часто, как бы невзначай, поворачивался к собеседнику профилем, выгодно демонстрируя свой прямой нос. Если же посмотреть в анфас, то нос оказывался мясистым, при этом из ноздрей всенепременно торчали волоски, с которыми супруга городничего вела долгую и обречённую на поражение войну. Потому как если, бывало, с вечера повыдёргивает у мужа эти самые волосья, то к утру они невероятным образом вырастали вновь.
Если градоначальник был слегка полноват, то жена его, Татьяна Леопольдовна, – худа как жердь. Она во многом вертела своим мужем, впрочем, как женщина умная, делая это в меру и исключительно дома, чтобы не принизить статус городничего в глазах обывателей. Дочки же были не красавицы, но и страшными их язык не поворачивался назвать. Так – ни то ни сё, где-то посередине. Антон Филиппович надеялся удачно пристроить их замуж и даже с подачи супруги присмотрел женихов – одного в Москве, другого в Петербурге.
Что же касается характера градоначальника, то был он в меру добр и в меру строг, своими полномочиями не злоупотреблял, но и спуску при случае не давал. В казнокрадстве замечен не был, однако от взяток не отказывался. А поскольку на поклон к нему по разного рода делам приходили часто, потому и нужды в средствах на своём посту Муравьёв-Афинский не испытывал.
Узнав о приезде проверяющего из столицы, Антон Филиппович в первый момент испытал лёгкое душевное волнение, своими переживаниями поделившись с супругой, но та поспешила мужа успокоить. Мол, не пойман – не вор.
– А пригласи-ка лучше, душа моя, этого чиновника на ужин, возможно, проникнется дружбой, да и мы получше разузнаем, что это за человек, – посоветовала она.
Что, собственно, Антон Филиппович и сделал, поскольку не придерживался правила: «Выслушай женщину и сделай наоборот».
– Весьма рад, что соизволили заглянуть в нашу скромную обитель, – раскрыв объятия, по-дружески обнял гостя градоначальник, разве что не решился облобызать. – Узнал о вашем приезде и тут же решил пригласить отужинать. В гостинице кормят, может, и сытно, но без изысков, а мы уж тут расстарались. Как говорится, гость на порог – ставь самовар и пирог… Это вот душа моя, супруга Татьяна Леопольдовна.
Копытман склонился, целуя пахнувшую смесью мускуса, ванили и амбры ручку хозяйки дома, чью голову украшал кружевной льняной чепец.
– А это предводитель дворянства N-ского уезда Вольдемар Аверьянович Ковыль, – представил градоначальник одного из двух стоявших по бокам и чуть позади него мужей.
Копытману сразу же вспомнился киношный Киса Воробьянинов в исполнении Сергея Филиппова. Правда, тот был худым и длинным, а этот низеньким и толстым, однако при этом весьма подвижным типом. Предводитель расплылся в подобострастной улыбке, сделал пару коротких шажков в направлении гостя и, обхватив ладошку Петра Ивановича сразу двумя руками, долго её тряс. Освободив наконец ладонь, Копытман незаметно вытер её о сюртук.
Предки Вольдемара Аверьяновича происходили с Полтавщины, а дворянством, как гласила представленная в Дворянский союз родословная Ковыля, был пожалован его пращур Осип. Тот якобы был первым товарищем самого Богдана Хмельницкого, чем его потомок невероятно гордился. Как любил рассказывать Ковыль, Осип отличился в битве при Жёлтых Водах, Корсуне и Пилявцах, а также лично отвозил письмо гетмана русскому царю Алексею Михайловичу. Сам же Вольдемар Аверьянович при всей своей живости характера вёл довольно скучную жизнь, обременённый вечно болеющей супругой, прыщавым сыном семнадцати лет и немолодой любовницей, к которой заезжал каждую субботу в одно и то же время.
Следом был представлен заведующий градской больницей, доктор Ганс Иоганнович Кнут, который учтиво поклонился. Копытман поклонился в ответ. Признаться, он поначалу решил, что это кто-то из прислуги, и уже было собирался отдать ему головной убор. Но, к счастью, Муравьёв-Афинский успел того представить гостю, и таким образом конфуза удалось избежать. А свой шапокляк инспектор передал вышедшему чуть с опозданием лакею, которого хозяин кликал Мартьяном.
Кнут сказал, что нередко обедает у Антона Филипповича, а сегодня тем паче случился повод познакомиться с прибывшим из столицы чиновником. И что ежели тому надумается проверить состояние дел в градской больнице – то он завсегда готов принять и провести небольшой ausflug[4].
Кнут говорил с сильным акцентом, но размеренно, поэтому понять его было можно, так как в России немец жил уже почти два десятка лет. В своё время окончив Гейдельбергский университет и обладая в молодости страстью к путешествиям, он оказался в далёкой варварской России, которая при ближайшем рассмотрении оказалась не такой уж и дикой. А русские женщины, которым тощие фрейлейн и в подмётки не годились, вовсе покорили сердце заезжего доктора. Впоследствии с одной из них, пышнотелой особой из средней руки купеческого рода, он связал себя узами брака. В этом союзе на свет появились двое очаровательных малышей, имя которым он, впрочем, дал на свой манер – Эльза и Карл.
Выдержав экзамен в Медицинской канцелярии, он приступил к работе сначала в Москве, а после судьба занесла Ганса Иоганновича с семьёй в уездный N-ск, где ему была предложена должность заведующего больницей взамен ушедшего на покой, который тоже был из немцев. В N-ске Кнута все стали называть по-простому – Ганс Иваныч, на что он не обижался. В целом доктор был добрым, хотя и масоном, и даже пытался как-то организовать в городе ложу братства вольных каменщиков, однако понимания не нашёл. Но лечил неплохо, и ежели случалось кому-то из благодетелей города захворать, то приглашали неизменно Ганса Иваныча.
Впрочем, в последнее время он увлёкся новой методой, которую ему в письме описал его бывший товарищ по студенческой скамье, ныне державший практику в Дрездене, Клаус Шульц. Тот был шутником преизрядным, однако за давностью лет Кнут и забыл об этой особенности характера знакомца, а потому всё им написанное воспринимал всерьёз. Метода же заключалась в том, что будто бы диагноз уже вполне можно ставить по внешнему виду утренних человеческих испражнений. Причём Шульц приводил несколько примеров, кои Кнут старательно переписал в тетрадочку.
И вот уже полгода, опроставшись по утрам, каждый раз Ганс Иваныч тщательнейшим образом изучал недавнее содержимое своего кишечника, с намерением углядеть намёк на ту или иную болезнь. Не углядев, вздыхал с явным облегчением, потому что, как и всякий доктор, опасался хвори в себе как чёрт ладана. Если же, чего доброго, замечал непорядок – тут же начинал употреблять лекарства от того, что ему, как считал Кнут, могло грозить.
Фекалии своих отпрысков он также подвергал изучению, а вот супружница Мария Фёдоровна глазеть мужу на свои испражнения категорически запрещала, угрожая ему быть битым первым же попавшимся под руку предметом. Супругу, которая после родов ещё более увеличилась в объёмах, Ганс Иваныч уважал и побаивался, а потому, однажды получив отказ от подобного рода предложений, больше не лез.
Новую методу он пытался внедрить и среди своих пациентов. Если в больнице, куда обычно попадали представители низкого и среднего сословия, Кнут был царь и бог, то пациенты мастью повыше, которых он обсуживал на дому, на просьбу продемонстрировать образцы кала только кривили рот и крестились.
– Идёмте же наверх, – сказал городничий, принимая гостя под руку. – Кстати, как вас разместили?
– Молитвами Елизаветы Кузьминичны Мухиной, вполне сносно.