Книга Когда заходит солнце. Семейство Томаса Манна в Санари читать онлайн бесплатно, автор Флориан Иллиес – Fictionbook, cтраница 2
Флориан Иллиес Когда заходит солнце. Семейство Томаса Манна в Санари
Когда заходит солнце. Семейство Томаса Манна в Санари
Когда заходит солнце. Семейство Томаса Манна в Санари

5

  • 0
Поделиться

Полная версия:

Флориан Иллиес Когда заходит солнце. Семейство Томаса Манна в Санари

  • + Увеличить шрифт
  • - Уменьшить шрифт
* * *

До чего же странная общность – это семейство Манн: все неразрывно друг с другом связаны, но зачастую не столько любовью, сколько тщеславием, сентиментальностью, сердечной неприязнью, а то и страхом. «В целом, все вместе, мы смотримся блестяще – однако изъян имеется у каждого», – отстраненно диагностирует Томас Манн у себя в дневнике.

* * *

Взять, к примеру, хотя бы вот ее – Монику Манн, для домочадцев и друзей просто Мёнли. Еще до рождения ей суждено усвоить, что вставать помехой на отцовской орбите не рекомендуется. По всему выходило, что она должна родиться 6 июня 1910 года, однако дата оказалась зарезервирована под день рождения папеньки, нобелевского лауреата, а посему он, лауреат, попросил жену Катю, уж пожалуйста, произвести ребенка на свет не раньше 7 июня. И Катя, давно привыкшая не только всех окружающих, но и саму себя, свои чувства и даже мышцы тазового дна подчинять жизни супруга, сделала, как приказано. Моника появилась на свет, как и пожелалось, то бишь с небольшим опозданием, – каковое пустяковое опоздание словно прилипнет к ней на всю ее последующую жизнь. И хотя отец ведь сам того пожелал, Моника – по этой причине, но и не только – всё время и беспрестанно будет действовать ему на нервы. Он будет считать, что она, единственная из его чад, слегка выпадает из положенной формы, хотя бы потому, что снова и снова таскает сладости из столовой. И вечно у нее на голове не волосы, а просто космы какие-то. Однажды, когда ее роскошная шевелюра в очередной раз показалась ему слишком буйной, он – на торжественном обеде, при всей семье – хватает со стола маленькую подставку для столовых приборов и упрямо, с плохо сдерживаемой яростью, пытается эту подставку засунуть, ввинтить ей в спутанные волосы. Обмерев от страха, с широко распахнутыми глазами, она молча терпит. Остальные братья-сестры только хихикают.

В этом феврале двадцатидвухлетняя Мони находится в Берлине, родители вот уже которую неделю не имеют о ней вестей. Кроме нескольких просьб прислать денег, разумеется.

Да, в семействе Манн недели не проходит, чтобы кто-то из детей, распинаясь в пространных объяснениях, не попросил денег. И Катя, не говоря ни слова, переводит. По крайней мере этих ресурсов, в отличие от душевного тепла, в эмоционально выстуженном доме, благодаря ассигнованиям дедушки с бабушкой и стабильному притоку от книжных продаж, более чем достаточно.

* * *

Судя по всему, своим бегством во Францию Генрих Манн и вправду спасся буквально в последнюю секунду. Спустя всего несколько часов в его квартире на Фазаненштрассе гестаповцы всё переворачивают вверх дном, а Нелли Крёгер задерживают. Ее допрашивают сутками. Где, позвольте осведомиться, Генрих Манн? Она в доме всего-навсего прислуга, отвечает Нелли, откуда ей знать, где хозяин. Эта буфетчица с Курфюрстендамм прикидывается сельской простушкой. Гестаповцы ей хоть и не верят, однако через три дня отпускают. Слишком она важна как контакт и потенциальный источник информации: ведь Нелли состоит в интимной связи не только с пособником социалистов Генрихом Манном, но и – чтобы совсем не зачахнуть с сожителем явно не первой молодости, – по меньшей мере в не менее интимных отношениях с молодым коммунистом подпольщиком Руди Кариусом, что обретается на Валльштрассе, 23. Для него автор романа «Верноподданный», открыто выступивший на стороне социалистов, – настоящий герой. Так что Хайни и Руди прекрасно друг с другом ладят, и, вероятно, здесь перед нами едва ли не самый благополучный любовный треугольник во всей этой книге. Генрих Манн в подобных вопросах весьма снисходителен и великодушен.

* * *

«Фрау Томас Манн» – так и значится на именном бланке ее почтовой бумаги. Как хочешь, так и понимай: то ли «госпожа Томас Манн», то ли «жена Томаса Манна». Иная супруга посчитала бы подобную аттестацию унизительной, превращающей ее всего лишь в придаток знаменитого мужа, но Катю Манн, урожденную Прингсхайм, как ни странно, это, напротив, возвышает. Да, она не чувствует никакого уничижения, только собственную значимость. Ей знакома подобная двусмысленность еще по матери, которую все величают «госпожа профессор», хотя та всего лишь жена профессора. Ну, а Катя – жена величайшего немецкого писателя, выдающегося художника слова, мать шестерых его детей и, значит, вправе гордиться. А еще она – управляющая делами Томаса Манна, организатор всей его жизни, его неуклонного пути наверх, – такой она себя видит. И это возвышает ее и без того достаточно высокое фамильное самосознание Прингсхаймов до манновских высот и вообще до самой высокой мужской планки. Супругов сближает и любовь к изысканной речи, и тихая радость Томми при звуках Катиного смеха, переливчатого стаккато, и слегка ироничный взгляд на остальной мир, и совместно разделяемое убеждение, что они в этом мире – нечто лучшее. И Катя ой как любит дать это почувствовать всей обслуге, – недаром в доме на Пошингерштрассе так часто, порой раз в месяц, сменяются бонны, горничные, поварихи.

Самая большая Катина слабость – пристрастие к конфетам «кошачьи язычки», округлым палочкам нежно-горького шоколада: в дамском салоне, тайном главном штабе всего дома, всегда стоит открытая коробка излюбленного лакомства, а рядом – телефон. Снимая трубку, неизменно после первого же звонка, хозяйка дома внятно произносит: «Манн слушает», – и большинство звонящих принимают ее за мужа, до того авторитетный, глубокий у нее бас.

В девичестве Катя считалась в Мюнхене самой завидной партией, славясь не только богатством и красотой, но и незаурядным умом и образованностью. Первой девочкой в городе она сдала экзамены на аттестат зрелости и с 1901 года действительно изучала в Мюнхенском университете высшую математику у профессора-отца и экспериментальную физику у самого Вильгельма Конрада Рёнтгена. Но потом всё же предпочла избрать иной эксперимент, тоже высшего порядка, выйдя замуж за молодого многообещающего писателя. А чтобы эксперимент шел удачно, она всю жизнь неусыпно и неустанно старается предотвратить воздействие на их брак привходящих сил как извне, так и изнутри. И как ни удивительно, ей это удается.

Похоже, правда, только ценой полной самоотдачи. «Всю жизнь я не могла делать то, чего мне действительно хотелось», – резюмирует она на склоне лет.

Звучит горько. С ноткой самоотречения. Но в этом семействе на самом деле всё немного не так, как выглядит со стороны.

Ибо «госпожа Томас Манн», казалось бы, подводя этой записью итоги жизни, улыбается. Почти блаженной улыбкой.

Но сейчас, в февральские дни 1933 года, она только недавно отметила сорокадевятилетие, и заниматься не тем, чем действительно хочется, ей придется еще долго. После утомительного путешествия в поезде она вместе с мужем только что прибыла в Арозу, в столь дорогой их сердцу отель, где предстоит обживать гостиничный номер, и в глубине души она страстно молит лишь об одном – как бы муж во время долгой поездки не простудился, потому что иначе, иначе это и правда будет совершенно невыносимо.

* * *

Между прочим, у Кати есть брат-близнец, его зовут Клаус, он профессор, преподает композицию в Токио, а еще он гомосексуал. Но женат, они с женой, чтобы всё выглядело нормально, даже произвели на свет двоих детей. Так что Катя Манн еще до брака, под родительским кровом, была вполне осведомлена о тайнах, безднах и прихотях мужского влечения.

* * *

Катиному сыну Клаусу, подверженному тем же наклонностям, именно в эти дни особенно худо. Собственно, ему, к сожалению, почти никогда не бывает хорошо, он страдает с рождения – от самого себя, от жизни, от отца, но сейчас, в феврале 1933-го, его состояние и впрямь внушает тревогу.

Ища успокоения, Клаус пробует читать, одно, другое, старое, новое, пока не натыкается у Фридриха Хеббеля на фразу, в которой внезапно, как ему кажется, распознан он сам: «Боль всех воспринимать как свою личную – великое несчастье!» Да, его страшно удручает приход нацистской диктатуры, разгул зверства и тупости вокруг. Тоска – извечный спутник его беспокойства, страх – оборотная сторона внешнего блеска, тщеславие – завеса его потерянности. Он всё хочет делать не так, как отец, а значит: гомосексуалом жить, культ формы опрокинуть торжеством бесформенности, ничего в себе не подавляя, но для воплощения подобных чаяний он имел глупость пойти по отцовской стезе, избрав делом жизни писательство.

А еще он имел глупость возомнить, что уже в двадцать шесть лет, то бишь в 1932 году, он должен написать свою первую автобиографию, под названием «Дитя своего времени». Газеты высмеивают его наперебой. А Клаус даже не догадывается, что уже давно, параллельно с этой, пишет другую, куда более значительную автобиографию: свой дневник. Его сокровенные свидетельства тридцатых годов ошеломляют точностью и политической остротой наблюдений, а взгляд на самого себя – невероятной беспощадностью. Это из дневника мы знаем, что в феврале 1933 года его мучили мысли о самоубийстве. «Будь под рукой яд, я бы ни секунды не колебался, – записывает он 19 февраля. – Если бы не Э (и М). Из-за этого связан». Э – это Эрика, любимая сестра, вместе с которой он мечется по миру, а М – в скобках – это Миляйн, мать, мама. Кроме них, ничто не удерживает его в сей жизни. Ночью ему снится, будто Эрика родила от него ребенка – потом, правда, оказывается, что сновидческий ребенок всё же не от него.

Утешение даруют ему только «бесконечно прекрасные» стихи Готфрида Бенна, вот в нем, кажется Клаусу, как ни в каком другом современном немецком авторе, он чувствует родственную душу, снова и снова он цитирует бенновский гимн кокаину: «Самораспад, тот сладкий, вожделенный, – ты даришь мне…»

Его собственный распад в эти дни прогрессирует. Даже когда вместе с Эрикой в запустелом родительском доме на Пошингерштрассе они празднуют «перечно-мельничный» бал-маскарад, он в алом кардинальском одеянии только изображает веселье, что-что, а уж притворяться он всегда был большой мастак.

«Поистине отчаянное веселье», запишет он ночью в дневник. В этом мрачном немецком феврале тяга к смерти одолевает Клауса всё сильней, непрочная завеса между жизнью и смертью колышется всё заметней. И его доза с каждым днем увеличивается. Он с удивлением подмечает в дневнике: «Кстати, страха смерти – ни на йоту».

Зато этим страхом охвачены родители – они просто в панике. Ибо когда Клаус пишет матери, только-только обосновавшейся в Арозе в лесном отеле: «Дело худо, дело худо, дело совсем худо», – он имеет в виду политическое положение. Но всем известно, что он может иметь в виду и самого себя. Оба брата – Томас и Генрих Манны – уже потеряли двух сестер, покончивших самоубийством. Клара – в 1910-м, а Юлия – в 1927-м. И старший брат Кати, Эрик, страдавший пагубным пристрастием к азартным играм, да и к наркотикам, за неподобающее поведение изгнан семейством в Аргентину, где лишил себя жизни.

Всё это темные, донельзя мрачные истории, которые не то что вслух, про себя никто поминать не смеет. Даже мысли такие лучше выбросить из головы и думать о чем-то другом. Да, вытеснять из сознания всё нежелательное – подобным навыком каждый член семейства овладел в совершенстве.

Может, уже достаточно бедствий на одну семью? – задаются иногда вопросом Генрих и Томас (разумеется, каждый только про себя). И тем не менее, когда Клаус, на всю жизнь обремененный еще и именами своего знаменитого дядюшки и куда более знаменитого родителя, – да-да, в это почти невозможно поверить, но официально его полное имя звучит как Клаус Генрих Томас Манн, – так вот, когда Клаус столь демонстративно кокетничает помыслами о самоубийстве, его отец и дядюшка делают вид, будто этого не замечают. Пустяки, ничего он такого не сделает.

Но у Э и М, у сестры и матери, всякий раз сжимается сердце.

«Дело худо», – так Клаус написал. Дело и вправду хуже некуда.

Или, может, всё-таки обойдется?

Март

Ранним утром 1 марта, проведя двенадцать часов в пути, Генрих Манн сходит с парижского поезда на вокзале в средиземноморском Тулоне. Ослепительное солнце, иссиня-голубое небо, безоблачно. В былые годы он часто приезжал сюда, на любимый Лазурный берег, отдохнуть, в полной мере насладиться фешенебельной курортной жизнью в Ницце. Но сейчас он приехал как изгнанник. Его давнишний друг Вильгельм Херцог, который эмигрировал еще в начале февраля и обосновался здесь в Санари, тот самый, кому он телеграфировал сразу по пересечении границы, встречает его на перроне. Друзья обнимаются. Херцог потом запишет в дневнике: «Генрих Манн. Чудом вырвался из Третьего рейха. Смеется, радуется как дитя».

Значит, хотя бы у одного человека есть повод для отличного настроения в этот драматический месяц март.

* * *

Никогда в жизни Голо не чувствовал себя раскрытым до такой степени, буквально с потрохами. Даже отец не способен заглянуть ему в душу настолько глубоко, как его сосед по комнате Ханс Бауэр. Бывшие однокашники по Салему[9], они недавно повстречались случайно, а поскольку учатся оба в Гёттингене, решили съехаться. А потом в один прекрасный день на письменном столе у Голо неведомо как оказался дневник Бауэра. И Голо не удержался, заглянул. И обнаружил там о себе такое, что до сих пор не может опомниться. У Голо, приходит к выводу его сосед, «неимоверные трудности, даже правильно что-то осознав, сообразовать с этим знанием свою жизнь». О господи, думает Голо, так оно и есть! А вот еще: «Но желание нравиться ему удается обуздать силой необычайно развитого интеллекта». И так далее и тому подобное. Голо просто глазам своим не верит. А самое ужасное: Бауэр раскусил его физиологические комплексы и подспудную, с трудом подавляемую тягу к мужскому полу.

Между тем еще пару лет назад директор салемской школы именно об этом специально рапортовал Томасу Манну в письме: дескать, у Голо, похоже, налицо «нездоровые влечения», которые надо бы «вытравить голодовкой воздержания». Впрочем, приходится предположить, что обращаясь с подобными диетическими рекомендациями по части эротики именно к Томасу Манну, отправитель в данном случае сильно ошибся адресом.

Зато совершенно очевидно, каким таким чудом вся подноготная Голо оказалась Хансу Бауэру доступна, словно раскрытая книга: да потому, что он, заблудшая душа, конечно же, сперва вдоль и поперек изучил дневники Голо, а уж потом, всё проведав про его душевные муки, принялся писать свои якобы столь проницательные наблюдения, лишь бы поразить, да и побольнее уязвить товарища. И этот свой фальшивый дневник он Голо на стол просто подбросил, – уж так-то наверняка прочтет. Причиной же всему, вероятно, послужила просто влюбленность без взаимности, в итоге повлекшая в судьбе Бауэра роковое несчастье. Ибо вскоре после этого случая Бауэр покончит жизнь самоубийством, бросившись под трамвай. А в душе Голо вместе с пережитым чувством жгучего стыда теперь угнездится еще и чувство вины: он ничем не помог отчаявшемуся товарищу.

История эта будет преследовать Голо всю оставшуюся жизнь: испытанное унижение, потрясение, а потом еще самоубийство. Никогда прежде не спускался он в столь страшные бездны, не плутал в столь беспросветных лабиринтах собственного существа, как в те дни потрясения, стыда и ужаса. «Это было как удар молнии, пришедшийся совсем рядом», – напишет он.

В Гёттингене, где он готовится к государственному экзамену на должность учителя, он то и дело просыпается среди ночи, потому что в кошмарах ему снова снятся те жуткие дни. «Будь я писателем, я бы, наверно, как-то переработал пережитое в литературу, но мне это невозможно, ненавистно даже», – пишет он 4 марта Лизль Бауэр, сестре покойного, с которой познакомился на похоронах. И тут вдруг, внезапно, в его письмо, в сугубо личную драму вторгается внешний драматизм: «Сейчас, когда я это пишу, из репродуктора на рыночной площади ночную тьму разрывает лающий голос Гитлера, а вдобавок к нему всполохи костров и прожектора, словно уже побеждены и Польша, и Франция».

* * *

В изрядно перетопленном салоне лесного отеля Arosa, что укрылся среди заснеженных горных вершин, 5 марта расположились Катя и Томас, а также их недавно прибывшая из Мюнхена дочка Элизабет и много прочих постояльцев: после ужина все собрались к радиоприемнику в ожидании новостей о результатах немецких выборов. С 21 часа начинают поступать сводки. Национал-социалисты с помпой объявляют о своей победе. Не в силах сдержать волнение, Катя вскакивает со стула и с возмущением выпаливает:

– Это вообще курам на смех, какие там свободные выборы! Всю оппозицию давно посадили!

Но тут к ней подходит другой постоялец и шепотом говорит:

– Милостивая сударыня, прошу вас, вы бы поостереглись…

В первый миг Катя пугается, но виду, конечно, не подает.

* * *

Новый его издатель прежде был врачом, вот почему, когда этот доктор медицины Готфрид Берман Фишер, зять его первого издателя, ввиду преклонного возраста отошедшего от дел Самюэля Фишера, в письме от 9 марта настоятельно рекомендует продлить пребывание в Арозе «по состоянию здоровья», Томас Манн поначалу воспринимает его совет в буквальном смысле, как медицинскую рекомендацию. «Я слышал, вы вознамерились уже вскорости прервать курортное лечение. С врачебной точки зрения я полагаю подобное решение в корне ошибочным». Не сразу, лишь постепенно, особенно при упоминании о возможности «непредсказуемых атак», до Томаса доходит, что, по сути, он читает зашифрованное послание. В полной растерянности он зачитывает письмо жене, когда та вместе с дочкой Меди возвращается в отель после катания на лыжах.

* * *

В осиротевшей вилле на Пошингерштрассе Клаус и Эрика тоже ломают голову, пытаясь сообразить, как бы подоходчивее сообщить родителям, что тем ни под каким видом нельзя возвращаться из Арозы. Положение в стране всё более тревожное, а уж после 27 февраля, после поджога Рейхстага, национал-социалисты распоясались вовсю, повергая страну в страх и ужас. В городе пылают пожары и царит упоенный нацистский разгул. Отряды штурмовиков и эсэсовцев в открытую маршируют по мюнхенским улицам, перед домами видных еврейских семей установлены посты нацистских молодчиков в зловещих кожаных пальто. Люди запуганы террором, обысками, арестами. В газетах яростная травля евреев и врагов «всенародного национального подъема». На мюнхенское радио евреям доступ закрыт. Над всеми общественными зданиями города реют знамена со свастикой в честь «победы национальной революции». А в Берлине 28 февраля, сразу после поджога Рейхстага, арестован Карл фон Осецкий[10], блестящий литератор, убежденный пацифист, издатель еженедельника Weltbühne, – сначала просто задержан, но уже вскоре отправлен в первый спешно организованный концлагерь неподалеку от столицы.

Скорей всего, именно такой участи в последний миг успел избежать Генрих Манн, дядя Клауса и Эрики. Но снаряды террора рвутся всё ближе, брат и сестра следят за этими попаданиями со смесью ужаса и странного азарта: неужто действительность и в самом деле превзойдет в безумии даже то, что виделось им в самых страшных снах, что они на сцене «Перечной мельницы» высмеивали в гротескных шутках? Неужели страна и вправду способна изничтожить всё, что составляло ее славу, честь и достоинство? 11 марта обычно весьма многословный Клаус запишет в дневнике всего одно слово: «Уезжать?» Пока еще с вопросительным знаком, однако время сомнений продлится очень недолго.

В национал-социалистской прессе их и так уже травят, не только за то, что они не скрывают своей сексуальной ориентации, но и за язвительные насмешки над нацистами, на которые в кабаре у Эрики не скупились. А еще потому, что всему городу известно: у Хедвиг и Альфреда Прингсхайм, родителей их матери, еврейские корни. А по «расовой логике» национал-социалистов эти корни в полной мере распространяются и на их мать, хоть и крещеную христианку, и на самих Эрику и Клауса. Но покамест во всём семействе лишь они двое, прежде сугубо аполитичные богемные создания, в эти мартовские дни распознают масштабы грозящей опасности. Бабушка с дедушкой пребывают в твердолобой, непрошибаемой безмятежности. Как будто богатство и высокое положение в обществе способно их защитить! Да и отец в Арозе не желает осознавать серьезность положения, в отличие, правда, от их матери; больше всего ему хочется поскорее вернуться на родину, в свою замечательную виллу, к своим книгам, граммофону, а на июль он уже запланировал летний отдых всем семейством в Ниде, на Куршской косе. Если он не вернется, заявляет он Кате, его невозвращение воспримут как сигнал, что он поверил в победу национал-социалистов.

11 марта Клаус и Эрика на 18:00 заказывают международный телефонный разговор с супругами Манн, в данное время постояльцами лесного отеля Arosa, номера 210 и 211.

* * *

На самом деле Томасу Манну сейчас очень даже не по себе. С первых шагов на писательской стезе, совпавших с началом столетия, он неизменно и пристально следил за тем, как он выглядит в глазах современников. У него всегда было чувство, будто жизнь его имеет символическое значение. В каждый момент своего физического существования он мыслит себя фигурой исторической. Можно, конечно, назвать это манией величия, ну а что, если он всего-навсего реалист?

Как бы там ни было, ему решительно не по нраву, что сейчас, в начале марта 1933 года, он, подобно другим именитым писателям Веймарской республики – как то Эрих Мария Ремарк или Альфред Дёблин – пребывает за границей, и это когда в «рейхе», как он неизменно именует отчизну, происходит столь грандиозный исторический перелом. Себя Томас Манн видит истинным патриотом, которому патриотизм национал-социалистов с их пафосом ежевечерних факельных шествий просто смешон. И он не желает поощрять создающееся впечатление, будто «эти твари», как он презрительно именует нацистов, в силах изгнать его из страны. А что у его жены и детей еврейские корни, об этом он, по наивности, даже не считает нужным говорить.

Ему совсем другое покоя не дает. Томас Манн знает, что бежавшие за границу литераторы полагают себя «эмигрантами». Но он-то, великий Томас Манн, нобелевский лауреат, эмигрантом категорически быть не желает. Он себя таковым не чувствует. А значит, таковым и не станет (самым трогательным образом он всю жизнь свое субъективное мировосприятие будет принимать за единственно мыслимую реальность).

Так что стоит Кате произнести само слово «эмигрант», он презрительно кривит губы. Он? Нет, только не он. Это ниже его достоинства, так он чувствует. Не желает он быть частицей какого-то вынужденного сообщества. Он, Томас Манн, никому не позволит указывать, где ему находиться! Но в то же время он смутно ощущает, что его длительное отсутствие в Мюнхене дает основание как раз для противоположных допущений. А посему и в разговорах, и в письмах не устает подчеркивать, что всего лишь решил немного продлить отдых. И, разумеется, вскоре вернется. Просто отчизна его ненадолго впала в прискорбный, болезненный бред, вот он и подождет, пока она опомнится. Он и вправду всё еще уповает на возвращение, пусть даже постепенно начиная понимать, что упования его напрасны. «Дорогой барышне Херц» – нюрнбергской почитательнице, которую он использует то ли как удаленный филиал личного архива, то ли как жалобную книгу, он пишет 10 марта из лесного отеля: «Не могу толком есть, не могу толком спать, мысль о полном перевороте всего существования моего, само представление о необходимости отправиться в изгнание, в пятьдесят семь лет, будучи столь глубоко связанным с культурным наследием и языком родины, настолько не в силах себя от них отделить, – всё это повергает меня в непрестанную тревогу и потрясение».

Здесь, в одной фразе, весь внутренний раскол Томаса Манна, он даже об «изгнании» говорит, но, разумеется, только о «представлении о необходимости отправиться в изгнание», да и то лишь покуда само представление в почтовом конверте укрыто. Он направил, – сообщает он далее всё той же барышне Херц, – письма нескольким мюнхенским друзьям с доверительной просьбой о совете, стоит ли ему возвращаться в Германию. Если назавтра, то есть 11 марта, он не получит «решительного предостережения», то надеется, так пишет Томас Манн, 12 марта наконец вернуться в Мюнхен.

* * *

До звонка родителям еще есть время. Клаус выходит прогуляться в сад, благо на небе вовсю сияет солнышко и день выдался дивный, предвесенний. Воздух чист, всё видно далеко и отчетливо, до самых гор, а если обернуться, то и башни Фрауэнкирхе как на ладони. Из поникшей еще травы здесь и там, повсюду, уже подняли головки первые подснежники. В ветвях березы резвятся воробьи, а нетерпеливый шиповник под окнами отцовского кабинета уже распустил первые листочки, да и розоватые бутоны миндаля уже набухают. Снизу бурливым шумом напоминает о себе родимый Изар. Погрузившись в раздумье, Клаус непроизвольно притрагивается ладонью к статуе Гермеса, которая с давних пор поставлена здесь оберегать покой семейства. Он спрашивает себя, способен ли покровитель странников и вправду защитить всех, кого судьба сейчас обрекла на скитания.

Потом Клаус оборачивается, окидывает взглядом роскошный дом. Жила ли хоть одна немецкая писательская семья под столь фешенебельным кровом? Уже двадцать лет здание на Пошингерштрассе, 1, в семейном кругу по-свойски именуемое просто «Поши», – их родной дом. В 1913 году, незадолго до начала Первой мировой войны, Томас и Катя приобрели здесь участок, имея на руках уже четверых детей: Эрику и Клауса, Голо и Монику. Потом, уже в Поши, в 1918-м и 1919-м, к ним добавились Элизабет и Михаэль. Но в просторной вилле на всех места достаточно. Внизу, в гараже, стоят три авто: «хорьх», «бьюик» и маленький красный ДКВ. В цокольном этаже живут пять человек прислуги, помимо упомянутой Курц-Мари, уроженки Нижней Баварии, которая и нянька для детей, и экономка, и служанка на побегушках, есть еще кухарка Анна, горничные Софи и Мария, а также шофер Ханс Хольцнер. Приготовленная внизу еда доставляется наверх, в столовую, специальным лифтом, чтобы не успела остыть. А когда кому-то из господ требуется обновить или поправить прическу, в дом вызывается парикмахер. Словом, добро пожаловать в гранд-отель «Манн». «Богатство меня не страшит», – написал когда-то Томас Манн в шутливом предсвадебном послании своей невесте Кате.

1234...6
ВходРегистрация
Забыли пароль