
Полная версия:
Фиолетта – Развод в 55: Питайся Дошираками, Муженек!
- + Увеличить шрифт
- - Уменьшить шрифт

Глава 1
Янтарный жир медленно стекал по пухлому боку утки, собираясь в тяжелые, лоснящиеся капли на дне противня. В духовке шло таинство: кожа птицы, натертая крупной морской солью, медом и терпким сушеным майораном, натягивалась, превращаясь в тончайший, хрустящий пергамент. Я знала этот звук — едва слышное потрескивание, означающее, что мясо внутри уже стало нежным, как сливочное масло, но еще сохранило свой пряный сок.
На моей кухне не бывает осечек. Тридцать лет я управляю производством в заводской столовой «ТяжМаша», и если там я держу в узде тридцать поваров и пятьсот литров борща в смену, то дома, в своей крепости, я — абсолютный монарх.
Я взглянула на настенные часы в виде старой медной сковороды. Семь вечера. Боря будет через пятнадцать минут.
Тридцать лет. Жемчужная свадьба. Цифра казалась мне огромной, как старый дуб, который пережил все бури, только глубже врос в землю. Я поправила вырез нового платья цвета густой вишни. Ткань приятно холодила кожу. В пятьдесят пять лет женщина моего типа — «кровь с молоком», как говаривала мама — должна носить либо благородный шелк, либо профессиональный китель. Сегодня я выбрала шелк.
Я выставила на стол хрусталь. Настоящий, тяжелый, с той самой «алмазной» гранью, который мы покупали еще в ГДР по талонам. Он звенел в моих руках, как маленькие колокола, возвещающие о победе жизни над бытом. В центре стола уже остывали в соуснике сливы, томленные в красном вине с корицей. Идеальный аккомпанемент к утке.
— Ну, Боренька, — прошептала я, поправляя выбившийся каштановый локон. — Сегодня ты у меня ахнешь.
В замке повернулся ключ. Я замерла, прижимая ладони к бедрам. Сердце, которое обычно работало четко, как конвейерная лента, вдруг предательски споткнулось. Я ждала цветов. Нет, я знала, что он их купит — огромные, тяжелые белые розы, которые он всегда дарил мне на важные даты. А еще я ждала его взгляда — того самого, голодного и восхищенного, когда он, еще не сняв пальто, втягивает носом воздух и говорит: «Галочка, ты меня в могилу сведешь этими запахами».
Дверь открылась. Борис вошел.
Я вышла в прихожую, сияя, как свежевымытый самовар. Но улыбка застыла, не успев коснуться глаз.
Борис не разулся. Он стоял на ковре в своих начищенных туфлях из оленьей кожи — тех самых, итальянских, что я выписала ему через знакомых в прошлом месяце. В руках у него не было роз. В руках у него был тонкий кожаный портфель и... пустота.
— Боря? — я шагнула навстречу. — Ты чего в обуви? Наследишь же, я только сегодня...
Он поднял руку. Жест был резким, каким он обычно останавливал своих подчиненных в отделе логистики. В тусклом свете прихожей его лицо показалось мне чужим. Изменившимся. Он похудел? Нет, скорее, осунулся, но взгляд горел каким-то лихорадочным, сектантским огнем.
— Не надо, Галя, — глухо сказал он. — Не начинай про ковры. Больше не будет никаких ковров. И утки твоей не будет.
Я нахмурилась. Запах птицы уже просочился в коридор, он обволакивал нас, соблазнительный и домашний, но Борис даже не повел носом. Напротив, он поджал губы так, словно в воздухе пахло хлоркой.
— Какая утка, Боря? Сегодня же тридцать лет. Тридцать! — я попыталась коснуться его плеча, но он отстранился. — Я и вино достала то самое, грузинское. Иди, мой руки, я сейчас подавать буду.
— Я сказал — не надо! — вдруг сорвался он на крик, и голос его сорвался на высокой ноте. — Хватит меня кормить! Ты хоть понимаешь, что ты со мной сделала? Ты посмотри на меня!
Он ткнул пальцем в зеркало в полный рост. Я посмотрела. Борис Петрович, пятьдесят шесть лет, статный мужчина с легкой проседью на висках. Да, у него был небольшой живот — признак благополучия и хорошего домашнего стола. Но он выглядел здоровым, крепким. Хозяином жизни.
— Ты меня закармливала, Галя. Как свинью на убой. Чтобы я стал тяжелым, чтобы я никуда не мог от тебя деться. Чтобы я заплыл жиром и перестал видеть мир дальше твоей тарелки! Твоя еда — это не любовь. Это цепи, Галя. Холестериновые цепи!
Я слушала его, и мне казалось, что стены нашей кухни, которые я столько лет любовно отмывала до блеска, начали медленно сжиматься.
— Боря, что ты такое говоришь? Ты же всегда просил добавки. Ты же говорил, что мои котлеты — это лучшее, что случалось с тобой в жизни...
— Я был слеп! — он патетично взмахнул руками. — Жанна открыла мне глаза.
Имя ударило под дых. Жанна. Та самая новая кадровичка, про которую на заводе шептались уже месяц? Худая, как вобла, с лицом, на котором вечно застыла гримаса мировой скорби по несчастным коровам?
— Жанна? — мой голос стал тихим и опасным. Таким я обычно разговариваю с поставщиками, которые пытаются подсунуть мне второсортную говядину по цене вырезки. — Та, что пьет зеленую жижу из стаканов и пахнет сырым сельдереем?
— Она пахнет легкостью, Галя! — Борис прошел в гостиную, так и не разувшись. — Она пахнет энергией и чистым сознанием. Она научила меня чувствовать свое тело. Она сказала, что ты пытаешься меня убить. Твоя утка — это яд. Твой борщ — это медленная смерть в кастрюле. Я ухожу, Галя.
Он подошел к праздничному столу. Мой хрусталь, мой вишневый шелк, мои тридцать лет жизни — всё это стояло перед ним, беззащитное и прекрасное. Борис брезгливо прищурился, глядя на блюдо с уткой, которое я успела выставить на подставку за минуту до его прихода.
Он протянул руку и... отодвинул тарелку. Просто толкнул её в сторону, как нечто грязное. Край противня заскрежетал по скатерти, сбивая сервировку.
— Я заберу вещи завтра. Сегодня переночую у неё. У Жанны в квартире стерильно. Там нет этого удушливого запаха жареного мяса. Там... там можно дышать.
Я стояла в дверном проеме, чувствуя, как внутри меня что-то огромное, теплое и привычное, что я называла своей семьей, рассыпается в серый пепел. Мелкие детали лезли в глаза: вот пятно от его грязного ботинка на бежевом ворсе ковра. Вот крошка хлеба, которую я не заметила. Вот мой муж, который еще вчера целовал мне руки за пирог с вишней, а сегодня смотрит на меня как на личного палача.
— Ты уходишь к ней, потому что я вкусно готовлю? — я сама не узнала свой голос. Он был сухим, как старая шелуха лука.
— Я ухожу, потому что хочу летать, Галя! А с тобой я только пускаю корни в диван. Ты сделала из меня борова. Жанна говорит, что я должен очистить лимфу. И я очищусь. От тебя, от твоего жира, от твоей «заботы».
Он развернулся и пошел к выходу. Быстро, словно боялся, что аромат утки догонит его, свяжет по рукам и ногам и заставит остаться.
— Борис! — окликнула я его, когда он уже взялся за дверную ручку.
он обернулся, в глазах — холодное превосходство неофита, познавшего истину.
— Чемодан не забудь завтра. Я выставлю его в подъезд. Вещи я перестирала, нагладила. Чтобы ты в своем новом «чистом сознании» не ходил в мятом.
Дверь захлопнулась с тяжелым, окончательным стуком.
Тишина. На Литнете часто пишут, что тишина «давит». Нет. Тишина на моей кухне была другой. Она была густой, как застывший студень.
Я медленно прошла к столу. Села на свое место. Взглянула на утку. Она всё еще была прекрасна. Она не была виновата в том, что мой муж решил сменить тридцать лет надежности на сомнительный вкус шпинатного смузи.
— Значит, яд? — спросила я пустоту. — Значит, холестериновая бомба?
Я протянула руку, взяла разделочную вилку и нож. Мои движения были точными. Я отделила ножку — ту самую, самую сочную, где мясо буквально отваливалось от кости. Положила её на свою тарелку из тонкого фарфора. Налила в бокал вина.
Первый кусок обжег небо. Пряный, насыщенный вкус, сладость меда, кислинка сливы... Это было божественно. Это было плоть от плоти моей жизни.
Я жевала, и соленая капля — не жира, а слезы — всё-таки сорвалась и упала на вишневый шелк. Я быстро смахнула её. Плакать над едой — грех.
— Летай, Боря, — проговорила я, глядя на пустой стул напротив. — Летай, пока крылья не отсохнут. А когда твой желудок начнет переваривать сам себя от твоей «чистой лимфы», не смей приходить ко мне. Моя кухня теперь закрыта на переучет.
Я отрезала еще кусок. Вкус был горьким, несмотря на мед. Но я доем эту утку. Всю. До последнего кусочка. Потому что я — Галина Ивановна, и я лучше всех на этом заводе знаю: голод — лучший учитель. А Борис Петрович всегда был очень, очень плохим учеником.
За окном медленно засыпал Нефтегорск, расцвечиваясь огнями заводских труб. Где-то там Борис сейчас пил свою теплую воду с лимоном и чувствовал себя героем. А здесь, в уютной квартире, пахнущей домом, рождалась новая я. Женщина, которая больше не будет вырезать лучшие куски для того, кто их не ценит.
Я встала, подошла к зеркалу, в которое только что тыкал пальцем Борис. Поправила прическу.
— В пятьдесят пять жизнь только начинается, — сказала я своему отражению. — Особенно, если у тебя в руках половник, а в голове — план мести, поданный в самом горячем виде.
Завтра будет понедельник. Завтра я приду в столовую. И завтра Борис Петрович узнает, что такое настоящий, профессиональный дефицит калорий.
Я вернулась к столу, взяла бокал и салютовала пустому месту.
— За жемчужную свадьбу, бывший муж. Пусть тебе приснится чебурек. Такой сочный, что ты проснешься в холодном поту от собственного желания.
Я доела ножку, аккуратно сложила приборы и принялась убирать со стола. Хрусталь больше не звенел колоколами. Он звенькал холодно и решительно, как скальпели хирурга перед началом операции. Развод — это тоже своего рода очищение. Только гораздо более эффективное, чем любой сельдерей в мире.
Глава 2 (Борис)
от лица Бориса
Руль «Тойоты» казался непривычно легким, почти невесомым, словно машина тоже почувствовала, что я сбросил с себя сорок тонн балласта. Я ехал по вечернему Нефтегорску, и город, обычно серый и пропахший мазутом, сегодня подмигивал мне неоновыми вывесками аптек и заправок, как старый приятель, который одобряет мой побег.
В салоне всё еще стоял этот призрак... Запах. Он впитался в мою одежду, в поры кожи, кажется, даже в саму обшивку сидений. Утка. Мед. Майоран. Жир. Я опустил стекла, и в лицо ударил резкий, колючий осенний ветер. Хорошо. Пусть выдувает. Пусть вычищает из меня этот душный, кухонный уют, в котором я задыхался последние тридцать лет.
Галя… Она так и осталась стоять там, в своем вишневом платье, похожая на огромный, перезрелый гранат. Красивая? Наверное. Для тех, кто любит монументальность. Для тех, кто ценит в женщине надежность фундамента. Но я больше не хотел жить в фундаменте. Я хотел парить.
Я посмотрел на свои руки на руле. Кожа на костяшках казалась мне слишком натянутой. Жанна говорит, что это из-за скрытых отеков. «Борис, ты не толстый, ты просто наполнен лишней водой и чужой энергией», — шептала она, перебирая мои пальцы своими тонкими, почти прозрачными ладонями. И я верил ей. Как не верить женщине, которая в свои двадцать девять выглядит как фарфоровая статуэтка, внутри которой горит ровный, чистый свет?
Впервые я увидел её в отделе кадров три месяца назад. Она сидела за монитором, и на её столе не было ни крошек от печенья, ни липких кругов от чая. Только стакан воды с веточкой мяты и безупречно белый блокнот. Она подняла на меня глаза — огромные, прозрачно-серые, как балтийское небо — и я вдруг понял, что весь мой мир, состоящий из графиков отгрузки, заводских котлет и домашних ужинов «из трех блюд», — это просто груда старого хлама.
Я припарковался у нового жилого комплекса «Лазурный». Здесь всё было иначе: зеркальные лифты, бесшумные двери, консьержи, которые пахнут не дешевым табаком, а дорогим мылом.
Жанна открыла дверь еще до того, как я нажал на звонок. Она словно чувствовала мои вибрации. На ней был облегающий костюм для йоги цвета «пыльной розы». Никаких фартуков. Никаких домашних тапочек с помпонами.
— Ты сделал это, — выдохнула она, делая шаг назад и пропуская меня в свой мир.
В её квартире пахло озоном и чем-то неуловимым — так пахнет в горах после грозы. Никакой зажарки. Никакого вываренного в тринадцати водах бульона. Минимализм. Белые стены, пустые поверхности, много стекла.
— Я свободен, Жанночка, — я бросил портфель на пол, чувствуя, как с плеч сваливается невидимая бетонная плита. — Совсем.
— Не говори «свободен», говори «очищен», — она мягко улыбнулась, подходя ближе. Её руки легли мне на грудь. — Я чувствую твой стресс, Борис. Он пахнет... тяжелой органикой. Твое поле буквально стонет под грузом того, чем она тебя пичкала.
Я закрыл глаза. Перед внутренним взором некстати всплыла Галя с подносом. Её торжествующий взгляд, когда она ставила на стол эту птицу. Она ведь искренне считала, что покупает мою лояльность едой. Кормила меня, как племенного быка, чтобы я не мог даже голову поднять от кормушки. Жанна права: это была тирания. Кухонный фашизм, завернутый в кружевные салфетки.
— Садись, — Жанна указала на лаконичный стул из прозрачного пластика. — Тебе нужно заземлиться, но не через жир, а через свет.
Она принесла из кухни — если это стерильное пространство со встроенными панелями можно было назвать кухней — две хрустальные чаши. В них плескалась абсолютно прозрачная жидкость, на дне которой тускло мерцали розовые камни.
— Это структурированная вода на розовом кварце, — пояснила она, присаживаясь напротив и сплетая свои длинные ноги в какой-то немыслимый узел. — Она выравнивает клеточный ритм. Пей медленно, Борис. Представляй, как каждая молекула вымывает из твоих сосудов налет прошлого.
Я сделал глоток. Вода была прохладной и… просто водой. Безвкусной. Мой желудок, привыкший к тому, что в это время в него падает как минимум пятьсот граммов плотной пищи, недоуменно сократился. Где-то в районе солнечного сплетения возникло странное, полое чувство.
«Это не голод, — тут же отозвался в голове голос Жанны, который я уже выучил наизусть за эти недели тайных встреч. — Это пробуждение твоих истинных клеток. Они кричат, потому что привыкли к допингу. Не поддавайся».
Я пил воду и смотрел на Жанну. Она была совершенна. Ни одной лишней складки, ни одного лишнего жеста. Рядом с ней я чувствовал себя громоздким, неповоротливым механизмом, который нуждается в капитальной чистке.
— Знаешь, — сказал я, стараясь, чтобы голос не дрожал от странной слабости в коленях. — Галя сегодня приготовила утку. Праздник ведь… тридцать лет. Она смотрела на меня так, будто я совершаю святотатство, отказываясь от этого куска запеченной плоти.
Жанна сокрушенно покачала головой, её шелковистые волосы рассыпались по плечам.
— Бедная женщина. Она живет на низких частотах. Она искренне верит, что путь к сердцу мужчины лежит через его пищеварительный тракт. Она не понимает, что сердце — это орган света, а не мешок для переработки холестерина. Она пыталась тебя заземлить, Борис. Убить в тебе творца.
— Да, — подхватил я, чувствуя, как внутри закипает праведное возмущение. — Она всегда так делала. «Боренька, съешь еще кусочек», «Боренька, я твой любимый соус сделала». А Боренька потом не мог дышать! Я ведь на совещаниях засыпал, Жанна. Я думал, это возраст. А это была она!
Я встал и подошел к большому окну. С высоты восемнадцатого этажа Нефтегорск казался игрушечным. Я видел вдалеке огни завода. Где-то там, в одной из пятиэтажек, Галя сейчас, наверное, убирает со стола, поджимая губы. Мне стало её почти жаль. Как жаль старую, заезженную пластинку, которую больше не на чем проигрывать.
— Я хочу изменить всё, — сказал я, глядя на свое отражение в стекле. — Я хочу марафон. Хочу кубики пресса, как в двадцать пять. Хочу чувствовать, как ветер проходит сквозь меня, а не застревает в складках на талии.
Жанна подошла сзади и обняла меня за пояс. Её руки едва сошлись на моем животе. Я непроизвольно втянул его, задерживая дыхание.
— Мы сделаем это, мой тигр, — прошептала она в спину. — Мы начнем с интервального голодания. Твой организм должен вспомнить, что такое истинный ресурс. Завтра утром — только теплая вода с лимоном и кайенским перцем. Это запустит огонь метаболизма.
— Да, — выдохнул я. — Огонь. Это именно то, что мне нужно.
Желудок снова подал голос — на этот раз громче и требовательнее. Звук был похож на ворчание старого пса, которого забыли покормить. Мне стало неловко.
— Слышишь? — улыбнулась Жанна, и в её улыбке мне на миг почудилось что-то холодное, как лезвие скальпеля. — Это твои паразиты умирают. Они требуют сахара и жира. Не слушай их. Мы сильнее.
Мы легли спать на широкую низкую кровать. Матрас был непривычно жестким — «для коррекции позвоночного столба и свободного течения праны». После мягкой, пахнущей лавандой и крахмалом постели Галины, здесь я чувствовал себя так, словно меня уложили на асфальт.
Жанна уснула мгновенно, едва коснувшись головой плоской подушки из гречневой лузги. Она дышала ровно и почти бесшумно, как эльф.
А я лежал и смотрел в потолок, по которому ползали блики от уличных фонарей.
В животе шло полномасштабное сражение. Мои «внутренние паразиты», судя по ощущениям, решили устроить революцию. Перед глазами, вопреки всем установкам на чистое сознание, поплыли образы. Золотистая корочка утки. Темный, густой соус со сливами. Домашний хлеб, еще теплый, с хрустящей горбушкой, которую Галя всегда отламывала специально для меня…
Я тряхнул головой, отгоняя наваждение. Это всё старые привычки. Это всё она — Галя. Даже на расстоянии она пытается дотянуться до меня через мои низменные инстинкты.
«Я свободен, — повторил я про себя, как мантру. — Я легок. Я очищаюсь».
Я прислушался к тишине квартиры Жанны. Здесь не тикало время. Здесь не бурлила жизнь в кастрюлях. Здесь была пустота — та самая великая пустота, о которой писали в умных книгах, что Жанна давала мне почитать.
Но почему-то в этой пустоте мне стало холодно. Я подтянул тонкое одеяло из органического хлопка к подбородку.
Ничего. Завтра я приду на работу. Я пройду мимо столовой, и этот запах — запах дешевого рагу и вчерашних щей — больше не вызовет у меня ни одной эмоции. Я буду пить свою воду с лимоном и смотреть сверху вниз на этих работяг, которые набивают животы тяжелым тестом, убивая в себе искру божью.
Я закрыл глаза. Последней мыслью, прежде чем забыться тревожным сном, было: «Интересно, а Галя выбросила утку или оставила в холодильнике?».
Я тут же устыдился этой мысли. Победители не оглядываются на чужие холодильники. Победители пьют воду на розовом кварце и готовятся к полету.
Где-то далеко, на другом конце города, Галина Ивановна, наверное, видела сны о новых рецептах. А я… я видел во сне белое пространство, в котором не было ничего, кроме холодного, пронзительного ветра. И в этом ветре я, наконец, был абсолютно, пугающе легок.
Глава 3
Вода в раковине была почти обжигающей, но я не убавляла напор. Мне нужно было это ощущение — чтобы кожу стягивало, чтобы пальцы розовели, чтобы физическая боль отвлекала от той, другой, что ворочалась в груди тяжелым, неповоротливым зверем. Я методично намыливала тарелку за тарелкой, смывая жир, остатки соуса и тридцать лет своей жизни, которые Борис только что выбросил в мусорное ведро вместе с салфетками.
Хрусталь звенел под струей воды холодно и чисто. Я смотрела, как мыльная пена стекает по граням, разбиваясь на тысячи мелких радуг. Тишина в квартире была не просто отсутствием звука — она стала осязаемой, плотной, как застывший за кромкой окна ноябрьский туман Нефтегорска. Раньше этот дом дышал. Тикали часы, гудел холодильник, Боря ворчал в гостиной на футбольного судью или громко хрустел яблоком. Теперь дом замолчал, словно затаил дыхание, наблюдая за моим позором.
Нет. Не позором. Инвентаризацией.
Я вытерла руки полотенцем — жестким, льняным, — и вернулась в столовую. На столе всё еще стояла утка. Мой шедевр. Мой личный кулинарный гимн жемчужной свадьбе. В свете люстры она казалась изваянием из темного золота, но теперь, без Бориса напротив, в ней было что-то траурное.
Я подошла к шкафу в прихожей — тому самому, с большим зеркалом в пол, в которое он так самовлюбленно любовался перед уходом. На ковре, прямо у порога, я заметила крошечную белую точку. Наклонилась. Пуговица. Простая перламутровая пуговица от его любимой рубашки — той, что я вчера отпаривала, тщательно обходя воротничок, чтобы не оставить ни единой лишней складки. Видимо, сорвал, когда в спешке дергал чемодан из шкафа.
Я подержала её на ладони. Теплая. Маленькая улика его дезертирства. Тридцать лет я пришивала эти пуговицы, застирывала воротнички, выбирала галстуки, которые подходили бы к его серым глазам. Я была его личным интендантом, его тылом, его системой жизнеобеспечения. А он ушел в туфлях, которые я ему купила, в рубашке, которую я ему погладила, пахнущий моей заботой, чтобы дарить свою новую «легкость» женщине, которая не умеет отличить лопатку от шеи.
Я не сжала пуговицу в кулаке. Я просто подошла к мусорному ведру и разжала пальцы. Тихий стук пластика о дно. Вот и всё. Одной деталью меньше в его безупречном образе «свободного тигра».
Холодильник встретил меня привычным ровным гулом. Я открыла тяжелую дверцу и замерла. Полки были забиты. Это был не просто склад продуктов — это был музей моей преданности. Вон в том стеклянном контейнере — домашний паштет из печени с коньяком, который он любил намазывать на подсушенный тост по субботам. Рядом — кастрюлька со щами из квашеной капусты, которые «доходили» до нужной кислинки именно к сегодняшнему вечеру.
Пять лет назад, когда у Бориса прихватило желудок — врачи тогда грозили язвой, — я месяц не отходила от плиты. Я превратила нашу кухню в диетический цех высшего разряда. Суфле из кролика на пару, протертые каши, кисели из лесных ягод… Я высчитывала граммы жира так, словно от этого зависел запуск ракеты в космос. Я выходила его. Я вернула ему румянец и блеск в глазах.
И вот теперь мой «пациент» решил, что он выздоровел настолько, что может плевать в руку, которая его кормила. «Холестериновая бомба», значит? «Медленная смерть»?
Я медленно закрыла холодильник. Внутри меня что-то щелкнуло, как затвор старого ружья. Обида, мягкая и податливая, вдруг начала кристаллизоваться, превращаясь в холодную, прозрачную ярость. Такую ярость я испытывала лишь однажды — когда десять лет назад поставщик попытался привезти в заводскую столовую партию подмороженного мяса под видом парного. Тогда я не кричала. Я просто посмотрела ему в глаза так, что мужик начал заикаться и вывез товар за свой счет в ту же минуту.
Я вернулась в спальню. Шкаф стоял распахнутым, как рана. Пустые вешалки сиротливо позвякивали от сквозняка. Он забрал всё самое лучшее. Всё, что я выбирала, одобряла, поддерживала в идеальном состоянии. Он унес плоды моего труда, чтобы щеголять в них перед своей кадровичкой-воблой. Жанна… Имя-то какое, колючее, как сухая ветка.
Я села на кровать. Моя сторона была аккуратно застелена, его — взбудоражена, смята коротким, поспешным сбором. В воздухе еще дрожал аромат его одеколона — терпкий, древесный, мой подарок на прошлый Новый год.
Я вспомнила нас тридцать лет назад. Девяностые. Нефтегорск тогда не жил, а выживал. Завод стоял месяцами, зарплату выдавали то кастрюлями, то обещаниями. Я помню, как полночи стояла в очереди за костями, из которых потом варила такой наваристый бульон, что Борис ел его и плакал. Я всегда отдавала ему лучший кусок. Всегда. Оставляла себе хрящики и пустую юшку, подкладывая ему в тарелку мясо, чтобы у моего инженера были силы, чтобы он верил: дома всё хорошо, дома он — царь.
Я сама вырастила этого царя. Я выкормила его самолюбие, я выгладила его уверенность в себе, я выпестовала его лоск. И теперь он решил, что этот лоск — его личная заслуга. Что он «летит» сам по себе, а не потому, что я тридцать лет подкидывала уголь в топку его благополучия.
Я встала. Вишневый шелк платья зашуршал, напоминая о том, что вечер триумфа превратился в поминки по браку. Но я не собиралась хоронить себя вместе с ним.
На кухне я снова включила свет — весь, какой был. Хрусталь на столе вспыхнул дерзкими искрами. Я посмотрела на утку. Она остыла, но всё еще пахла так, что любой нормальный мужчина упал бы на колени.
Я подошла к зеркалу в прихожей. В нем отразилась статная женщина. Да, мне пятьдесят пять. Но в моих глазах не было потухшего взгляда жертвы. В них горел огонь цеха. Я — Галина Ивановна. Я кормлю полторы тысячи человек в день. Я знаю, как превратить тонну капусты в деликатес и как укротить самого хамоватого экспедитора.
Я взяла тарелку, положила на неё вторую утиную ножку — ту самую, которую берегла для Бори. Взяла нож и вилку. Я не стала садиться за стол. Я встала прямо перед зеркалом, глядя самой себе в глаза.


