На Лиссабон опустилась ночь. Мы с Амалией поужинали в районе Алфама в ресторане, название которого я забыл, хотя хорошо помню обстановку и любезность официанта. Мы были довольны, хотя нет, не просто довольны, мы пребывали в эйфории от красного вина, нежных прикосновений и сказанных шепотом ласковых слов, а откуда-то из глубины зала наш слух услаждал мягкий голос певицы, исполнявшей фаду. В гостиницу мы вернулись уже после полуночи, и я никогда не видел, чтобы женщина так быстро скидывала с себя одежду, словно та обжигала ей тело. Амалия разделась сама, раздела меня и в порыве страсти и нетерпения взяла мой член руками, потом губами – не тратя время на любовную игру. Она никогда – ни в то время, ни потом, ни много позже – не отличалась откровенностью в своих сексуальных желаниях, особенно со мной или в моем присутствии, и вела себя скорее сдержанно, не будучи ни в коей мере холодной – чего не было, того не было. Внутри у нее действовал некий тормоз и жила стыдливость, в которых, на мой взгляд, было больше расчета и осторожности, нежели робости или стеснительности. Хотя, возможно, это просто играло воспитательную роль. Но в ту ночь в Лиссабоне – не знаю, под воздействием ли вина и фаду или внезапных метаморфоз в гормонах, – у нее вроде бы открылись внутренние шлюзы, позволив выплеснуться наружу бурному потоку чувственности.
Я ощущаю прикосновение ее длинных волос к внутренней стороне моих бедер. Амалия стоит на коленях у меня между ног. Она изо всех сил старается доставить мне удовольствие. Я вижу ее гладкий лоб, изгиб спины, покачивающуюся в ухе золотую серьгу, вижу, как губы ритмично и настойчиво скользят вверх-вниз по моему напряженному члену. И вдруг я начинаю чувствовать себя ее должником. Я почти жду, чтобы она побыстрее остановилась, потому что хочу вернуть ей долг и боюсь, как бы она не сочла меня эгоистом. Уже давно испарился аромат духов, которыми она капнула на себя в самом начале вечера. Сейчас я ощущаю лишь мощный запах возбуждения и женской плоти, доводящий меня до исступления. Амалия лижет, сосет мой прибор, пытается ввести кончик языка под складку крайней плоти. Я едва сдерживаюсь, чтобы не закричать. И говорю ей, что вот-вот кончу. Она смотрит на меня серьезно, потом начинает покусывать мой вздыбившийся член – еще и еще – и в первый и единственный раз за всю историю наших отношений соглашается принять в рот мое извергающееся семя.
Уже на следующий день после возвращения я по настоянию Амалии встретился с Агедой, чтобы сообщить ей, что очень сожалею, но в моей жизни появилась другая женщина. Должен признаться, я отчаянно трусил и поэтому явился на свидание с заранее заученной фразой. Наш разговор продлился минуту или полторы, не дольше. Амалия ждала меня на соседней улице, сидя в машине, остановленной во втором ряду. Агеда пожелала мне большого счастья. И настояла, чтобы я принял от нее в подарок книгу.
У Агеды дрожала нижняя губа. Я решительно распрощался с ней, чтобы не видеть ее слез. А книгу положил на ступеньку перед подъездом какого-то дома, даже не сняв обертки. Я подумал, что Амалии будет не слишком приятно, если я вернусь к ней с таким подарком.
Как-то вечером, после прогулки с Пепой, я нашел в почтовом ящике второе анонимное послание. Судя по всему, его сунули туда совсем недавно, во всяком случае, еще полчаса назад, выходя на улицу, я ничего не заметил. На сей раз текст, такой же короткий и без орфографических ошибок, как и полученный месяцем раньше, был набран на компьютере. Новую записку я тоже не сохранил, поскольку не понял, что она продолжает серию, начатую первой. Там говорилось о том, что я лучше обхожусь со своей собакой, чем с женой; хотя, если рассуждать логично, это вовсе не значило, что с женой я обходился плохо, просто не так хорошо, как с собакой. Точных слов сейчас не припомню, но смысл был именно такой. Вероятно, кто-то намекал на наши семейные ссоры, с каждым разом все более частые. В самом конце автор записки называл меня злым. Прочитав анонимку, я огляделся по сторонам, чтобы убедиться, что никто из соседей тайком не наблюдал за мной.
Я поднялся домой, раздумывая над вопросом: неужели я и вправду такой уж злой? Сам я себя злым не считал, хотя, скорее всего, ни один негодяй не назовет себя негодяем. Скажу откровенно, что уже успел убедиться в своей неспособности угодить жене. Наверное, я был никчемным мужем, но при этом никто не мог бы обвинить меня в зловредности. Наверное, я был еще и никчемным отцом. И никчемным учителем. И никчемным сыном для своих родителей. И никчемным братом для своего брата.
Пожалуй, единственное, что у меня получается хорошо, – это отношения с Пепой. Ей вроде бы не на что жаловаться, хотя кто знает, что бы она сказала, умей говорить.
Я чуть не заснул, сидя на скамейке в парке «Ретиро». Жара, безоблачное небо, никого вокруг. С закрытыми глазами я пытался представить, как мог бы повеситься на толстой ветке индийского каштана, в тени которого стояла скамейка. Залезть на дерево труда не составит. По словам Хромого, который кичится тем, что знает о самоубийствах абсолютно все, некоторые мужчины в роковой момент извергают семя. Признаюсь, меня сильно привлекает мысль о наслаждении в самый миг смерти. Повеситься – это дешево, быстро и просто. Хорошо было бы еще добавить: и может доставить удовольствие. Висельник обычно выглядит не слишком фотогенично: вываленный язык, посиневшее лицо. Но если уж судить с такой точки зрения, то куда более жутким бывает вид человека, бросившегося вниз с виадука Сеговии.
Подобные рассуждения навели меня на мысль составить в уме список людей, которые через год станут оплакивать мою смерть.
Начнем с мамы. Мама попросту ни о чем не узнает. Когда я навещаю ее в пансионате, она не понимает, кто к ней пришел. Если раньше принимала меня за кого-то из обслуги, то сейчас и на это уже не способна.
Амалия горьких слез лить не станет, а поспешит проникнуть в мою в квартиру, чтобы порыться в ящиках. Ключей у нее нет, но по опыту знаю, что такая мелочь ее не остановит. Она постарается оценить мое финансовое положение и извлечь из этого пользу для себя.
Хорошо представляю себе Никиту. Меня бы не удивило, если бы он явился ко мне домой вместе со всей своей шайкой. Ключей у него тоже нет, но эти амбалы, да еще с опытом «окупас», справятся с любой дверью. Так и вижу, как они по дешевке распродают мое добро, чтобы кутнуть на полученные деньги. Никиту вряд ли сильно заинтересуют документы и бумаги, другое дело – мебель или компьютер с мобильником, то есть то, что можно легко обратить в монеты.
Рауль, если у него будет время, заглянет на минутку в крематорий, чтобы шепотом высказать на ухо покойнику очередную свою обиду и попросить Господа отправить меня прямиком в ад.
Хромой, если только не покончит с собой заодно со мной, на что не раз намекал, скорее всего, напьется в баре Альфонсо и с пьяных глаз станет говорить, что я был хорошим мужиком и он будет без меня скучать. А через пару дней и думать обо мне забудет.
Кто-нибудь из коллег по школе спросит в учительской: «Не знаете, у него с психикой все было в порядке?»
Только одна Пепа испытает настоящее горе, во всяком случае, так мне хочется думать. Но, устав меня ждать, пожалуй, побежит за первым же, кто ее приласкает. И будет вилять хвостом, благодарная и довольная.
Короче, плакать обо мне никто не станет.
Амалия первой заметила, что с головой у мамы что-то не так. И часто предлагала обсудить возможность поместить ее в пансионат для престарелых, а также, не откладывая в долгий ящик, решить вопросы, связанные с завещанием и с имуществом, а то и признать свекровь через суд недееспособной. В дни, когда обстановка у нас в доме была более чем неспокойной, моя жена то и дело возвращалась к этой теме, что доводило меня до белого каления. Я видел в ее поведении явную провокацию, она ждала, что я повышу голос, скажу что-нибудь грубое – короче, оскорблю ее.
Разгадать тактику жены было нетрудно, и я изо всех сил старался не угодить в гнусную ловушку, для чего прибегал к испытанным методам: глубоко дышал, считал в уме до пяти или десяти. Говорил себе: «Терпи, ничего не отвечай», – но все было напрасно, и в конце концов у меня вырывались слова, которые произносить не следовало. Амалия с победным видом изображала из себя несчастную обиженную женщину и закатывала сцены с потоками слез, что у нее всегда прекрасно получалось. Вообще-то ей легко удавалось довести меня до бешенства – достаточно было сказать что-то плохое про мою мать, с которой они всегда были на ножах.
Больно, конечно, это признавать, но в том, что касалось душевного расстройства свекрови, Амалия была права. И ей удалось сломить мое сопротивление в тот день, когда после какого-то семейного праздника мама вдруг поцеловала меня в губы, а потом без малейшего стеснения при всех положила руку мне на ширинку. Я резко отпрянул, испытав настоящий шок. Но промолчал. Интересно, какая сцена из прошлого в те минуты ожила у нее в голове. Вне всякого сомнения, она приняла меня за какого-то другого мужчину, возможно, спутала с папой той поры, когда они были женихом и невестой, или с пенсионером-стоматологом, с которым познакомилась, уже овдовев. На лицах Рауля и невестки вспыхнуло изумление, а я поймал взгляд стоявшего в глубине комнаты Никиты. Кажется, я угадал в этом взгляде ядовитую радость, словно отсутствовавшая Амалия, с которой мы только что развелись, одолжила ему соответствующую гримасу. Но даже после того случая я не мог всерьез подумать о пансионате. Мы с Раулем решили нанять для мамы домашнюю сиделку – на три дня в неделю.
Я знал, что, пока в голове у нее сохраняется хотя бы луч разума, она станет цепляться за квартиру, где прошла вся ее жизнь, как моллюск цепляется за подводную скалу. На самом деле квартиру она уже подарила нам с Раулем, не слишком понимая, под чем ставит подпись, а мы с братом, проведя, разумеется, операцию в тайне, сумели еще и вдвое снизить налог на дарение. Как-то раз мама сказала: «Отсюда вы вытащите меня только силой». И добавила, что, если мы вздумаем отправить ее в заведение, которое она с презрительной гримасой назвала «свинарником для стариков», она наложит на себя руки. Мама желала продолжать жить по своему хотению, чтобы никто не назначал ей час обеда или час отхода ко сну и пробуждения. «Каждому приходит пора умирать? Хорошо, вот я и умру спокойно у себя дома».
Она так никогда и не смирилась со своей старостью. В принципе, я не вижу в этом ничего плохого и считаю признаком особой жизненной энергии. Всякий человек тешит себя теми или иными иллюзиями. Сначала она перестала узнавать свое отражение в зеркале. Сиделка, обходительная и прилежная колумбийка, изо всех сил старалась поднять ей настроение, осыпая комплиментами. Парикмахерша закрашивала ей седину. Под макияжем были не так заметны морщины и пигментные пятна. А когда все эти хитрости перестали выполнять свою роль, угасающий разум уже не позволял ей замечать старческие изменения.
В пору моего развода с женой мама еще вела себя достаточно разумно, хотя иногда вдруг проявлялись какие-то тревожные признаки (забывчивость, рассеянность, непоследовательность в разговоре). Через несколько лет, когда стало понятно, что обслуживать себя она больше не в состоянии, мысль о пансионате отверг Рауль. Он бросил мне в лицо, что я хочу избавиться от мамы, как от «старой мебели». Мне стоило труда сдержаться и не двинуть кулаком по его толстой, искаженной ненавистью глупой роже.
– Хорошо, – сказал я, – значит, ты готов взять всю заботу о ней на себя? Будешь каждый день ходить к ней, менять памперсы и так далее?
Но он не сдался, пока не получил на руки заключение невролога. Хотя и без того знал, что помощи приходящей сиделки уже недостаточно: за мамой надо присматривать двадцать четыре часа в сутки с понедельника по воскресенье.
И только тогда у меня зародилось подозрение, что его отказ поместить маму в пансионат был всего лишь способом отсрочить день, когда надо будет платить свою часть за ее там содержание. Судя по всему, они с Марией Эленой уже успели навести справки. Да, действительно, стоило это довольно дорого. Они обсудили разные возможности, в том числе договор о пожизненной ренте, обратную ипотеку и много чего еще, хотя не учли одно обстоятельство: мама не могла ни понять, ни подписать нужные документы. Мы с братом единодушно отказались от мысли решить вопрос, сдавая ее квартиру, – слишком это было хлопотно. Мы тщательно все просчитали. Продав квартиру и добавив к полученной сумме то, что мама успела скопить за свою жизнь (а скопила она порядочно), мы сможем от двенадцати до пятнадцати лет оплачивать ее пребывание во вполне достойном заведении. Но, если мама проживет больше девяноста лет, нам это будет уже не по карману. Если же ей осталось жить всего три, четыре или даже пять лет, мы с Раулем получим солидную часть наследства.
Итак, мы договорились продать родительскую квартиру, где прошли наши детство и юность, квартиру, с которой было связано столько воспоминаний, хороших и плохих моментов, и поместить маму доживать последние годы в чистый и прилично оборудованный пансионат для престарелых, где она получит хороший уход. С помощью Хромого, отказавшегося взять с нас комиссионные, нам удалось быстро и весьма выгодно провернуть эту сделку.
Ночью мне приснилась мама – скорее всего, из-за воспоминаний, которые я записал вчера перед тем, как лечь в постель. Нельзя сказать, чтобы сон был приятным.
Я твердо решил: не хочу покорно сносить унизительный процесс старения, надо собрать волю в кулак, забыть про страх и прямо сказать себе: «Все, час настал, с меня хватит». Старость, она очень печальна. Ужасно сознавать, что на последнем отрезке пути тебя неизбежно сопровождают немощь, болезни и старческие запахи. Утром я встал в отвратительном настроении. Я редко плачу, но тут едва сдерживал слезы. Чтобы прийти в себя и повысить уровень эндорфинов, «гормонов счастья», я направился в кондитерскую «Сан Хинес» в Просперидаде, выпил чашку шоколада с чуррос, полистал газеты (кажется, правительство намерено принять постановление об эксгумации останков Франко в Долине павших) и занялся судоку.
Завтрак привел меня в чувство, но не избавил от мрачных мыслей, правда, при полном желудке их было проще выносить. С годами я пришел к убеждению, что с папой случилось страшное несчастье – он умер слишком рано, в возрасте пятидесяти лет, когда у многих впереди еще маячит немалый кусок жизни. Но теперь, когда я сам определил, сколько времени мне осталось провести на этой земле, мнение мое изменилось. При том образе жизни, который ведут такие люди, как отец или я сам, пятьдесят лет кажутся мне достаточным сроком. То, чего судьба не дала человеку до этого возраста, он уже вряд ли получит, даже протянув еще пятьдесят.
Другое дело, если ты выполняешь какую-то важную миссию на благо соотечественников, или проводишь исследования, способные спасти чужие жизни, или ты выдающийся и активно работающий художник, или, скажем, тебе служат утешением и тебя радуют дети и внуки. Однако, если ты не приносишь чего-то ценного и полезного человечеству, а просто на протяжении пятидесяти лет напрасно потребляешь кислород нашей планеты, этого срока тебе более чем достаточно.
Чем доживать, как мама, лучше уж умереть от инсульта или внезапного сердечного приступа.
Сразу после того, как ее привезли в дом престарелых, я спросил, когда мы остались вдвоем, не хочет ли она, чтобы я вызвал скорую помощь. Конечно, это была с моей стороны нехитрая уловка, один из последних, а вернее, последний способ достучаться до ее сознания, до того немногого, что там еще могло сохраниться, и узнать правду о случившемся у нас дома той далекой ночью. Но ничего не добился – в голове у нее царил мрак. Как оказалось, она даже не помнит, что ее муж умер. А что с ним такое случилось? Сбила машина? Я заглянул в глубину маминых глаз. И не обнаружил там и тени притворства. Складывалось впечатление, что, хотя у мамы оставались прежние черты лица, прежнее худенькое тело, сгорбленная спина и простодушный пристальный взгляд, мы навсегда потеряли ее. Эта старушка не была моей матерью, в лучшем случае – оболочкой моей бывшей матери, высохшей и пустой куколкой человеческой бабочки, которая уже давно куда-то улетела и вот-вот завершит свой жизненный цикл.
На мой тогдашний взгляд, отец был человеком закрытым, со своей отдельной жизнью, недосягаемой для остальных членов семьи. Сейчас я думаю, что такое впечатление было ошибочным или объяснялось скудостью моего воображения. Я ведь тоже никогда не распахивал двери в свой внутренний мир перед Никитой – прежде всего, чтобы защитить сына, чтобы не смущать его никчемными мелочами, копившимися у меня в душе. Он ведь вырос не слишком понятливым. Но главным образом, да, главным образом, чтобы он потом не наболтал лишнего своей матери.
В раннем детстве я обожал отца. Но спроси меня кто, чем я в нем так восхищался, не сумел бы этого объяснить. Просто сказал бы, что он высокий и красивый, что у него мощный голос и многие его побаиваются. Правда, восхищался я им больше издали. С расстояния в пять-шесть метров или когда, высунувшись в окно, следил за удалявшимся по улице мужчиной в пиджаке с кожаными заплатками на локтях и с профессорским портфелем в руке. Если же он был рядом, я терял всякое желание стать когда-нибудь таким, как он. Его запах, запах его тела, а также одежды и прочих вещей не был особенно резким или неприятным, но он сохранялся в доме даже в отсутствие отца и вызывал у меня скрытый протест. Не нравились мне и его желтоватые, как у заядлого курильщика, усы.
Мое отношение к отцу улучшилось после его смерти. Я хочу сказать, что время от времени охотно призываю его в свои сновидения и воспоминания, и как мне кажется, он тоже не без удовольствия является ко мне. В моем воображении мы с ним встречаемся взрослыми людьми – двое мужчин одного возраста и одного роста – и без конца шутим, обнимаемся, делимся нашими переживаниями. А еще прорву времени посвящаем каждый своей женщине, заставляя их то и дело рожать, и жестоко ругаем Раулито, этого толстяка, который и в пятьдесят два года упорно продолжает считать маму своей собственностью.
Однажды ночью у меня случилась ужасная встреча с отцом в районе Маласанья, в баре, где обычно собирались студенты. Я пришел туда со своей всегдашней компанией. Было часов двенадцать, может, чуть позже. Музыка гремела на полную мощь и мешала разговорам. Я в темном углу целовался и обжимался с однокурсницей. Мы приняли амфетамин, который она принесла с собой в сумочке, и спокойненько целовались, обмениваясь микробами. Тут кто-то ткнул меня пальцем в спину. Приятель шепнул мне на ухо, что у барной стойки видел мужчину, который едва держится на ногах и очень похож на моего папашу. Я скосил глаза в ту сторону и сразу узнал желтоватые усы. Совершенно пьяный отец спорил с официантом. Я мог бы так и оставаться в полутьме, и он бы меня не заметил. Но моя подружка сразу поняла, что к чему:
– Это ведь твой отец, да? Ты должен ему помочь.
Почувствовав руку на своем плече, он обернулся, решив, что кто-то лезет в драку, но узнал меня и сразу успокоился. Правда, задал глупый вопрос: что я тут делаю? – хотя бар был битком набит молодежью и единственный, кто выглядел тут нелепо, был он сам. Я знаками дал понять официантам, что сейчас займусь этим сеньором и выведу его на улицу. У дверей я остановил такси, загородив отца спиной, чтобы шофер не увидел его, не понял, в каком тот состоянии, и не заметил мокрого пятна на брюках. Всю дорогу отец последними словами крыл социалистическое правительство, а заодно и оппозицию, и короля Хуана Карлоса, и Рейгана, и всех, кого только мог припомнить, выдавая свой бессвязный монолог. Когда мы наконец вышли у нашего подъезда, он предложил мне прогуляться по кварталу. Я ответил, что если он намерен заглянуть еще в какой-нибудь бар, то я с ним не пойду. Он разозлился: какой еще бар? Ему совершенно необходимо подышать свежим воздухом, а то голова кружится. И вообще, судя по всему, ему тайком подлили чего-то в стакан. Он хотел убедить меня, что вовсе не пьян.
Ночь была свежей, прохожих почти не видно, и мы какое-то время бродили по окрестным улицам. Папа говорил и говорил, я же шел рядом, не раскрывая рта. Он жаловался, что так и не сумел стать настоящим писателем, а я думал только о том, что упустил случай перепихнуться с красивой девчонкой. У освещенной витрины я тайком глянул на часы. Меня все еще не оставляла надежда отделаться от отца и вернуться в Маласанью. По его настоянию мы сели на скамейку. Я предупредил, что она мокрая, но ему было все равно.
Неожиданно отец накинулся на меня: мое молчание он воспринял как неуважение к себе.
– Хорош выкобениваться, захочу – переломлю тебя, как батон хлеба.
– Ты мне угрожаешь?
Он не ответил. Потом опять принялся жаловаться. Сказал, что я даже вообразить себе не могу, как его обижает мое поведение; и тут он попал в самую точку, поскольку я в этом смысле вообще ничего себе не воображал. Он хотел бы получать от меня хоть каплю сердечности и поддержки, чтобы я принимал его таким, какой он есть, именно от меня, а не от мамы и Раулито, этих «воинствующих эгоистов». А я за все двадцать лет своего существования ни разу не сказал ему «спасибо». Неужели в моем словаре это слово напрочь отсутствует? Выходит, я ничем не отличаюсь от остальных членов нашей семьи, которую он винил во всех своих неудачах. Семейные обязанности не позволили ему заняться серьезными научными исследованиями, уехать с этой целью в какой-нибудь зарубежный университет, писать романы или целиком отдаться своей юношеской страсти – легкой атлетике. По его словам, он не был обделен талантами и получил хорошую подготовку, но делал не то, что ему нравилось, а вынужден был тянуть лямку семейных забот, думая о том, чтобы наши животы были набиты, и обеспечивать нам тот уровень жизни, каким мы пользуемся. И что? В итоге никто не испытывает к нему благодарности.
Я снова посмотрел на отца. И в скудном свете уличного фонаря увидел, какой он слабый и удрученный. Мне осталось лишь от души порадоваться, что я не нахожусь сейчас в его шкуре.
– Чего смотришь? – спросил он с вызовом.
От него пахло алкоголем. Во взгляде вспыхивали безумные искры. Не помню, чтобы когда-нибудь раньше оказывался с ним вот так лицом к лицу, да и потом ничего подобного больше уже не повторялось (и времени на это не осталось, так как он умер несколько месяцев спустя), но в тот миг я не сдержался:
– Папа, в баре я был с девушкой, которую наверняка затащил бы в койку, но бросил свою подружку, чтобы не дать официантам избить тебя.
Он повернулся ко мне и ответил, против ожидания, без всякой злобы:
– Вот именно это и происходит со мной уже бог знает сколько лет по вашей вине – я никогда не мог позволить себе заняться тем, чего больше всего хотел. Может, ты наконец-то меня поймешь.
На следующий день ближе к вечеру я как можно тактичнее попросил его вернуть мне деньги за такси. Он вышел из себя. Сказал, что я главное разочарование в его жизни. Господи, как он только меня не обзывал! Эгоист, жалкий скупердяй! Неужели я не понимаю, что он оплачивает мою учебу и мои гулянки, и если бы не его щедрость, я ходил бы голым и босым. С этими словами отец в ярости вытащил бумажку в тысячу песет, скомкал и швырнул мне под ноги.
Пару дней спустя я увидел на факультете ту девушку из бара в Маласанье. И тотчас двинулся в ее сторону, нацепив на физиономию лучшую из своих улыбок. И что же? Она опустила глаза и быстро повернула назад, явно не желая встречаться со мной. Не может такого быть! Она что, вообразила, будто я намерен прямо сейчас продолжить то, что в баре мы с ней прервали на полпути? Мне хотелось всего лишь по-дружески объяснить ей, что на самом деле произошло: я вроде бы оставил ее с носом, хотя она сама отправила меня на помощь отцу. И плевать, что у нее есть парень, как я позднее узнал. Неужели она боялась, что я не сумею держать язык за зубами? А сейчас я просто заявляю о своем праве вести себя как подобает настоящему мужчине. Парню двадцать лет, играет музыка, поздняя ночь, он выпил лишнего, добавил таблетку и нашел другое тело, тоже желавшее получить удовольствие. Где здесь вина или преступление? К тому же дело зашло не слишком далеко: ну полизались чуток, ну пощупали друг у дружки то, что выпирало наружу. Не исключаю, что ей вдобавок хотелось наставить тому парню рога, чтобы отомстить за какую-то обиду. А может, она рассудила, что нельзя ждать ничего хорошего от сына скандального пьянчуги? Это последнее объяснение сегодня кажется мне наиболее верным. Девушка тогда была из леваков или говорила, что из леваков, и, как все мы, ходила на демонстрации, а это давало на факультете что-то вроде охранной грамоты – совсем как в прошлые века, когда, чтобы избежать неприятностей с Инквизицией, человек при любой возможности спешил показать свою приверженность истинной вере. Все мы, студенты, были леваками, за исключением двух-трех пижонов, которых мы откровенно презирали, и относились к ним как к мерзким тварям. В том возрасте принадлежность к правым считалась страшным несчастьем, не знаю, как лучше сказать, но это можно было сравнить с каким-то физическим уродством или с прыщами на лице. Впрочем, хватит об этом. Важно, что, получив диплом, я потерял из виду девушку, вдруг начавшую избегать меня, сменил друзей, нашел работу и профукал собственную жизнь, как мой отец профукал свою. Прошли годы, которые я проматывал без толку и смысла, и в один прекрасный день увидел на экране телевизора и узнал ту самую однокурсницу – во время слушания отчета правительства. Теперь, став блондинкой с прической, явно сделанной в парикмахерской, она заседала в Конгрессе депутатов на скамье консерваторов. Всякий раз, когда камера показывала ту часть амфитеатра, я искал ее взглядом: она горячо поддерживала аплодисментами выступления своих коллег. А во время очередных телевизионных дебатов я наблюдал, как она, желая задать вопрос, подняла руку. Руку, украшенную драгоценностями. Руку, которая однажды – кто знает? – станет управлять каким-нибудь министерством или государственным учреждением и подписывать важные документы. Руку, которая три десятка лет тому назад ночью в баре в Маласанье хватала меня за яйца.
Если говорить об историях, которые я читаю, смотрю на экране или от кого-то слышу, то всю жизнь на меня наводили страшную тоску открытые финалы. Остается только пожать плечами, когда читателю или зрителю предлагается вообразить, угадать или досочинить развязку, скаредно утаенную от них романом или фильмом. Это все равно что в ресторане под конец обеда лишить клиента десерта под тем предлогом, что ему будет куда приятнее выбрать и попробовать десерт мысленно. Ну уж нет! Я плачу деньги за то, чтобы мне рассказали всю историю по порядку и целиком – от начала до конца. Вот почему я рискнул спросить Хромого время спустя после его выписки из больницы, продолжает ли он навещать свою румынку в Косладе. Я счел такой вопрос логичным, поскольку протез не мешал ему передвигаться и не являлся препятствием для секса. К тому же он и сам нередко отпускал шутки по поводу своей искусственной ноги. Подобное легкое отношение снижало драматизм ситуации, а мне позволяло без особого стеснения расспрашивать друга о физических и психологических последствиях пережитого им теракта. Так вот, я заметил, что он ни словом не упоминает румынку из Кослады. Ему нравилось во всех красках расписывать взрыв в поезде, разбросанные вокруг тела, запах горелого мяса, извлечение раненых из-под обломков, тяжелые дни в больнице и бесконечные подробности, связанные с процессом выздоровления. Но про прекрасную румынку он упорно молчал, так что я сам спросил про нее, решив узнать продолжение этой истории. Лицо моего друга исказилось досадливой гримасой, какое-то время он ничего не отвечал, отведя взгляд в сторону и погрузившись в неведомые мне мысли. Хромой был твердо уверен, что румынка, как бы ни старалась, не сможет его отыскать, поскольку он так и не сообщил ей ни своего адреса, ни своего настоящего имени. Ей было известно, что мужчина, оказывавший ей материальную поддержку в обмен на секс – «много секса!» – сел на один из тех поездов, которые были взорваны террористами. Не получая от него столько времени никаких известий, она наверняка заключила, что он погиб. По прошествии нескольких месяцев Хромой решил возобновить свои визиты. Вымытый и надушенный, он сел на такси и поехал на вокзал Аточа. Но едва вышел из машины в нескольких метрах от входа, как близость того места, где он потерял ногу, а многие другие потеряли жизни, вызвала у него острую тревогу, которая, когда он зашел в здание вокзала, переросла в приступ страха. Сердце колотилось так сильно, что пришлось прислониться к стене, по спине ручьями тек пот, было трудно дышать. Какой-то незнакомец предложил ему помощь. И Хромой вышел на улицу, цепляясь за его руку. Неделя шла за неделей. Нельзя было исключить, что румынка нашла другого мужчину, готового ее содержать – в обмен на секс, много секса. С другой стороны, признался Хромой, ему было бы неловко показывать прекрасной румынке свой протез. Короче, он отказался от мысли когда-нибудь снова позвонить в ее дверь. А я между тем подумал, что он вполне мог бы добраться до Кослады и на своей машине. Почему он этого не сделал? Возможно, машина была сломана. Возможно, он не был уверен, что выдержит за рулем более долгий, чем от дома до работы, путь. Возможно, не хотел появляться в Косладе на автомобиле, по номерам которого легко вычислить имя владельца (да и его шеф, насколько мне известно, живет где-то в той зоне). Я так и не решился расспросить обо всем этом Хромого, из-за чего немного злюсь на себя, ведь история осталась незавершенной.
Вчера вечером Хромой вернулся из отпуска. Сегодня утром он позвонил мне в такое время, что, будь у него в голове хоть одна извилина, сообразил бы, что я еще не проснулся. Я уловил в его голосе тревогу. Мы договорились вместе позавтракать в кафе. При этом он весьма настойчиво попросил меня прежде зайти к нему домой. Загадка.
Мой друг загорел и выглядел вполне здоровым, но лицо было далеко не таким веселым, как на фотографиях, которые он в последнее время посылал мне со своего мобильника. Вместо ответа на вопрос, какая муха его укусила, он быстро спустил брюки. На внутренней стороне правого бедра я увидел неумело приклеенный пластырь. Дело явно обошлось без профессиональной помощи. Он аккуратно снял пластырь, встав поближе к лампе. Под пластырем обнаружилось отверстие, окруженное покрасневшей кожей и похожее на след от пули. Трудно было сказать, нагноилась рана или нет, поскольку она была обильно покрыта йодированной мазью. Что я про это думаю? Думаю, что ему нужно пойти к врачу. Да, то же самое мне посоветовал аптекарь в той деревне, где я проводил отпуск, сказал Хромой.