bannerbannerbanner
Стрижи

Фернандо Арамбуру
Стрижи

Полная версия

Жизненные правила диктует ему мать, которая именно для этого с помощью адвоката добивалась, чтобы сын жил с ней, против чего я, собственно, и не возражал. Ей – сын, мне – собака. У меня нет ни малейших сомнений относительно того, кто остался в проигрыше при таком разделе. Простодушие толкает Никиту к откровенности. Он выдает мне материнские секреты: «Мама плохо говорит про тебя». Или: «Мама приводит домой тетенек, и они вместе ложатся в постель».

Парню исполнилось шестнадцать, когда он без разрешения матери набил себе первую татуировку. Я похвалил его, хотя результат показался мне плачевным. Но пусть лучше видит во мне товарища, чем грозного отца. К тому же его нельзя упрекнуть в плохом вкусе. Я даже испытываю соблазн приписать ему некое поэтическое настроение, благодаря которому он выбрал дубовый листок, правда, такой мелкий, что рассмотреть его можно только вблизи. С расстояния больше трех метров листок выглядит как непонятное пятно. А еще Никита сделал наколку на неудачном месте – на середине лба. Увидев ее в первый раз, я поспешил прикусить язык, чтобы не начать издеваться над сыном. А он не без гордости сообщил, что вся их компания сделала татушки. «На лбу?» – спросил я. Нет, на лбу только он один.

Какое-то время спустя появилась новая татуировка, на сей раз на спине. К моему ужасу, это была свастика. Я изобразил полную дремучесть и поинтересовался, что сей символ означает. Бедный парень ничего ответить не смог. Главным, на его взгляд, было то, что они с друзьями носили на теле одинаковый рисунок и он мог считаться опознавательным знаком для их компании.

Я замечаю, что не могу думать о сыне без горьких чувств. И часто – хотя с годами все реже – возвожу целую башню из претензий к нему, но в конце концов сам же ее и разрушаю, дунув на нее из жалости. Разве можно в чем-то упрекать Никиту, если вспомнить, какого отца и какую мать дала ему судьба.

Амалия назначила мне встречу в кафе при Обществе изящных искусств, чтобы мы обсудили новую наколку нашего сына и вместе решили, как действовать дальше. И это останется на всю жизнь? Какой стыд! А нельзя ли свести фашистский символ с помощью лазерной техники? Я сидел с безучастным видом, пока наконец Амалия, выйдя из себя, не спросила, неужели меня ни капли не волнует, как ведет себя Никита. Меня это очень даже волновало, но, поскольку мне разрешалось видеться с мальчиком лишь в часы, строго определенные судьей, мои руки были связаны, и я был лишен возможности вмешиваться в его дела. Во взгляде Амалии я читал: «Ну, а теперь давай скажи, что я не справляюсь с его воспитанием, скажи это, пожалуйста, оскорби меня, чтобы я могла выплеснуть все, что накипело на душе, чтобы бросить тебе в лицо, в чем виноват лично ты». Но я ничего подобного ей не сказал. И готов поклясться, что она была этим сильно раздосадована, во всяком случае, простилась со мной, как всегда, злобно:

– Ты ведь меня ненавидишь, правда?

11.

Я не был на кладбище с похорон отца. То есть много-много лет. Меня эти уголки благости и покоя никогда и ни в малейшей степени не привлекали. Мне там скучно. А вот Хромой, напротив, очень любит прогуляться время от времени по городским кладбищам, особенно по кладбищу «Альмудена», потому что оно крупное и там много знаменитых постояльцев. К тому же находится недалеко от его дома. Больше всего ему нравится посещать могилы известных людей, а когда он бывает в других городах, заглядывает на погосты и там, в том числе, разумеется, за границей. И не упускает случая сделать фотографии. Вывешивает их в сети и показывает мне. Гляди, это могила Оскара Уайльда. Гляди, а это Бетховена. И так далее. На кладбище «Альмудена» я пошел сегодня утром именно потому, что Хромой уехал в отпуск, то есть я освободился и от его компании, и от макабрической эрудиции. Вот только не знал, можно ли посещать кладбище с собакой. На всякий случай я оставил Пепу дома. Правда, потом встретил там даму с чудесной немецкой овчаркой.

Уже несколько дней как стоит невыносимая жара. От остановки 110-го автобуса до могилы дедушки, бабушки и отца идти довольно далеко. Пока дошел, рубашка промокла от пота, а сам я едва дышал. К тому же могила находится на самом солнцепеке. На плите из нешлифованного гранита выбиты в порядке захоронения имена дедушки Фаустино, бабушки Асунсьон и моего отца. Гробы ставили один на другой, и следующим будет мой. Через год. Земля под могилу арендована нами на девяносто девять лет. Из них прошло уже около пятидесяти. Я лег на плиту. Мне хотелось испытать, что чувствует человек, лежа на кладбище. Понятно, что это ребяческая выходка, но кто меня видит? Мне уже известны даты, в промежутке между которыми пройдет моя жизнь. Мало кому такое доступно. Через одежду я ощущал тепло от камня. Надо мной и над миром висело безупречно синее небо, не испорченное, как ни странно, белыми полосами от самолетов. И тут я услышал приближающиеся голоса, поэтому быстро встал и ушел от могилы. Не хочется, чтобы кто-нибудь подумал обо мне плохо.

12.

Я долго не мог поверить, что за отцом водились серьезные грехи. Прошло уже столько лет, а меня до сих пор словно острым ножом пронзает желание, чтобы оказались пустой выдумкой некоторые слухи, в далекие времена долетавшие до моих ушей с факультета. Ходили разговоры, будто, переспав с ним, студентки могли существенно улучшить свои оценки на экзамене или будто в обмен на некие услуги он помогал кому-то сделать университетскую карьеру, но о каких именно услугах шла речь, я так и не узнал. Подтверждения слухам нет, однако то обстоятельство, что они проистекали из разных источников и в разные годы, заставляет признать худшее.

Ребенком я считал, что плохая у нас мама. Теперь я стараюсь своей любовью и частыми посещениями искупить тогдашнюю ошибку. Хотя ошибкой это было лишь отчасти, поскольку святой нашу маму никто не назвал бы. В оправдание ей надо сказать, что она нередко была просто вынуждена защищаться. Но при этом, насколько мне дано судить, мама была ловкой притворщицей и часто сама нападала первой, хотя выглядело все вроде бы иначе. Я долго над этим раздумывал и пришел к выводу, что в любом случае за ней было чуть меньше вины, чем за отцом.

Мы с Амалией в конце концов все-таки поняли, что тратим слишком много сил и времени, портя друг другу жизнь. И, перешагнув через предрассудки сентиментального плана, развелись при помощи закона 2005 года об «экспресс-разводе». А вот у моих родителей не было столь счастливой возможности. Закон о разводе 1981 года ставил административные барьеры, которые было очень трудно преодолеть, к тому же в те времена испанцы все еще считали брачные узы нерушимыми. Развестись позволялось только через суд. Непременным требованием для получения развода было раздельное проживание супругов хотя бы в течение года. Наши папа и мама – то ли решив, что так им будет удобней, то ли желая избежать пересудов, – предпочли жить вместе в состоянии гражданской войны, называемой супружеством, пока их не разлучит смерть, как оно, собственно, и вышло. В тот день, когда мы похоронили папу, ему было на четыре года меньше, чем мне сейчас.

Теперь, по прошествии десятилетий, меня мало волнуют давнишние обвинения в адрес отца. Я не оправдываю его и не осуждаю. И твердо знаю: если бы он воскрес, сразу кинулся бы меня обнимать. А раз уж ему не дано вернуться, я сам отправлюсь на встречу с ним. Возможно, так действует коньяк, который я пью нынешним вечером, пока пишу эти строки, но мне приятно думать, что мы с ним будем лежать в одной могиле.

13.

Как-то раз я поехал с друзьями на праздник в Университетский городок. В первую очередь мы занюхали по дорожке кокса. Не помню, чтобы я почувствовал что-то особенное. Видно, ничего общего с кокаином, кроме названия, тот порошок не имел. Затем я пил пиво, поскольку на большую роскошь мой карман рассчитан не был, но даже не опьянел. Я дурачился в углу с одной француженкой, которая успела подать мне кое-какие надежды. Потом она с очень милым акцентом сообщила, что ей надо отлучиться в туалет. Мне понадобилось минут двадцать, чтобы понять, что она не вернется. И что, скорее всего, никакая она не француженка.

Домой я пришел уже под утро. Точного времени не помню. В квартире было темно и тихо, поэтому мне показалось, что все спят. С тех пор как я поступил в университет, никто не следил за тем, когда я ухожу и когда возвращаюсь. От меня требовалось одно – сдавать экзамены, об остальном (мой распорядок дня, мои приятели, мои увлечения) я мог ни перед кем не отчитываться. Надо полагать, мама, спавшая очень чутко, прислушивалась, желая убедиться, что ее сын явился домой целым и невредимым. Но я старался не шуметь, так как считал: если сам я имею право жить своей жизнью, то моя семья имеет право на отдых. Я хорошо ориентировался в темноте, помня, где и что из мебели стоит, поэтому легко пересек гостиную. И отправился прямиком в постель, даже не заглянув в туалет и не зажигая света, чтобы не разбудить Раулито, с которым мы по-прежнему делили одну комнату в нашей небольшой квартире.

Вскоре я почувствовал дыхание брата у своего лица. Он слегка взволнованным шепотом спросил, видел ли я его. Кого? Папу, он лежит там, под покрывалом. Но я не воспринимал Раулито всерьез. Он был толстый, носил очки и говорил писклявым голосом. Я ответил, что в гостиной никого не видел и вообще хочу спать. Тогда Раулито сказал словно бы про себя:

– Значит, он смог дойти до кровати сам.

Прежде чем отправиться обратно в постель, брат, не сдержав любопытства, поинтересовался, удалось ли мне сегодня заарканить какую-нибудь девицу.

– Еще бы! – ответил я. – Мы с одной француженкой трахались за кустами. Хорошо, если она успела принять таблетку, потому что спустил я в нее как следует.

У Раулито тогда девушек не было, поэтому он довольствовался онанизмом и моими рассказами. Брат вытянул из меня обещание завтра же рассказать ему о моих похождениях во всех подробностях. Вот и все, а на рассвете нас разбудила мама.

 

Папа лежал на полу в гостиной – мертвый. На ковре, с открытыми глазами, под покрывалом, как и сказал мне ночью Раулито. Позднее я узнал, что покрывалом его укрыла мама в одиннадцать вечера – чтобы не замерз. Папа незадолго до этого вернулся домой совершенно пьяный, они поссорились, и он заснул прямо на полу.

Мы стояли и молча смотрели друг на друга, не зная, что сказать. Я вдруг усомнился, действительно ли отец умер. Может, он просто потерял сознание? Я даже предложил вылить ему на лицо стакан холодной воды. Одна только мама решилась подойти к телу, кончиком тапка она дотронулась до головы отца и чуть качнула ее, чтобы у меня пропали последние сомнения. – Теперь вы остались без отца, а я стала вдовой, – проговорила она ледяным тоном, и в ее голосе не было даже намека на горе.

Мы решили вызвать «скорую», хотя и знали, что толку от нее не будет никакого.

Отца похоронили четыре дня спустя в гробу орехового цвета. Я попытался увильнуть и не присутствовать на церемонии, сославшись на то, что завтра утром мне предстоит тяжелый экзамен, однако тут мама проявила твердость. Не знаю, почему было так трудно выдержать ее взгляд. Казалось, будто она сменила свои глаза на чьи-то чужие. Наверное, именно так она смотрела на отца, когда они оставались вдвоем, а теперь этот безжалостный взгляд предназначался мне. Сегодня я думаю, что она чувствовала за собой вину, и старший сын должен был прочесть в ее глазах предупреждение: отныне для нее имеют значение лишь те упреки, которые она предъявит себе сама. Возможно, Раулито проболтался и от него она узнала, что я пытался прояснить обстоятельства смерти отца. Когда мы выходили из дому, чтобы ехать в крематорий, мама остановилась передо мной и сказала, что не сделала чего-то большего для спасения отца только потому, что не поняла всей серьезности положения.

– Есть еще вопросы?

– Нет, – ответил я.

– Вот и хорошо! – С этими словами она резко повернулась ко мне спиной.

14.

В последнее время я придаю некоторым своим поступкам отчетливо прощальный смысл. Например, говорю себе, что в последний раз наслаждаюсь абрикосами, в последний раз пересекаю Пласа-Майор, в последний раз иду на спектакль в Испанский театр. Я похож на человека, который переживает агонию, не имея ни малейших проблем со здоровьем. Возможно, раньше я был разумнее. Или расчетливее. Не знаю. Пожалуй, я почувствовал себя немного одиноким в этой жизни, особенно сейчас, когда мой лучший друг, мой единственный друг, решил попутешествовать.

И вот, прогуливаясь в ожидании, пока можно будет забрать Пепу из собачьей парикмахерской, я задержал взгляд на церкви иезуитов, и мне вдруг взбрело в голову, что хорошо бы перейти улицу, заглянуть туда и побеседовать с Христом с распятия, висящего на стене за алтарем. Уже много лет ноги не приводили меня в храм Божий.

Когда мы с Раулито были маленькими, в нашем доме о религии почти не говорили. Нас крестили, мы получили первое причастие – но это было чистой формальностью и делалось, чтобы доставить удовольствие дедушке с бабушкой с материнской стороны, довольно упертым в вопросах веры, да и не только веры. К тому же это избавляло нас от недоразумений в школе. Наши родители никогда не ходили к мессе, а значит, и мы с братом тоже. Как известно, дед Фаустино похвалялся своим атеизмом. Никиту мы не крестили. По твердому убеждению Амалии, мальчик сам должен был решить, когда подрастет, хочет он быть крещеным или нет. Меня же, если честно, эта проблема волновала мало.

Я сел на скамью в третьем ряду. Мне доводилось читать, что это было любимое место адмирала Карреро Бланко[2], ежедневно приходившего к мессе в ту же церковь. Возможно, здесь он сидел и тем утром, когда взрыв бомбы подбросил его в воздух и отшвырнул в сторону. Не знаю только, где он сидел – справа или слева от центрального прохода.

Распятие здесь внушительных размеров. Я живо представляю себе, как адмирал обращает к нему свои мольбы: «Помоги мне, Господи, укрепить единство Испании, помоги остановить наступление коммунистов и масонов и уж только после этого призови меня к себе, аминь». Что ж, Господь призвал его к себе при участии ЭТА, а что касается единства Испании, то решение вопроса до сих пор пребывает, так сказать, в подвешенном состоянии. Что касается других его дел, то надо будет посмотреть, как оценят их люди и История.

На распятии в церкви Святого Франсиско Борджа голова у Христа повернута в сторону. Поэтому Он никак не мог посмотреть на меня. Я же нашептывал Ему примерно следующее: «Если Ты подашь мне какой-нибудь знак, я откажусь от задуманного. И у Тебя появится новый приверженец. Достаточно будет, если Ты повернешь в мою сторону лицо, подмигнешь, шевельнешь ногой – сделаешь что угодно, и тогда я не станут убивать себя».

Церковь уже начала заполняться прихожанами. Значит, приближался час какой-то службы. Я решил дать Христу на стене еще три минуты. И ни секундой больше. Но Он так и не подал мне никакого знака. Я вышел на улицу.

15.

Не проходит и дня без того, чтобы Хромой не отправил мне с мобильника фотографию, а то и пару, по которым можно судить, как он проводит свой отпуск в поселке под Кадисом. Он всегда держит телефон таким образом, что половину снимка занимает его собственная физиономия, а вторую – фон. Улыбающийся Хромой на пляже, улыбающийся Хромой у ряда белых надгробий, улыбающийся Хромой перед входом в здание, похожее на концертный зал. Я бы рад был попросить его больше не слать мне всех этих свидетельств своего счастья, но боюсь обидеть.

Помню тот день, когда мы с Амалией навестили его в больнице Грегорио Мараньона. Изуродованное тело закрывала простыня, он, еле живой, лежал под капельницей и сказал нам, что чувствует себя человеком, которому чертовски повезло. Теперь, находясь вне опасности, он дал волю обычному для него чувству юмора и позволил себе одну-две черных шуточки. Правда, был слегка разочарован тем, что его имя не попало в газеты. Я ответил откровенно, как и положено между друзьями: для этого ему нужно было оказаться в числе погибших. Амалия моей прямоты не поняла.

Мы знали, что он лишился правой ноги. Остальное не представляло серьезной опасности. Амалия при виде веселого лица нашего друга, которого не очень уважала, или совсем не уважала, решила, что он по совету психолога старался из всего с ним случившегося черпать положительную энергию. А по моему мнению, в тот день он находился под воздействием анальгетиков и еще не осознал, сколько времени и сил ему понадобится для выздоровления.

Потом я долго его не видел. Разумеется, мы с ним часто перезванивались, и наконец он сообщил, что вернулся домой, в квартиру на улице О’Донелла, которая в ту пору находилась не так близко от меня, как сейчас. Я пришел к нему точно в назначенный час и, увидев Хромого, порадовался за него. Брюки и ботинки хорошо скрывали протез. Посмеиваясь, он даже изобразил, будто пинает воображаемый мяч. Потом признался, что привыкнуть к протезу было трудно, но в конце концов он кое-как освоился с этой хренью. И теперь ходит так, что никто не замечает отсутствия у него ноги. Хромой даже рискнул снова сесть за руль. «Вот уж действительно счастливый человек», – подумал я. Он только расхохотался, когда я спросил, не собирается ли он поучаствовать в предстоящих Паралимпийских играх. Слыша его смех, я не мог даже предположить, что он лечится у психиатра. Наоборот, мне в голову пришло сравнение со слепцами, которые целыми днями улыбаются, словно благодарят кого-то за свое несчастье. После стольких недель тяжких страданий он мог подниматься по лестнице, вдыхать запах травы, видеть небо и любимые им кладбищенские надгробия и очень быстро вернулся на работу в агентство недвижимости, хозяева которого сохранили для него место, – короче, мог продолжать жить, что, судя по всему, давало Хромому повод чувствовать себя счастливейшим человеком. Наверное, он чувствовал себя почти так же, как водитель грузовика, который вчера успел затормозить в нескольких метрах перед мостом Моранди в Генуе, прежде чем тот обрушился. Водитель видел внизу обломки моста, раздавленные машины, тела почти сорока погибших, а он остался здесь, наверху, живой и невредимый, и впереди у него было еще много лет жизни. Такому нельзя не радоваться, хотя прежде надо дождаться, пока уйдет страх.

Вскоре я понял, что выставляемое напоказ счастье Хромого – это всего лишь результат передышки, подаренной ему посттравматическим стрессовым расстройством. Его улыбки, как и те, что он демонстрировал на фотографиях, помогали скрыть гнездо отчаяния, невидимое со стороны.

16.

Было пять или десять минут девятого утра. Зазвонил телефон, и Амалия знаками велела мне пойти разбудить Николаса (для меня – Никиту), пока она возьмет трубку. Редко случалось, чтобы нам звонили так рано; но нельзя было исключить, что кто-то из коллег – ее или моих – не мог из-за пробок вовремя попасть на работу или кому-то срочно понадобилась наша помощь. Иначе говоря, мне и в голову не пришло, что звонок в столь неурочный час должен непременно предвещать трагедию. Правда, уже некоторое время издалека – и не только издалека – до нас доносились звуки сирен. Но меня это не напрягло, поскольку в таком большом городе, как наш, сирены полицейских машин или скорой помощи можно услышать очень часто.

А вот Амалия испугалась по-настоящему. Всякого рода предчувствия и страхи были у жены пунктиком; и сейчас шестое чувство уже готовило ее к серьезным неприятностям, поэтому она со всех ног бросилась с кухни к комоду, на котором стоял неумолкавший телефон. Из комнаты сына я слышал, как Амалия несколько раз повторила: «Понятно». Потом позвала меня. Я оставил Никиту еще немного понежиться в постели, а сам пошел на кухню. Сестра сообщила ей про теракт. Она именно так и сказала: «теракт», – и велела нам включить радио. По радио говорили уже не про один какой-то теракт, а про серию взрывов в разных местах; было точно известно, что есть погибшие, но о числе жертв, по словам диктора, судить было еще рано. Медики оказывали помощь пострадавшим, и так далее.

– Бедные! – воскликнула Амалия, и я тоже посочувствовал несчастным, не подозревая, что мой лучший друг был в их числе. Как, черт возьми, он попал в половине восьмого утра рабочего дня в пригородный поезд, ехавший из Алькалы? Когда время спустя мы навестили его в больнице, он в общих чертах рассказал нам свою историю.

На самом деле Хромой не слишком вдавался в детали, объясняя, как очутился в поезде линии М-11.

– Слава богу, что я не женат, – пошутил он.

Из чего я вывел: речь шла о любовном приключении, в чем ему не хотелось признаваться при Амалии. Я тотчас представил себя на его месте. Как бы сам я стал объяснять жене возвращение в Мадрид ранним утром после проведенной невесть где ночи – да еще на поезде, а не на собственной машине?

Хромой, которого я тогда еще так не называл, описал мне не слишком пристойные подробности только на следующий день, когда я явился к нему без Амалии. Он завел интрижку с некой женщиной, румынкой, жившей в Косладе. У нее было двое маленьких детей, прижитых от соотечественника, который ее бросил. То есть история вполне обычная, но Хромой держал ее в тайне, поскольку, по его словам, началась она совсем недавно, и он не был уверен, что из нее выйдет что-то путное. Короче, речь шла о привлекательной женщине, которая изо всех сил старалась обеспечить нормальную жизнь своим отпрыскам… И этот козел решил оказать финансовую поддержку бедной разрушенной семье в обмен на секс, а точнее, на «много секса», как он непременно добавлял.

Хромой допоздна задержался у своей румынки и остался у нее ночевать. Сев на поезд в семь с минутами, он мог до работы еще и забежать домой. К тому же, со смехом сказал он, утром успел снова позабавиться с румынкой, которая никогда ни в чем ему не отказывала.

Поезд подъезжал к вокзалу Аточа[3]. Хромой дремал. Но с определенного момента точную последовательность событий восстановить уже не мог. В памяти всплывали лишь бессвязные и мимолетные картины. И тут не было места ни иронии, ни шуткам – ему требовалось выплеснуть эти воспоминания, поделиться ими с кем-то, как советовал психолог, чтобы они не терзали его по ночам. В памяти у Хромого все смешалось: шквал огня, серый дым, запах горелого мяса, внезапная тишина. Речь его ускорялась, и я знал, что сейчас он прервет свой рассказ – на время, а возможно, и до следующей нашей встречи. Хромой был уверен, что в любом случае ему повезло. Он не знал, в какой части вагона взорвалась бомба. Точно помнил только одно: дыра в вагонном потолке находилась где-то в пяти-шести метрах от него. Помнил, как упал на пол между вырванных с корнем кресел, а рядом лежало неподвижное тело, и он пытался что-то сказать тому человеку, но с трудом слышал собственный голос, словно голос ему не принадлежал, а на самом деле у него лопнули барабанные перепонки. Он сказал лежавшему: «Погоди, сейчас я встану, а потом помогу встать тебе». И только тогда, пытаясь подняться, увидел, что вместо правой ноги из штанины торчит окровавленный обрубок. Двое незнакомцев вытащили его из вагона. В те секунды в голове у него была только одна мысль: выжить любой ценой. Сознания он ни на миг не терял.

 
17.

После обеда я поехал навестить маму. По дороге поставил диск с записями Ареты Франклин, только вчера скончавшейся от рака в Детройте. Chain of Fools, I Say a Little Player, Respect и другие чудесные песни. Я то и дело подпевал ей – в тех местах, где знал слова.

Из дому я выходил с таким чувством, будто продирался сквозь толстую стену из желатина. Стену лени, тоски и сонливости. Это не было связано напрямую с мамой, скорее с тем, что пансионат располагался довольно далеко от моего дома, на улице было жарко и надо было вывести машину из гаража. Чтобы порадовать маму, я взял с собой собаку. Пепа, которая в машине обычно надсадно дышит от страха, на сей раз сидела тихо, слушая великолепный голос Ареты Франклин.

Приехав в пансионат, я привязал собаку к садовой решетке. В свое время директриса поставила мне единственное условие – не позволять ей свободно бегать по территории. Я беру маму за руку, и мы медленно спускаемся в сад. Я что-то говорю про погоду. Про то, что мама хорошо выглядит. Задаю вопросы, не рассчитывая на ответы. Перечисляю все, что мы видим: лифт, земля, клумба. Она молчит. Просто позволяет себя вести. Сегодня у нее выдался спокойный день. Думаю, без каких-то препаратов дело не обошлось. Наверняка здесь накачивают стариков лекарствами, чтобы вели себя смирно. Лучше бы поднимали их почаще с постели. Сегодня меня раздражает мамин запах.

А вот газон выглядит очень ухоженным. В саду царит покой, много птиц, какая-то цикада стрекочет, сидя на стволе сосны, – исполняет свой неистовый концерт. Я довожу маму до скамейки в глубине, откуда можно наблюдать за машинами на стоянке. Почти все ближние к зданию скамейки заняты. К счастью, я нахожу одну свободную в тени.

Пепа, как всегда, ведет себя игриво и ласково. Едва завидев маму, она начинает рваться с поводка и радостно вилять хвостом. Я думал, что мама хотя бы погладит ее, но она отдергивает руку как от огня.

– Надо убить дьявола, – говорит она.

И сразу же просит принести ей фартук, в кармане которого, как ей кажется, лежат ножницы для рыбы. Потом еще пару раз повторяет, что надо убить дьявола.

Не получив ответной ласки, Пепа улеглась чуть поодаль под деревом и вроде бы перестала обращать внимание на меня, на маму, на мух, вообще на все. Я смотрю на часы, но так, чтобы мама этого не заметила. «Двадцать минут, – говорю я себе. – Еще двадцать минут, не больше, и я уйду». И тут замечаю на стоянке брата. У него совершенно седая голова. Я надеюсь, что он узнает мою машину, стоящую совсем близко от его собственной. Он ее узнал – и уехал.

18.

Сегодня по телевизору показывали даму пятидесяти семи лет, готовую рассказать все. Она, конечно, не заявила об этом прямо, но сразу было ясно, что ее просто распирало от желания излить душу. Дама принадлежала к числу тех, кто использует площадку перед камерой как исповедальню, а таких людей, между прочим, с каждым днем становится все больше. У меня было подозрение, что этой тетке важнее было покаяться и тем самым наказать себя на глазах у сотен тысяч зрителей, чем получить гонорар за участие в программе. Она старше меня на три года, тем не менее можно считать, что мы с ней принадлежим к одному поколению. То есть мы жили в один и тот же исторический период, получили схожее школьное воспитание, в юности были свидетелями того, как испустила дух диктатура. Ведущая сидела, закинув ногу на ногу, в короткой юбке и в туфлях на высоком каблуке и держала в руке табличку. Она сразу же взяла быка за рога, обращалась к своей гостье на «ты» и называла по имени, то есть вела себя так, словно они были сестрами, кузинами или соседками. Потом без обиняков сообщила, что пригласила ее, чтобы та рассказала про самоубийство сына. Но при этом возложила на даму всю ответственность за предстоящий разговор:

– Кармина, ты ведь пришла сюда, потому что сама захотела поделиться тем, что пережила, правда ведь?

Я вообразил, как через год в том же кресле будет сидеть Амалия, притворно изображая горе, а на самом деле зарабатывая на мне денежки. Наверное, так и надо, но какая это мерзость! Хотя меня сейчас интересовало только одно: я хотел узнать, каким способом парень покончил с собой. Однако дама, строго следуя сценарию или стараясь приковать к экрану сгоравших от любопытства идиотов, упорно обходила стороной этот главный вопрос. Мне хотелось швырнуть один тапок в ведущую, а другой – в Кармину. Впрочем, в Кармину я бы швырять тапок не стал, хотя, судя по всему, только об этом она и мечтала. Распухшие глаза, морщинки в углах глаз, заметные, несмотря на грим, и отекшее лицо свидетельствовали о том, что она много плакала, не спала ночами, чувствовала себя одинокой. И тем не менее она была красивой. Увядшей, но красивой. Я на миг вообразил, как звоню ей по окончании программы и мы договариваемся вместе лечь в постель в моем или ее доме. Мы не прикоснемся друг к другу или в крайнем случае возьмемся за руки под одеялом. Станем по-дружески обсуждать разные будничные дела, и каждый примет дозу мединала, способную свалить с ног табун лошадей.

Отвечая на вопрос ведущей, Кармина, милая климактеричка Кармина, призналась, что предчувствовала гибель сына. Она заметила некоторые странности в его поведении. К тому же врач посоветовал ей не оставлять парня одного. Почему она вспоминает об этом с таким раздражением? Наверное, полагает, что не приняла все необходимые меры. Она достаточно убедительно говорила о своем горе, о чувстве вины, о том, что следовало отвести сына к психиатру. Будь я уверен, что Амалия станет переживать после моей смерти что-то хотя бы слегка похожее на то, что сейчас переживает Кармина, я бы тотчас кинулся вниз с балкона. Кармина ни разу не упомянула отца мальчика. А я трепетал от наслаждения, от внезапного и почти физического наслаждения, глядя, как она шевелит губами, рассказывая о своих страданиях. Наконец Кармина все-таки сообщила, что ее сын умер от передозировки лоразепама. Я был разочарован. Честно сказать, я ожидал большего. И сразу выключил телевизор. Но еще долго не мог забыть губы Кармины. Меня охватило острое желание, я отправился в ванную и дрочил там с закрытыми глазами, воображая губы матери самоубийцы.

19.

Мы с Амалией остановились в номере «Гранд-отеля Алтис» в Лиссабоне, куда поехали, чтобы провести там выходные дни, положенные нам на Страстной неделе. Перед поездкой условились разделить все расходы поровну. Это была ее идея. Наш роман начался сравнительно недавно, но между нами уже действовал молчаливый уговор: она что-то предлагает, а я не возражаю. Никто не заставлял нас ему следовать. Со временем он постепенно выродился в право Амалии принимать решения по любым общим вопросам, не обсуждая их со мной – отчасти потому, что я и сам старался ни во что не вмешиваться, отчасти потому, что по характеру она склонна брать в свои руки бразды правления и к тому же всегда боялась, как бы мои неуклюжесть, безволие и невежество не породили новые проблемы или не усложнили те, что мы уже имели.

Амалия предложила – а значит, сама и выбрала – маршрут нашей поездки. Она же – поскольку я не проявлял ни малейшей инициативы и не выдвигал условий – заказала билеты и забронировала номер в гостинице. На самом деле всемогущая Амалия, мудрая Амалия, оборотистая Амалия занималась всем этим, во-первых, потому что возлагала огромные надежды на нашу совместную поездку за границу; во-вторых, потому что была влюблена в меня как девчонка, хотя сегодня мне кажется, что влюблена она была не столько в мужчину, который был рядом, держал ее за руку и танцевал с ней, сколько в некий идеальный, придуманный ею образ. А я, привыкнув к обществу Агеды, девушки простой, доброй и лишенной внешней привлекательности, цепенел от восторга и даже с долей страха воспринимал деловую хватку красивой и чувственной Амалии, энергию, с какой она бралась за любое дело, и ее неодолимую страсть все исполнять хорошо. Я ни на миг не задумывался над последствиями, которыми эти качества однажды могут обернуться против меня же самого.

2Луис Карреро Бланко (1904–1973) – испанский военный и политик, при Ф. Франко занимал важные государственные посты, в 1973 г. стал председателем правительства Испании. Был убит террористами ЭТА, когда возвращался из церкви.
311 марта 2004 г. на мадридском вокзале Аточа в четырех пригородных поездах сработали девять взрывных устройств; погибли 193 человека, и были ранены 2050. Исполнителями терактов были исламисты, связанные с сетью «Аль-Каиды».
1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28  29  30  31  32  33  34  35  36  37  38  39  40  41  42  43  44 

Другие книги автора

Все книги автора
Рейтинг@Mail.ru