И они жрали петуха до полуночи, а когда пробило двенадцать, супруги окончательно стали пьяны и завалились спать, не сняв одежд.
Сейчас они оба уже старые и ходят еле-еле. У моей тетки они больше не живут. Теткин дом сломали, и их всех расселили по разным квартирам. Демьян и Николай Ефимыч получили однокомнатную в Пятом микрорайоне.
Я их иногда встречаю. Они идут еле-еле и держатся друг за друга.
Да ведь сейчас, оно, конечно, и жизнь не та: старые дома поломаны, кругом многоэтажье, кругом газ, свет, цвет, лифты, кафельные ванные, лоджии и горячая вода.
Подполья и погреба исчезли, петухов и кур в городе никто не держит, в магазинах продают товары, асфальт кругом. Свободно идешь вечером по улице, встречаешь друзей и знакомых.
Вот и я их иногда встречаю. Они идут еле-еле. Они идут еле-еле и держатся друг за друга.
Вот так и съели петуха…
* Этот рассказ – рекордсмен моих переводов на разные языки и публикаций в различных антологиях.
Николай Ефимыч долгое время проживал с женой у моей тети Иры… – Действительно проживал, и тетю действительно звали Ира, царство ей небесное.
…в 1953 году его амнистировали. – Александр Солженицын (1918–2008) писал в «Архипелаге Гулаг»: «"Ворошиловская" амнистия 27 марта 1953 года в поисках популярности у народа затопила всю страну волной убийц, бандитов и воров, которых с трудом переловили после войны».
С детства помню такие приблатненные куплеты:
Рано утром проснешься и откроешь газету.
На последней странице – золотые слова.
Это Клим Ворошилов даровал нам свободу,
И теперь на свободе вы увидите нас.
Елена Демьяновна. – Только сейчас вспомнил, что именно так звали мою учительницу русского языка. Елена Демьяновна, я, честное слово, не нарочно! Я больше не буду!
…очень любил сидеть на корточках, подпирая стену… – Привычка, ставшая второй натурой для зэков, солдат и восточных людей.
…еще одну реформу сорок седьмого года… – 14 декабря 1947 года по манию коммунистов деньги в одночасье подешевели, разорив многих советских граждан. Одновременно отменили карточки. Газета «Правда» хладнокровно писала тогда:
«Трудящиеся нашей страны горячо благодарят большевистскую партию, советское правительство, великого вождя и учителя, родного Сталина за отеческую заботу о нуждах народа, о благе и счастье народном. В ответ на эту заботу растет новая волна трудового подъема, неиссякаемой творческой активности советских людей».
Курухана свариймо?! – Подозреваю, что Николай Ефимыч был «западенцем», то есть западным украинцем. За что, скорей всего, и сидел (не на корточках, а в лагере).
…перо… – Увы, как явствует из контекста, это перо, в отличие от гусиного, являлось холодным оружием вроде штыка, к которому поэт Маяковский мечтал приравнять ТО ПЕРО, поэтическое.
Сейчас они оба уже старые… – Ну и что? Я сейчас тоже уже старый, хотя лишь вчера был «молодым писателем».
…кругом многоэтажье, кругом газ, свет, цвет, лифты, кафельные ванные, лоджии и горячая вода. – Все это было, как ни удивительно, уже и при советской власти. Хотя очень дурного качества.
Жила-была на белом свете одна тихая женщина-инвалид, и жил на белом свете вместе с нею один бойкий барабанщик из похоронного оркестра.
Эта женщина однажды проживала с мужем в городе Караганда Казахской ССР и ехала в рейсовом автобусе на работу. И тут у автобуса заглох мотор на переезде, а поезд был слишком близко.
И поезд налетел на автобус, делая кашу и железный лом. И барабанщица вылетела из автобуса.
Во время полета ей разбило голову кованым сапогом, и кости торчали наружу, после чего она что-то все стала бормотать, бормотать, бормотать, а также читала всего лишь одну книгу. А именно: Расул Гамзатов – «Горянка», где он описывает новые отношения между людьми в республике Дагестан и борьбу за их женское равноправие.
Эту книгу она купила в больничном киоске непосредственно после травмы. И никогда больше с ней не расставалась.
После несчастья многие отвернулись от женщины, и первым из них был ее родной муж.
А барабанщик всю жизнь играл на барабане. Он и на фронте бил в барабан, и после войны бил в барабан. Он сильно пил. Он пил, пил, пил и допился до того, что стал играть в похоронном оркестре, где ходил за гробами с музыкой.
И от него тогда тоже многие отвернулись.
Вот тут-то они и сошлись с женщиной и стали жить на улице Засухина во времянке.
Зимой во времянку задувало, но ярко горела печь. А летом у них в садике цвела черемуха, и можно было дышать. Правда, барабанщик все пил да пил, и женщина все бормотала.
А красивая была женщина – черноволосая, стройная.
А барабанщик, кроме игры на барабане, изучал вопросы прочности окружающих предметов. Он сильно сокрушался, что нет на земле прочных предметов. И что если есть вроде бы прочный предмет, то обязательно имеется предмет еще более прочный, который может разрушить первый предмет.
– Ведь если бы не это, твоя голова не была бы расшиблена кованым сапогом, – говорил он барабанщице.
И та с ним соглашалась.
Ввиду неуспешных поисков смысла прочности барабанщик пил все больше и больше. И вот однажды он в полном отчаянии замахнулся на святая святых: он забрался на барабан и стал по нему прыгать. Пробуя.
А женщина сидела на кровати.
Она тихо сидела на кровати и читала любимую книгу. Тихо тикали ходики. Деревянные стены времянки были аккуратно выбелены. В углу висел рукомойник и стояло поганое ведро. На полу лежал половичок.
А барабанщик все прыгал и прыгал, а сам был маленький и толстенький. Он прыгал-прыгал да и прорвал барабан – свой хлеб, свое пропитание.
Он тогда очень огорчился и стал поступать нехорошо. Он стал обвинять барабанщицу в том, что она испортила ему жизнь.
– Если бы не ты, дура, я бы сейчас играл в Большом театре. Я тебя могу побить.
Тихая женщина очень испугалась. Потому что они жили долго, и он с ней никогда так не говорил. Она взяла с собой книжку и убежала на улицу.
А на улице была ночь и плохо горели фонари, так что бежать можно было лишь сильно отчаявшись.
Барабанщик понял это, и ему стало очень стыдно. Он тогда пошел к водопроводной колонке, а сам был волосатый. Он разделся, облился холодной водой, вернулся в дом и вспорол пуховую перину.
Вывалялся весь в пуху и пошел искать барабанщицу.
Он нашел ее под завалинкой. Она дрожала от страха и смотрела в темноту из темноты.
– Ну, что ты боишься, дура? – сказал пуховый барабанщик. – Ты не бойся.
Барабанщица молчала.
– Ты не бойся, лапушка, – сказал барабанщик, который был бойкий. – Я не намазался дегтем, я не намазался медом. Я облился водой, и тебе будет легко отмыть меня. Ты хочешь меня отмыть?
– Хочу, – ответила женщина.
Она вылезла из-под завалинки и забормотала: «Хочу, хочу, хочу».
И они вернулись в дом. Барабанщик обнял барабанщицу. Она нагрела воды в большом баке. Вылила воду в корыто и стала отмывать барабанщика.
А он сидел в корыте и пускал ртом мыльные пузыри, чтобы барабанщица не плакала, а смеялась.
* Название явно навеяно песней Булата Окуджавы, где есть такие слова: «…где же, где же, барабанщик, барабанщица твоя?».
Расул Гамзатов – (1923–2003), дагестанский поэт. Лично мне симпатичен. Потому что, когда меня вышибали из Союза писателей в 1979 году, этот аксакал сидел на секретариате Союза писателей немного выпивши и время от времени восклицал во время моей перепалки с противным партийным Феликсом Кузнецовым и другими писательскими начальничками: «Ай, молодца! Хорошо сказал!» – «Заткнись, пьяная морда!» – шипели ему коллеги.
…поганое ведро… – Так у нас именовали помойное ведро.
Однажды в ресторан «Север» забрел оборванец. Открылась дверь, и в вестибюле появился гражданин, которому здесь появляться явно не следовало бы. Драный пиджачок неопределенного цвета, бумазейный свитер, ботиночки с обгрызанными шнурками, немыслимые брюки.
Не место, и он сам мог бы это понять, если б имел хоть каплю здравого разума.
Потому что в ресторане «Север» росли кадочные пальмы; рок-ансамбль исполнял по вечерам популярные мелодии, а за чистыми столиками хорошие люди в чистом кушали вкусные и дорогие вещи.
Не следовало бы. Конечно, не следовало. Ну, проголодался. Это понятно, не ты один. Так и шел бы куда-нибудь – в пельменную, пирожковую или на колхозный рынок. Зачем ты сюда-то приперся?
Швейцар товарищ Корольков был очень строгий человек. Мало того – он был очень важный человек. Он был очень крутой человек. Если он ласково говорил ханыге: «Ты куда же это, японец, лезешь без галстука», то ханыга мгновенно рвал когти, ибо твердо знал: ничего путного ему от швейцара после таких слов ждать нечего.
Строгий человек! Даже тогда, когда он приобретал пьяницам выпивку за их же кровные, лицо его сохраняло гордую неприступность. Чистый адмирал, а не швейцар! Адмирал швейцарской гвардии товарищ Корольков. Он, кстати, как адмирал Нельсон, был одноглазый.
Вот. Единственным своим глазом адмирал Корольков с изумлением и ужасом смотрел на вошедшего. Неужели несчастный не знает, какая горькая участь ожидает его, если он попытается проникнуть в заведение общепита первого разряда в таком виде?! Совершенно не важно, что на улице день и главное гуляние еще не началось. Ведь тут хорошие люди кушают, а также могут быть иностранцы, потому что развился туризм.
Корольков хотел сказать: «Ты куда?», но оборванец его опередил.
– Места есть? – спросил он.
Швейцар остолбенел.
– Ты чо, оглох ли, чо ли, дядя Ваня?
Как в дурном сне.
– Ну и стой, молчи, раз ты такой молчун, – резюмировал оборванец и прошел в зал.
Дядя Ваня хотел коршуном кинуться за ним вслед и победить, но вдруг почувствовал, что силы оставляют его тело и он сейчас свободно может хлопнуться в обморок, чего с ним не бывало в течение шестидесяти лет долгой и трудной жизни. От оборванца исходило такое ужасное магнетическое влияние, что Королькову безумно захотелось старательно вычистить щеточкой всю его гнусную одежду. Причем вычистить бесплатно, а этого Корольков не допускал до себя даже в самые горькие дни своей жизни, когда служил в шашлычной около Речного вокзала. В шашлычной, весь коллектив которой в одно прекрасное время отправили за хорошие дела куда надо.
– Господи Иисусе, – прошептал сходящий с ума швейцар.
А оборванец уже сидел между тем за столиком близ окошечка, и на него оглядывались. Подошла официантка и тоже хотела что-то сказать, но он ей и рта раскрыть не дал.
– Здравствуйте, девушка. Как поживаете? – вежливо осведомился оборванец.
– Ничего, – мямлила официантка, не понимая, что такое происходит.
– А как вас зовут?
– Анюта.
– Так вот, дорогая Анюточка. Я тут меню посмотрел, и что-то ничего мне, это самое, не подходит. Скажите, вы сегодня обедали?
– Обедала, – шептала официантка.
– Вот и отлично. Принесите мне все, что вы сегодня ели, плюс грамм триста коньячку.
Официантка попятилась и споткнулась о ковровую дорожку, шикарно устилавшую проход между столиками. Она попятилась, споткнулась и упала, отчего ее юбочка несколько задралась, и показались краешки комбинации.
Оборванец ловко выскочил из-за стола, ловко подал потерявшейся официантке руку с обглоданными ногтями и любезно поинтересовался:
– Что это с вами? Устала, бедненькая. Попробуй-ка за нами за всеми поноси.
И возвратился за столик, крикнув Анюте вслед: «Сигарет еще, „Столичных“ или „Варны“».
А высунувшуюся комбинацию он приметил. Комбинация была не простая, а красно-зеленая, в полоску.
Естественно, что к такому чучелу никто не подсаживался, и оборванец скучал. Он барабанил пальцами по столу и хмурился.
А время было действительно дневное, и главное гуляние еще действительно не началось, почему и метрдотель Марья Михайловна отсутствовала. Глядишь, будь она на месте, все бы обернулось по-другому, а так Анюте и посоветоваться оказалось не с кем. Все девочки бегали, а с поваром советоваться было бесполезно, ибо повар являлся натуральным дураком и мог насоветовать разве что какую-нибудь чушь.
Поэтому она нагрузила поднос едой и обреченно вышла в зал.
Оборванец сидел по-прежнему один, но уже где-то подстрелил закурить. Он пускал дым колечками, и кольца, надо сказать, у него получались замечательные – тугие, плотные. Он их надевал на палец, и они на пальце таяли.
– Полсолянки, люля-кебаб и компот, – сказала бедная Анюта.
– И коньячку, и сигарет.
Анюта молчала.
– И что-нибудь к коньячку: лимончик, семги принесите.
– Семги у нас нет никогда.
– А что есть копченое, вкусненькое?
– Теша нототении.
– Эх, тащите хоть и эту вашу тёщу, – сострил оборванец. – А вообще-то я не ожидал, что официанты так обедают.
– Как так?
– Скудновато, скудновато.
– С нас же высчитывают.
Оборванец засмеялся.
– Я так отсюда голодный уйду. Мяса! Дайте мне больше мяса!
Произнося последние слова, он несколько повысил голос, и слова получились немного визгливые.
Но официантка не вздрогнула.
– Хорошо. Шашлык будете есть?
– Буду, буду. Отлично.
И она принесла. Оборванец вкусно обедал, выпивал и покуривал. Он очень наслаждался жизнью.
Но когда Анюта подала счет, странный посетитель решительно отложил бумажку в сторону.
– Нет! Не говорите мне о деньгах! Мне больно! Этого не измерить деньгами. Лучше скажите, когда вы заканчиваете работу.
– В двенадцать, – отвечала ошалевшая официантка. – Но я еще полчаса считаю выручку.
– Все ясно, – усмехнулся оборванец. – Все понятно. Выручка. Дайте-ка мне ваш домашний адресок. Я приду к вам сегодня ровно в час ночи.
Хотите верьте мне, хотите нет, но официантка дала ему свой адрес. Вывела мертвой рукой на том же самом счете, где значились съеденные оборванцем двенадцать рублей сорок восемь копеек.
– До скорой встречи, – сказал оборванец и исчез, почтительно сопровождаемый швейцаром, который взял под козырек и долго смотрел ему вслед.
Он ушел, а куда ушел – это нам неизвестно.
Зато все известно про официантку Анюту.
Она работала. Она разносила, принимала, подавала, считала, улыбалась, а потом пришла в свою пустую однокомнатную кооперативную квартиру и стала смотреться в зеркало.
Нового ничего не увидела. На нее глядела женщина страшненькая, сухонькая, лет тридцати, с золотым зубом. Начинающаяся сеточка морщинок. Тонкие губки накрашены перламутровой помадой.
– Чушь, – сказала Анюта.
И часы пробили час.
– Чушь, – повторила Анюта через пять минут. – Чушь. Чушь.
И начала переодеваться.
За стенкой развлекались. Слышалось пение «Хмуриться не надо, Лада».
– Не надо, – сказала одинокая официантка, снимая синее форменное платье, развязывая черный галстук с широким узлом, распуская волосы.
И тут прозвенел звонок.
Анюта накинула халатик, открыла.
И сразу поняла, что оборванец порядком пьян.
– Пардон. Задержался в одном месте, – объяснял он, покачиваясь.
Та же гаденькая одежда, то же гаденькое все.
– Уходите. Вы пьяны! – с тоской сказала Анюта.
– Ну, пьян. А почему я должен уйти? – возражал оборванец. – Пустите меня, и я ничего вам не сделаю.
Официантка молчала.
– Ну чо ты? – оборванец обнял Анюту.
И она его впустила.
– Только не подумайте, что я… – сказала она.
– А я и не думаю, – сказал оборванец.
– И не надейтесь, что я…
– А я и не надеюсь.
– Будете пить чай?
– Буду.
Они молча пили чай. Тихо тикали часы. Они молча пили чай.
– Вкусный чай, – сказал оборванец.
– Вкусный чай, – повторил оборванец и обнял Анюту.
Вкусный чай…
– Не надо, – сказала Анюта.
– Нет, надо, – сказал оборванец.
– Ну не надо, – шептала Анюта.
– Надо, надо. Ох, милая! Надо, надо.
– Я тебя очень прошу. Погоди! Постой!
И она села в постели. Оборванец лег на спину.
На полу валялась одежда: красно-зеленая комбинация, халат и оборванцевы тряпички.
– Давай покурим, – сказала официантка, и у ней что-то пискнуло в горле.
– Ну, давай хоть покурим, – горько сказал оборванец. – Это что за черт? Неужели я и отсюда уйду голодный? Это что же за черт?
Они закурили. В окно светил ясный месяц. Алели точечки сигарет.
– А где твой муж? – полюбопытствовал оборванец.
– Муж – объелся груш, – туманно пояснила Анюта.
– Ага. Понятно. Бельишко у тебя шикарное.
– Французское.
– Ну? – оборванец привстал. – Да ну? – повторил он. – Врешь!
– Чего это я буду врать.
– Вруби свет.
И при свете действительно оказалось бельишко французским. Марка имелась – фирма «Карина».
– Во дает, – сказал оборванец.
И потушил свет. И к ней.
– Давай, давай, давай!
А она:
– Я, ох, милый ты мой, хороший, я, ох, милый ты мой, лапушка ты моя ненаглядная, я сегодня никак не могу, не могу, ну ты понимаешь? Не могу я сегодня, ну не могу, ну не могу.
– Вот так дела, – сказал оборванец, остывая. – Совсем как в том анекдоте.
– Расскажи анекдот, – попросила Анюта.
– Анекдот? Слушай. Это мужик приходит домой, а жена ему говорит, вот как ты мне сейчас. А он: «Вы что все, сговорились сегодня, что ли?»
– Ты что? Ты уже сегодня был у какой-то женщины? – вспыхнула Анюта.
– Ты чо ты, чо ты, – испугался оборванец. – Это же анекдот, я к слову.
– Смотри у меня, – надменно сказала Анюта.
Оборванец засмеялся и опять стал к ней приставать.
– Милый, лапушка. Я ж тебе сказала. Я правда не вру. Вот ей-бог.
– А тогда давай как-нибудь по-другому, – лукаво сказал оборванец.
– Это как еще по-другому? – помолчав, спросила Анюта.
– По-французски давай?
– Это как?
И оборванец объяснил, как, по его мнению, протекает французская любовь.
– Подлец! – Анюта выпрямилась. – Ишь чего захотел! Подлец! Я тебе щас всю морду расцарапаю! Подлец!
– Почему подлец? – мирно оправдывался оборванец. – Я читал в научной книжке, мне один давал. Там написано, что это вовсе не извращение, а все в порядке, если партнеры любят друг друга и чистые.
– Подлец! Подлец! Я к нему, как к порядочному, а он – вон оно что! Подлец! Убирайся!
– Ну чо ты, чо. Ну уж ладно.
Анюта заплакала. Она поплакала и уснула.
А оборванец опять закурил. Он встал, походил по комнате и разглядел в темноте все: добрый шифоньер, телевизор, радиолу, трельяж.
– Богатая, – пробурчал оборванец. – Официанты все богатые. Они нас обкрадывают.
И возвратился в постель. И тут наконец увидел он лицо Анюты – страшненькое, и тут наконец увидел он тело Анюты – бедное, детское. Она лежала, съежившись, и тихонько посапывала.
– И какой-нибудь мальчик босой называть будет «мамочка» гимназистку с пушистой косой, – тихо спел оборванец.
Бедное, детское.
Оборванец застонал. И выругался.
Он застонал, выругался и тоже уснул. Они оба спали. Страшненькая Анюта и оборванец. Во сне они обнялись, а в окошко все светил и светил ясный месяц.
Когда Анюта проснулась, то было уже утро, а оборванца, наоборот, не было. Зато имелась записка. «Анюта! Я тебя очень полюбил. Ты мне запала в сердце. Я тебя буду вспоминать, а через два дня приду. Будь дома. Целую. Твой Юра». И внизу подписано: «Я у тебя взял в сумочке четыре рубля. Я потом отдам. Целую еще раз. Юра».
– Как же! Отдашь! – сказала Анюта и в сердцах изорвала записку.
Эти два дня она как раз не работала. У них был такой график, что сутки работаешь, а потом два дня отдыхаешь. И два дня она не находила себе места.
Была у Вали, у Кати. Отстояв очередь, приобрела в ЦУМе пальто джерси. И шло время, и не шло время, и шло, и не шло. И прошло два дня, и прошло три дня, и прошло четыре дня. И она работала, и она отдыхала, и снова работала, а он все не появлялся.
По вечерам смотрела телевизор. Жила же раньше, жила и теперь. Смотрела телевизор.
И вот как-то раз, кстати в пятницу, она увлеклась передачей под названием «02», которую организовывает милиция.
Анюта с интересом смотрела, как они кого поймали. И как ничего нельзя написать, а потом зачеркнуть, потому что есть очень специальные приборы, которые все это дело просекут. Милиционер, как фокусник, велел одному мужику что-нибудь написать и зачеркнуть, а потом немного повозился и объявил: «Здесь было написано „проба пера“».
«Правильно, – сказал мужик. – Правильно. Вы, Иван Иванович, угадали совершенно правильно».
Анюте захотелось чаю. Она пошла на кухню, а когда вернулась, то сердце у ней упало. С экрана на нее глядел Юра. Крупным планом. Глядел, а потом план сменился, и она увидела, что он понуро сидит за столом, лейтенант задает вопросы, а Юра отвечает.
– Что ж. Нам все понятно, – сказал лейтенант и повернулся к телезрителям. – Перед вами Климов Юрий Михайлович, 1935 года рождения. Нигде не работает. Последнее место работы не помнит. Говорит, что служил в цирке, а иногда что был пожарником, сторожем. Что ж, циркач он знатный, – пошутил лейтенант. – Основная специальность гражданина Климова – облапошивание слишком легковерных граждан, а в основном – гражданок. Он, пользуясь доверием неопытных женщин и вымогая у них деньги, колесил по Союзу. Таких в народе зовут трутнями. Этот бич, то есть бродяга, как мимолетное видение появляется то там, то тут. Ночует где попало, а на что живет – я вам уже объяснял. Последнее место жительства гражданина Климова…
Аня замерла.
– …туалет железнодорожного вокзала, – выдержав паузу, сказал лейтенант и строго обратился к оборванцу: – Как думаете дальше жить, Климов?
– Я исправлюсь, – глухо пообещал трутень.
– Что ж, я думаю, у вас будет для этого достаточно времени, – сказал лейтенант и твердо заявил: – Гражданин Климов осужден по статье…
И назвал статью. Бродяжничество, тунеядство, то, се.
– …на год и шесть месяцев исправительно-трудовых работ.
Анюта как в чем была, так и выскочила на улицу. А на улице, по случаю завершения трудовой недели, гуляли и пели люди.
– У нас сейчас, наверное, тоже поют, – мелькнуло у Анюты. – Мальчики играют, Жора в барабан бьет, а гости поют, пляшут.
В телефонной будке, к счастью, никого не оказалось. Аня набрала «09».
– Да, алё.
– Как можно позвонить на телевизор?
– На какой еще телевизор?
– Ну, на телевизор, где показывают.
– Что вы говорите такое?
– Ну, телевизор, где показывают.
– На студию телевидения, что ли?
– Ну.
– Выражайтесь яснее, – буркнула телефонистка. – А то – телевизор.
И через некоторое время сказала:
– Два-двенадцать-двадцать два.
Два и двенадцать и двадцать два.
– Алё, это студия телевидения?
– Да. Вас слушают, – раздался веселый голос.
– Мне нужно Климова. Скажите ему, что Анюта, мол, зовет. Он знает.
– Климов? Сейчас я посмотрю.
Посмотрел.
– Климов? Но позвольте, у нас нет такого.
– Мне Климова надо.
– Послушайте, вы, Анюта, какого вам нужно Климова? Вы куда звоните? У нас нет Климова.
– Есть. Там у вас «ноль-два» идет. Он там. Ему дали полтора года. Если нельзя, так пусть хоть под конвоем приведут. Мне ему надо сказать. Ой, дяденька! – официантка вдруг заплакала. – Ой, дяденька, ну я очень прошу, ну очень. Позови, сделай, а я в долгу не останусь. Честное слово.
Дяденька растерялся.
– Эй! Эй ты там! Не плачь. Да не плачь же ты. Не могу я его позвать.
– Не можешь, гад! Ничего вы не можете!
– Да не могу я. Правда! Эта передача, которая сейчас идет, она идет в записи. Понимаешь?
– Как это в записи?
– Она была записана, а сейчас идет.
– Куда записана?
– Куда. На пленку записана, вот куда. Ее записали, по-моему, где-то примерно неделю назад. Сейчас я посмотрю.
– Посмотри.
– Да. Неделю назад примерно. Шесть дней.
Слезы у Анюты высохли.
– Где же мне теперь его искать? – спросила она.
– Не знаю, – человек понес чепуху. – Не знаю, откуда мне знать. Я не в этой редакции. Я дежурю.
– Так где же?
– Не знаю. Вообще-то в милиции, наверное. Или в этой… как ее, в тюрьме.
И наступило молчание.
И продолжалось молчание.
– А вы ему кто будете? – осторожно спросил голос.
– Никто, – ответила Аня и повесила трубку.
И снился сон. Будто бы – черный диск, и на том диске многие.
– Бойся! Бойся! – говорит лейтенант. – Бичи – это огромная разрушительная сила. Если сто человек сибирских бичей запустить, например, в Голландию, то они ее всю покорят и обратят в православную веру.
– А зачем нам, чтобы они были православные, – удивляется Корольков в галунах.
– Совершенно верно, – говорят музыканты.
Цветок растет в скале.
– Вот я об чем и предупреждаю, – нелогично отвечает лейтенант. – Моральный уровень поведения женщин. Аккуратность в этих вопросах.
– Ура! – кричит кто-то.
– Но мы же из другой редакции, – возражают ему.
– Бойся! – итожит лейтенант.
– И несколько поколений голландских детей будут ботать по фене, – неожиданно вступает в разговор Юра.
Юра, Юрочка, лапушка ты моя, гражданин Климов.
"к …бумазейный… – Устаревшее, от франц. Bombasin или итал. Bambagia. Хлопок. Сейчас говорят «хлопчатобумажный».
…японец… – Ничего здесь обидного для жителей Страны восходящего солнца нет. Скорей всего, здесь латентная к ним приязнь, неконтролируемое восхищение их менталитетом. Не зря же в русский фольклор вошли идиомы «японский городовой» и «япона мать».
…рвал когти… – Думаю, что при нынешней приблатненности общества даже иностранцы знают, что это означает.
Чистый адмирал, а не швейцар! – Говорят, что прозаик Юрий Олеша, находясь в состоянии алкогольного опьянения, принял адмирала за ресторанного швейцара и попросил вызвать ему такси. А когда узнал от оскорбленного адмирала, что он НАСТОЯЩИЙ АДМИРАЛ, то сказал ему: «В таком случае вызовите мне катер». Пожалуй, это не лучшая из олешиных острот.
…ли чо ли… – что ли (сиб.).
…отправили за хорошие дела куда надо. – То есть посадили. Эвфемизм, а выглядит куда художественней, чем если бы я прямо написал «отправили в лагерь». «За хорошие дела» – это из народного советского перепева начала поэмы Николая Некрасова (1821–1878) «Коробейники»:
Эх, полным-полна коробочка,
Снова полная она.
И сидят в ней люди разные
За хорошие дела.
Кто за кражу, за растрату там,
За убийство, за грабеж…
И т. д.
«Хмуриться не надо, Лада». – Модный эстрадный шлягер тех лет с псевдорусским уклоном, начинавшийся со слов: «Под железный звон кольчуги…». Говорят, что название автомобиля «Лада» обязано этой песне, которую с утра до вечера трендели по советскому радио.
Я читал в научной книжке, мне один давал. – Такие книжки, переведенные с гэдээровского немецкого, пользовались среди населения популярностью на порядок выше, чем бредятина про эту самую «Ладу».
И какой-нибудь мальчик босой… – Это из блатной песни «Запоздалая тройка», начинающейся со слов:
Не храпи, запоздалая тройка, —
Наша жизнь пролетит без следа;
Может, завтра тюремная койка
Успокоит меня навсегда.
…пальто джерси… – Из модной стопроцентной импортной шерсти. Слово «импортный», кстати, тоже исчезло из обихода, ввиду нахлынувшего на страну обилия западных товаров, каждый из которых имеет свою торговую марку, и в этих марках постоветские граждане научились теперь прекрасно разбираться.
– Два-двенадцать-двадцать два. – Как время бежит! В городе К. теперь семизначные телефонные номера, и бичей (бродяг) примерно на столько же больше (в пропорции).
Бичи – это огромная разрушительная сила. – Асоциальные эти элементы светлой социалистической действительности гордо расшифровывали свое самоназвание как Бывший Интеллигентный Человек и обижались, когда образованные собеседники напоминали им, что английское «bitch» – не что иное, как русское «сука».
…ботать по фене… – разговаривать на тюремно-лагерном жаргоне (устар.).