А расскажу я вам лучше короткую историю любви горбуна Никишки, который служил продавцом в кондитерском магазине «Лакомка» и некоторое время жил в нашем дворе на улице Засухина близ Покровской церкви. Во флигеле, увитом плющом, с тенистой черемухой перед маленьким окошком.
Как продавец Никишка был уникальным явлением не только в нашем городе, но, пожалуй, и далеко за его пределами. Вежливость Никишки не имела границ.
Подходит, например, к его прилавку полоумная старуха Марья Египетовна, а он ей и говорит, лишь слегка возвышаясь над витриной в своем белом халате и туго накрахмаленной продавцовской шапке синеватой белизны, он ей и поет, сверкая жемчужной улыбкой чистых мелких зубов большого рта:
– Добрый день, уважаемая, рады снова видеть вас в нашем магазине…
Старуха, выпучив слезящиеся глаза, долго смотрит на него, не зная, как оценить создавшуюся ситуацию. А он тогда сам приходит к ней на выручку:
– Могу предложить вам что-либо подходящее из нашего широкого ассортимента. Вот конфеты производства кондитерско-макаронной фабрики, «Клубника со сливками», абсолютно свеженькие, мяконькие, сам вчера за вечерним чайком ими, хе-хе-хе, баловался. Это – «Ласточка», «Пилот», «Счастливое детство». Все абсолютно свеженькое, мяконькое…
– Мине подушечек свесь на десять копеек, – говорит наконец старуха.
– П-пжалуйста, дорогая! – мигом откликается Никишка.
Взвешивает, мурлыкая модную песенку, ловко свертывает кулек, машет длинной рукой и кричит вдогонку:
– Благодарим за покупку!.. Приходите к нам еще, не забывайте нас!..
На Никишку приходили смотреть.
– Это невероятно, дорогая Шура. Такое обслуживание мы с тобой имели последний раз, помнишь, тут был на углу красный купец Ерофеев в двадцать пятом году…
И какая-то старуха все тыкала и тыкала сухим пальцем в облезлую шубу собеседницы. И Шура соглашалась, что – действительно. Действительно, приходили они к Ерофееву в юнгштурмовках и холщовых блузах, «кушали», отставив мизинчик, его мелкобуржуазный кофий и даже слегка еретически горевали, когда прикрылось наконец его частное заведение в связи с изменением общей экономической обстановки в стране…
Но были у него и враги.
– Сволочь! – с отвращением глядя на продавца, резюмировал свои впечатления сантехник Епрев, нетрезвый мужчина чалдонской культуры. – Сволочь, иначе не может, что ли, чем так выстеливаться?
– Нет, почему?.. Все-таки определенная вежливость, Сережа. Со старух-то ему какой материальный навар? – возражал Епреву его вечный оппонент и собутыльник Володя Шенопин.
– А зачем он тогда весь в кольцах золотых?! – истерично вскрикивал Епрев.
– А может, у него выпало в жизни наследство какое?.. Вот у меня был же ведь такой случай…
И Шенопин начинал длинно врать про какое-то письмо из Франции, найденную им в дровяном сарае серебряную ложку с вензелем «В.Ш.», таинственную встречу на станции «Библиотека Ленина» Московского метрополитена. Концы с концами не сходились, Епрев морщился, а вскоре приятели и вообще покидали заведение, потому что Никишка уже кричал им тоненьким голосом:
– Товарищи! Товарищи! Давайте все-таки не будем распивать в местах, которые не для этого созданы. А то ведь можно и с милицией довольно близко познакомиться.
– Это он, гад, вежливостью свою натуру компенсирует, – говорил тогда образованный Шенопин, и приятели уходили на берег реки Е., где напивались окончательно и плакали вдвоем, жалея бедную речную воду, быстро и безвозвратно текущую в холодный Ледовитый океан, жалея Никишку, жалея себя, жалея весь белый свет.
А вскоре он появился и у нас во дворе, потому что в него влюбилась продавщица Ляля Большуха и он переехал к ней жить, в ее флигелек, весь увитый плющом, с тенистой черемухой перед маленьким окошком.
Эта Ляля Большуха была знаменита по городу тем, что являлась одной из главных героинь исторического фельетона «Плесень», который возвестил миру о появлении в нашем городе первых стиляг. Была она в то время приезжая девица броской южной красоты, но красота ее быстро потускнела – может быть, от невоздержанной жизни, может быть, от сибирского климата, а может, и вообще просто поблекла красота, и все тут. Так что к моменту знакомства с одиноким Никишкой она представляла собой довольно еще сохранившую все формы, но суховатую, птичьего облика, ярко накрашенную тридцатилетнюю даму. С серьгами и тоже всю, кстати, как и ее избранник, в золоте.
Предыстория их любви не известна никому. Ляля скоро уехала в Норильск, а Никишка при всей его словоохотливости никогда на эту тему не распространялся. Если его о чем-то подобном спрашивали, то он либо молчал, презрительно оттопырив нижнюю губу, либо откровенно смеялся вопрошающему в лицо, отчего тот терялся и умолкал.
Но я все же один раз слышал вечерний, на лавочке близ этого флигелька, увитого плющом, невидимый разговор Ляльки Большухи с ее закадычной подругой, известной в городе по кличке Светка Халда, тоже героиней упомянутого фельетона.
– Послушай, вот ты скажи, только честно скажи, тебе не стыдно с ним? А?
– Ая тебе скажу, что совершенно мне на это… (тут Лялька произнесла грубое слово), что стыдно мне или не стыдно. Он – такой, он, я тебе скажу, что – мне… мне, ты мне не поверишь, а мне, честное слово, никого больше не надо. И потом – с ним знаешь как интересно? Он мне всякие научные истории рассказывает… Да он мне прикажет, я ему буду ноги целовать, я тебе натурально говорю. Ты-то ведь меня знаешь?
Подруга коротко хихикнула.
А у Никишки была машина, маленький, первого выпуска, латаный-перелатаный «Москвич». Епрев с Шенопиным однажды строго допрашивали продавца на предмет выяснения происхождения его личного транспорта.
– Вы, разумеется, слышали куплеты певцов по радио, Шурова и Рыкунина, – прищурившись, сказал Шенопин.
А Епрев исполнил:
Скромный завмаг приобрел неожиданно
Дачу, гараж, две машины и сад.
Где это видано, где это слыхано,
Если зарплата пятьсот пятьдесят.
– Старые тут деньги имеются в виду, – уточнил Шенопин.
– Вы, я вижу, ребята, комсомольцы-добровольцы? – оскалился Никишка.
– Какое еще добровольцы? – опешили приятели.
Но Никишка не стал ничего объяснять. Он сказал:
– Наука говорит о том, что был такой француз Телейран Шарль Морис и он тоже обладал кое-какими физическими недостатками, что не мешало ему быть весьма ловким дипломатом, как об этом написано в энциклопедии…
– Нет, мы вовсе не об этом, что физические недостатки, – запротестовали друзья. Но Никишка сел в свою латаную машину и куда-то важно укатил, по каким-то своим частным делам.
А потом была ночь. Мы сидели на лавочке и почти все слышали.
– Я уйду от тебя! – взвизгнула Лялька. – Ты меня обманул!..
– Ну это, во-первых, еще никем не доказано, – спокойно возражал Никишка.
– Я не про то, что вы там с Жирновым заворовались. Это мне на это наплевать – растрату мы покроем. Но то, что вы там с ним бардак развели, вот уж это ты – подлец, подлец ты, Никифор! – кричала Лялька.
– Тише ты! – Никишка подошел к окну. – Там, кажется, кто-то есть.
– А мне плевать, есть или нет. Урод, а туда же! По бабам!
– Урод? – недобро спросил Никишка. И мы услышали звук хлесткой пощечины.
– А-а, ты меня избивать вздумал? – завыла Большуха.
– Тише ты, не ори! – прикрикнул Никишка.
Но Большуха выбежала в одной комбинации во двор. Никишка за ней. В таком порядке они добежали до водопроводной колонки, где он ее все же изловил и возвратил, рыдающую, в дом. Подобные сцены были часты на нашей тихой улице и особого удивления не вызвали. Ну, посудачили бабы, и вообще – население Ляльку же потом и осудило, мистически приписывая ей вину за все, что случилось потом.
А случилось вот что. На следующий день мы выдумали дразнилку, которой и встретили появившегося во дворе Никишку.
Никишка-горбун.
Большуху надул.
Никишка-шишка.
Никишка-шишка.
– Ну-у, злые дети, ведь это же нехорошо так дразнить живого человека. Чему вас в таком случае учат в школе? – почему-то совершенно не обиделся Никишка.
Наутро он потерял свой вальяжный вид. Волосы его были всклокочены, лицо опухшее, щеки небритые, глаза набрякшие. Мне кажется, что он, наверное, всю ночь не спал; плакал или пил. Кто поймет человека?
– Никишка-шишка! Никишка-шишка! – кричали мы.
Никишка лениво погрозил нам кулаком и вдруг неожиданно рассмеялся.
– Злые дети, – сказал он. – Вы себя плохо ведете, злые дети. Но я на вас не сержусь. Я вас сегодня покатаю на машине.
– Ура! – закричали мы и полезли в его драндулет.
Мы ехали за город, мы уехали далеко. Далеко позади остался наш двор, наш город с проспектом Мира и магазином «Лакомка», где на двери белела бумажка «Учет», Покровскую церковь обогнули, кладбище мы проехали, свалку, старый аэродром, березовую рощу, и выехали мы в открытую степь, в чистое сибирское поле.
Ах, как хорошо было в поле! Я и сейчас помню! Было жарко. Высоко стояло солнце. Жаркий ветер, пахнув, приносил дыхание сосен, луга, нагретой травы. Стрекотали кузнечики, летали маленькие мушки. Хохоча, мы катались по траве, тузили друг друга, прыгали, кувыркались. Никишка, улыбаясь, следил за нами. Бросил в кого-то репейником, веселья ради прокукарекал, кувыркнулся и замер, глядя в синее небо.
Сорвал ромашку, растер ее тонкими пальцами.
– Ах, как хорошо, – сказал он.
А потом быстро поднялся и пошел к машине. Мы и опомниться не успели, как он сел за руль и укатил.
Мы сначала думали, что это он шутит и скоро вернется. Но время шло, а Никишки все не было и не было.
– Сволочь, правильно папка говорит, что он – сволочь! – выругался сын Епрева, Витька.
– Нарочно завез, – догадалась Любка-Рысь.
– А-а, как мы домой пойдем? – захныкал Володька Тихонов.
– Ну мы ему устроим, козлу, хорошую жизнь, – сказал хулиган Гера, главарь нашей компании.
И всю обратную пешую дорогу мы строили самые разнообразные планы мести этому проклятому обманщику.
Ну а когда пыльные, измученные, злые наконец появились мы на нашей тихой улице, то выяснилось, что горбун Никишка час назад врезался в двадцатипятитонный самосвал и умер на Енисейском тракте, не приходя в сознание. Лялька билась в истерике. Женщины отпаивали ее валерьянкой.
На панихиду и вынос тела собралось немало народу. Хмурые торговые работники. Множество старух. Старухи плакали и крестились. Плакали две или три красивые женщины, злобно глядевшие на Большуху. Епрев с Шенопиным после поминок беспробудно пили неделю. Ляля Большуха скоро завербовалась на Север. И опустел флигелек, весь увитый плющом, с тенистой черемухой перед маленьким окошком.
* Во флигеле, увитом плющом, с тенистой черемухой перед маленьким окошком. – По-моему, здесь влияние романа «Мастер и Маргарита», той его части, где описан домик Мастера.
…полоумная старуха Марья Египетовна… – Из рассказа «Веселие Руси» (см. далее).
Приходите к нам еще, не забывайте нас! – Сейчас продавцов ЗАСТАВЛЯЮТ так обращаться с покупателями, отчего они сильно злятся. Правда, и на Западе официант может тебе тайком плюнуть в суп, если ты ему не понравишься. «ГРАЖДАНЕ! БУДЬТЕ ВЗАИМНО ВЕЖЛИВЫ!» – справедливо гласил древний советский лозунг.
Подушечки – дешевые конфеты, начиненные повидлом. Сейчас куда-то исчезли, как и многое другое из прошлой жизни.
…красный купец Ерофеев… – Ни с Виктором, ни с Венедиктом Ерофеевыми я в момент написания этого рассказа знаком еще не был. «Красный» не в смысле «красивый», а в смысле «советский», разрешенный большевиками в рамках новой экономической политики. Потом все быстро прикрыли, конечно…
Юнгштурмовка – полувоенная одежда с ремнями, заимствованная у немецких коммунистов. Любимая одежда наших комсомольцев 30-х годов. Вышла из моды, когда Сталин с Гитлером сердечно сдружились перед тем, как рассориться навсегда.
…чалдонской культуры. – Чалдоны (челдоны) – коренные сибиряки, русские старожилы Сибири.
Епрев и Шенопин – персонажи многих моих рассказов.
Шуров и Рыкунин – популярные исполнители советских сатирических радиокуплетов.
Старые тут деньги имеются в виду… – До «хрущевской» денежной реформы 1961 года, но после реформы «сталинской» (1947).
…комсомольцы-добровольцы… – Из популярной советской песни на слова Евгения Долматовского (1915–1994), имевшей припев:
Комсомольцы-добровольцы,
Мы сильны нашей верною дружбой.
Сквозь огонь мы пойдем, если нужно
Открывать молодые пути.
Комсомольцы-добровольцы,
Надо верить, любить беззаветно,
Видеть солнце порой предрассветной,
Только так можно счастье найти!
Для сравнения – любимая поговорка сибирских бичей (бродяг): «Хулиганом назвать тебя мало, комсомолец ты… твою мать!»
Никишка час назад врезался в двадцатипятитонный самосвал и умер на Енисейском тракте. – Увы, не удалось ему пополнить ряды «новых русских».
Собралась тут веселая компания на даче. Отмечать именины, что ли? Или просто так. Доктор Сережа, влюбленный офицер Потапов и один, который писателем себя называл, а сам сторожем работал, да хозяйка дома, разведенная красавица Наташа. Вот и вся компания веселая, собравшаяся на даче в летний день на свежем воздухе под солнцем.
Ели картошку с тушенкой, огурцы, помидоры, колбасу. Беседовали. Тихо так было, хорошо.
И даже девочка не мешала. Маленькая девочка, деточка, дочка Наташи. Звали ее Оленька. И была Оленька в аккуратном платьице синеньком, и с карими глазками, и в пионерском галстучке. Она с гостями, конечно, не сидела. То есть она сначала посидела, скушала свое, выпила газировочки, а потом и закопошилась где-то там далеко, где куклы, домики, тряпочки, лоскуточки.
– Да! Я не отрицаю. Много, много, конечно, у нас бардака, но я надеюсь, я уверен, что рано или поздно все образуется, – сказал офицер Потапов.
Доктор молчал. Красивое лицо его осунулось. Он серый хлебный шарик мял мытыми пальцами. Поблескивал массивный золотой перстень.
Доктор молчал, а писатель ухмыльнулся:
– Во-во! Я тоже так говорил, когда в плагиаторах ходил. В районной газете. Помнишь, Серж, как тогда на меня напали, что я – плагиатор. А я в ответ, что если я и плагиатор, то плагиатор лишь современного газетного языка. Потому как то, что пишется нынче в статьях, в том числе и моих, халтурных, есть ходульный набор бессмысленных фраз. Помнишь, Серж, а?
Но Серж опять молчал. Зато вступила в разговор Наташа:
– Понимаешь, в твоих словах есть, конечно, что-то такое… верное. Я понимаю. Ты имеешь право. Твоя судьба…
и прочее. Но ведь нужно же во что-то верить? Не все же так мрачно вокруг, как ты изображаешь? Вот ты смотри – какие иногда статьи «Литературка» печатает!
– Критикуют вплоть до министра, – поддержал офицер, преданно глядя на Наташу.
– Эх, Наташка! Глупая ты все-таки, Наташка, – сказал писатель. – Впрочем, пардон, – спохватился он. – Пардон, мадам, целую ручки.
И опять ухмыльнулся, обнажив желтые стесанные зубы. Но – устал, сгорбился, затих.
И все что-то замолчали. Жужжали жуки, оса ползла по белой скатерти, на железной дороге прогудело.
– Музыку, что ли, включить? – сказала Наташа.
И тут на веранде появилась Оленька. Она делала рукой какие-то таинственные знаки.
– Играй, играй, лапушонок, – рассеянно сказала мама.
– Мам! – девочка смотрела умоляюще. – Мам, можно я прочитаю про Щиглю?
– Ну уж это по части дяди Толи, – улыбнулась мама. – Это он ведь у нас… писатель, – тонко добавила мама.
– Мам, ну можно? Дядя Толя, можно? Дядя Сережа, можно?
– Можно, можно, – великодушно согласилась мама, и все устроились поудобнее.
Девочка отставила ножку, сделала ручки по швам и звонко продекламировала:
– Стихотворение «Щигля». Посвящается Карлсону, который живет на крыше.
– …сексуальной жизнью, – еле слышно пробормотал писатель, но на него посмотрели строго.
Мы почистим Щигле клетку.
Будет Щигля очень рад.
И постелим там салфетку
Для его нежнейших лап.
Щигля – добрый, Щигля – смелый.
Щигля – первый друг ребят.
«Щигля – милый и умелый», —
Все ребята говорят.
Припев:
Щигля ты наш детский,
Детский наш, советский.
Катин ты и Олин —
Первый друг ребят.
Щигля наш любимый,
Щигля наш хороший,
Щиглю все увидеть,
Все хотят.
– Всё! – сказала девочка.
И хотела убежать, но ее остановил обрушившийся шквал аплодисментов.
– Ну ты даешь, мать! Даешь, старая! – хохотал писатель. – Ну даешь! – растрогался он. – И самое главное – Щигля-то, он у нас, оказывается, советский! Верно? Да? Олька, да?
– Действительно, очень интересно, – искренне сказал офицер. – Это прямо творчество. Вы, Наташа, отдайте ее в какой-нибудь кружок. Обязательно отдайте!
– И так уж вся избегалась, – сурово отвечала польщенная Наташа. – И в балетный ходит, и на испанский язык записалась.
– И самое главное – советский! Верно? Да? Олька, да? – не отставал писатель. – А только вдруг он не советский, а немецкий? А? Олька, а?
– Нет, советский! – Глаза девочки налились слезами. – Он – хороший. А ты – дурак! А вы – плохие! – крикнула девочка, вырвалась и убежала.
– Совершенно от рук отбилась, – покраснела Наташа.
– Ничего. Это – временное. Она же растет, – убеждал офицер.
– Отцы и дети. Акселерация. С печалью я гляжу на наше поколенье… – веселился писатель.
– Да перестаньте же вы паясничать! – разгневался офицер.
А доктор все молчал. И тут, как это бывает порой, вдруг тучи налетели, молния разорвалась, загрохотало, и хлынул тугой ливень.
Ливень обрушился внезапно, ливень бил точно. Гнулись кусты.
– Быстро! У кого что под рукой – хватайте! – приказала Наташа и ринулась в дом.
Шумные, вымокшие, все внезапно оказались в доме, где на стенке тихо тикали ходики, кот вытянулся в плюшевом кресле и было тихо, спокойно – высохшие цветы стояли в хрустальной вазочке.
– Это называется – божье знаменье, – писатель отряхивал воду с длинных кудрей.
– А что вы не стрижетесь? – спросил офицер. – Под хиппи работаете, что ли? Зарос весь волосами, понимаешь, а считает себя интеллигентным человеком.
– Зря стараешься, – писатель смотрел весело. – Зря стараешься. Ни ты, ни я ей не нужны.
– Это в каком смысле? – насторожился офицер.
– А впрочем, может быть, и не зря. Такие, как ты, то есть «вы», вы – всегда победители. Понял? Не понял? А давай-ка лучше выпьем, брат, что ли? Эх, загулял, загулял, загулял!..
Офицер побагровел, но выпил.
– Оленька! Оленька! – кричала в это время Наташа, бродя по комнатам и скрипя половицами. – Куда ты спряталась, чертовка?!
И наткнулась на доктора. Доктор прижался лбом к оконному стеклу. И дышал на стекло. Снаружи стекали мутные дождевые струи.
– Сережа, что с тобой? – прошептала Наташа.
Доктор молчал.
– Сережа, ну что, что с тобой? – крикнула Наташа.
– Отстань, надоела, – сказал Сережа, не оборачиваясь.
Наташа закурила сигарету.
– Олька такая противная стала, – пожаловалась она. – Слова ей не скажи.
И тут засияло солнце. И мокрая тьма рассеялась. Открылась дверь, и на пороге появилась маленькая сгорбленная старушка.
И что-то странное, жутковатое было во всем ее облике. Клянусь! Маленькая сгорбленная старушка с палочкой, промокшая до нитки, покрытая рогожным мешком. Поклонилась в пояс и сказала:
– Я старушка-побирушка. Подайте копеечку, добрые люди, а я вас уму-разуму научу.
И вдруг сбросила мешок, расхохоталась и кинулась к Наташе:
– Мам, а здорово я вас разыграла? Ну мам, ну мам, правда, здорово? Ведь, правда, здорово?
Потом Наташа много плакала, а офицер велел растереть девочку махровым полотенцем и научил как, а писатель все глотал и глотал водку, а доктор все молчал и молчал.
И было еще довольно светло.
* Щигля ты наш детский, детский наш, советский. – Слово «щигля», равно как и эти стихи, изобрела моя племянница Ксения Д. (р. 1963), ныне проживающая в г. Екатеринбурге и зарабатывающая на жизнь журналистикой.
Наташа закурила сигарету. – А ведь тогда многие, даже интеллигентные дамы курили папиросы «Беломорканал» (См. антисоветский роман Владимира Кормера (1939–1986) «Наследство» (М.: Советский писатель, 1991)).
Николай Ефимыч долгое время проживал с женой у моей тети Иры в деревянном домике на улице Засухина. В качестве постояльца, платящего за жилплощадь наличными деньгами раз в месяц.
Грустна, тревожна, зыбка и неясна жизнь людей, не имеющих квадратных метров собственной или какой другой площади. Их гложут неясные стремления и подозрения, им хочется переезжать с места на место, меняя род занятий и деятельности. Им хочется счастья, а они идут в кино, и им опять хочется счастья.
Вот, например, Николай Ефимыч. Замечательный мастер своего дела. Труженик по металлу. Что-то там всю жизнь клепал, варил и паял. Точил.
Только он ведь не всю жизнь точил. Он сначала попал в Сибирь за незначительные послевоенные преступления, а в 1953 году его амнистировали.
В те годы по улицам нашего города амнистированных бродили тыщи. Бродили, ели, спали на чердаках и в подвалах. И через этих бывших зэков жизнь горожан во многом усложнилась. Редко мирный смельчак выходил зимой поздним вечером из дома, потому что все знали: однажды одна дама вышла на пять минут в 9 часов вечера, а навстречу ей шли люди в телогрейках, которые сняли с нее всю верхнюю одежду и часы. А было это в Тарака-новке около мясокомбината. Она тогда кинулась к Суриковскому мосту, увидев, что там светло от фонарей и стоят какие-то еще люди. Она к ним: «Граждане! – кричит. – Меня раздели! Ой! Вон! Вон они побежали. Я их запомнила».
«Ты их запомнила?» – спрашивают.
«Видела! Видела! Они с меня сняли зимнее пальто и каракулевую шапку».
«И как увидишь, то узнаешь?»
«Узнаю, узнаю! Как не узнать», – отвечала женщина, не чуя беды.
И тут ее мазанули перчаткой по глазам, и лицо ее стало цвета крови, ибо в перчатку были вделаны бритвенные лезвия. Ну, окровавленная женщина ощупью выбралась на проспект Мира, упала, и там ее кое-кто якобы и видел. Женщина ослепла, а банда скрылась. Банда «Черная кошка». Сибирь-53.
Или еще рассказывали: поймали детей, подвесили в лесу, изрезали ножами и собирали кровь в колбы.
– Зачем?
– А затем, чтоб сдавать на станцию ее переливания, получая за это громадные деньги.
– Что за чушь!
– Вот тебе и «чушь». Говорят тебе, что поймали детей, подвесили в лесу, изрезали ножами и собирали кровь в колбы.
Но Николай Ефимыч такими делами не занимался, не интересовался и не участвовал. Боже мой! Да он наоборот, он если бы услышал или увидел что-либо подобное, то сразу бы поднял шум и самолично вызвал милицию.
Он вообще ничем не интересовался. По мнению Николая Ефимыча, он и в лагеря попал совершенно случайно, так как был невиновен. Не знаю. Не знаю. Вина – это такое скользкое и неясное моему уму понятие, что я по вопросу виновности или невиновности Николая Ефимовича никак высказаться не могу, так как не понимаю и не располагаю. Важно то, что после амнистии он стал очень спокойным человеком, хотел счастья и поступил на производство, желая приложить к нему свои золотые руки.
И имелась у него жена, торговавшая в промтоварной палатке на колхозном рынке. Елена Демьяновна. По прозвищу Демьян.
Сама она была глухая, то есть слышала лишь немногое и произносимое громким голосом прямо ей в ухо.
Глухоту свою она иногда скрывала, делая вид, что слышит все – и громким голосом произносимое, и тихим тоже.
Это сокрытие как-то веселило Николая Ефимыча. Он ее в шутку ругал матом. В шутку. А поскольку она ничего не слышала, то все шло как по маслу: Николай Ефимыч ее ругает, а Демьян не слышит, беседует о том о сем, и он беседует, а как Демьян отвернется, так он ее матом.
А чтобы описать внешний вид супругов, ни мастерства, ни вдохновения не нужно. И большого искусства тоже не требуется. Я вижу их, даже по прошествии стольких лет, чрезвычайно четко.
Он – среднего роста. Мужик да и мужик. И одежда неприметная, серая. В чем все ходили, в том и Николай Ефимыч. Как все ходили – кирзовые сапоги, телогрейка, а брюки чтоб заправлены в сапоги, так и Николай Ефимыч. А когда стали с 1955 года продавать брюки-дудочки и многие их купили, то и Николай Ефимович приобрел.
Обыкновенная одежда – неприметная, серая. Обыкновенный человек – серый, неприметный.
И про Демьяна тоже можно сказать очень просто, что она, поскольку была глухая, то особенно-то и не рыпалась. Носила все самое лучшее из того, что продавалось в ее промтоварной палатке, и не верила в существование слухового аппарата. Считала аппарат обманом, выдумкой газет и журналов.
Они моей тете Ире приносили выгоду. Во-первых, как жильцы, платящие за жилплощадь, а во-вторых, как люди, имеющие отношение к дефицитам. Мне, например, Елена достала у себя в ларьке кирзовые сапоги 35-го размера. Я в то время носил сапоги 35-го размера и ходил во второй класс начальной школы имени Сурикова.
Жили они недружно, но спали всегда вместе. И привыкли, да и деваться им обоим было некуда, так как жилплощадь их являла собой отгороженное фанерой пространство размером 2 на 3 равняется 6 кв. м. Правда, фанера была до самого потолка. Тут уж ничего не скажешь.
А жили они недружно. Видимо, потому, что их обижали имеющиеся друг у друга различные скверные привычки.
Сам Николай Ефимыч очень любил сидеть на корточках, подпирая стену и покуривая махорочку. А также пьянствовать со всеми, кто соглашался с ним пьянствовать. Почему и пропивал обычно все заработанные деньги.
Демьян же его за это не кормила, а если и кормила, то варевом, которое изготовлялось из муки, картошки, воды и пшена. И заправлялось вонючим желтым салом. Сало Николай Ефимыч получал откуда-то аккуратно, но плохого качества.
Тошнотворные ароматы плавали по кухне в процессе приготовления Демьяном семейной пищи.
Ясно, что это обижало Николая Ефимыча.
Раздражало его и то, что глухая любила бесстыдно танцевать под патефон, выпив водочки: задирая ноги и показывая краешки сиреневых панталон. Раздражало, но меньше, чем вонючая пища. Кроме того, его брала досада, что жена через ларек имеет левые деньги и прячет их на неизвестной сберкнижке, а ему не показывает. Делает вид, что их, левых, будто бы совсем и нет.
– Такой бы змее еще одну реформу сорок седьмого года, – бормотал Николай Ефимыч. Не понимая, что сберкнижка гарантирует все реформы. И деньги Елены, если они у ней есть, не пропадут никогда.
Так они и жили. И временами в отношениях между супругами наблюдались жуткие взрывы нетерпимости.
На новый, 1956 год Николай Ефимыч говорит:
– Демьян, давай сварим курухана.
А она не слышит.
– Курухана свариймо?! – кричит Николай Ефимыч.
Не слышит.
– Петуха мне свари, падла! Пожрем хоть на Новый год! – орет он ей в ухо.
А она хоть бы хны.
Помолчала, а потом и заявляет:
– Не дам. Будет новый год, и в новом году надо кушать.
От таких слов Николай Ефимыч весь пошел по роже красными пятнами и замахнулся на Елену табуреткой.
А разговор происходил на кухне. Прыткая и маленькая Демьян проворно отскочила к плите, схватила кипящий чайник и славно трахнула им Николая Ефимыча по голове.
Обваренный заметался, матерясь. Он крушил кухонную обстановку и орал. Он тыкался по углам и пинал стены.
– Ох, убью! – рычал Николай Ефимыч.
Но Демьян тихо-тихо ускользнула и была спрятана моей теткой в подполье. На крышку подполья надвинули для видимости комод. Новый, 1956 год Демьян встретила среди картошки и бочек с капустой.
А Николай Ефимыч все мыкался по квартире, жалобно повторяя, что вот как найдет, так тут же сразу и убьет.
Физиономию ему укутали ватой и обвязали марлей. Он шлялся и щелочками глаз высматривал Елену. Его можно было принять за ряженого.
Сидела Демьян в подполье, сидела. Только сколько же, спрашивается, можно там сидеть? Но – сидела. И дождалась она 2 января 1956 года, когда Николай Ефимыч отправился на работу. И решила она, черт с ним, сварить петуха. В свой ларек она не пошла.
А у них был петух. Вернее, у них сначала были курица и петух. Демьян думала, что курица выведет ей от петуха цыпляток. Цыплята вырастут, станут нести яйца. И Демьян будет полной владелицей куриных яиц. Захочет – съест. Захочет – продаст на колхозном рынке как излишки.
Хорошо она прикинула. А ничего, к сожалению, не сладилось. Потому что, во-первых, петух оказался какой-то не тот, квелый. Он и кур не топтал, а только сидел весь день на жердочке нахохлившись.
И кура взяла да в ноябре месяце и подохла вдруг неизвестно от чего. Гуляла, гуляла по курятнику, потом – лапки кверху. Подергалась, закоченела и стала синеть. Прямо удивительно, до чего быстро умерла курица!
Демьян, конечно, имела кой-какие подозрения. В частности, на тетку или на меня. Но их не высказывала. А не высказывала потому, что и сама толком не понимала, кому и зачем нужно было травить ее курицу.
И остался петух, которого Николай Ефимыч неоднократно просился съесть, но Елена не давала. Таким образом, 2 января 1956 года она все же решила сварить петуха и стала его варить. А Николай Ефимыч в это время пошел на работу, на то производство, где он трудился по металлу.
Там он взял кольцо от подшипника, разрубил, распрямил, выколотил молотком, закалил, подправил. После этого он весь день ширкал по бывшему кольцу напильником.
– Николай Ефимыч, уж не перо ли ты себе мастеришь в рабочее время? Давай лучше крутанемся после праздничка, – говорили ему друзья-рабочие.
Но Николай Ефимыч, насупившись, ничего не отвечал и продолжал усердно ширкать напильником.
– Брось, Николай Ефимыч. Не точи. Ты ведь, Николай Ефимыч, ножик этот на себя точишь, – уговаривал его один рассудительный человек, который так все наперед хорошо знал, что каждую минуту опасался, как бы кто ему не присветил по роже.
Но Николай Ефимыч с загадочной улыбкой отправился домой. Около крыльца, занесенного снегом, он немного постоял, посмотрел вокруг.
– Век свободы не видать, – пробормотал Николай Ефимыч и шагнул в дом.
И увидел, что дома, за фанерной стеной, не воняет жареным желтым салом, что там, за фанерной стеной, очень даже чисто. За фанерной стеной светло. За фанерной стеной на столе бутылка водки, хвост селедки, колбаса и огурцы. И кастрюля, а из кастрюли – пар петуха.
И по пару понял Николай Ефимыч, что он одержал полную и окончательную победу над женой. Что, возможно, и сберкнижка будет его, если она, конечно, есть. А обваренная физиономия – это чушь и мелочь.
Хмурясь, он сел за стол и заорал:
– Демьян!
Тотчас и она, точно как из-под земли.
– Здесь. Я здесь.
Тихая и робкая Елена.
– Садись! Давай! Выпьем!
И точно сели, и точно дали. Выпили. И точно – сели, пили, ели. Выпили поллитру и стали пить вторую. И уже дело дошло до петуха. Он был вынут из кастрюли. И он был прекрасен.
Тогда Николай Ефимыч достал из кармана ножик, показал жене и объяснил, что ей угрожало. Жена отнеслась к зловещему предмету с той степенью искренности и уважения, которая была приятна Николаю Ефимычу. И он отдал ножик жене, и она стала отрезать ножку да ножку, крылышко да крылышко, шейку да гузку.