bannerbannerbanner
полная версияНочь с Достоевским

Евгений Николаевич Гусляров
Ночь с Достоевским

Нелли надулась и сказала, что она будет со мной. Все удивились странности явиться с таким букой; он ещё сделает, пожалуй, какую неловкость, да поедет ли ещё он? – Нелли была непреклонна. Наконец все разошлись по своим комнатам; в зале остались только Тёщин и Нелли. Подали огня. Нелли стала играть на фортепьяно, офицер сел подле неё. Я сидел в темной комнате против двери и смотрел на них; мною овладела приятная лень, звуки Carnaval de Vénise едва перебирали моими чувствами; я был в состоянии непонятного довольства и покоя, так что если бы мне сказали в ту минуту, что я должен завтра идти на смерть, – я не испугался бы. На душе у меня было светло и весело. Передо мной как в тумане рисовались две стройные фигуры.

– Довольно, перестань играть, сказал Тёщин, взяв руку Нелли, и голова его так близко наклонилась к ней, что чёрные его волосы коснулись её плеча. Звуки Carnaval de Vénise замерли, будто порвались; лицо Тёщина прильнуло к обнажённому плечу Нелли. Стены и стулья закружились у меня в глазах, дыхание замерло.

– Как ты хороша, Нелли! – сказал молодой человек.

– Перестань болтать вздор! – сказала Нелли, вставая со стула. Он обнял её, и они начали ходить по комнате.

– Отчего ты непременно хочешь иметь своим кавалером, Александра Фёдорыча?

– Для контраста, – отвечала она, смеясь весело.

– Плутовка! – проговорил молодой человек.

– Мне пора одеваться, – сказала Нелли.

– Погоди, ещё успеешь: я так редко вижу тебя одну. – И он притянул её к себе; но она вырвалась и смеясь бросилась из комнаты. Она скользнула мимо меня и её платье махнуло по креслу, на котором я сидел, и при этом движении струя воздуха как-то освежительно коснулась моего лица.

– Ты сегодня поедешь с нами на бал? – спрашивала меня Нелли, совсем одетая, выходя в залу.

Я отказывался сколько мог.

– Неправда, ты поедешь, ты должен ехать: я буду с тобой танцевать целый вечер. Она обвила мою шею бархатными руками; быстрые глазки её светились так близко, что у меня кружилась голова.

– Ну чего тебе стоит съездить? Ты сделаешь мне этим огромное удовольствие, говорила она, и голос её звучал особенно нежно и мягко. – Ты не откажешь, когда я прошу тебя так искренно! Ты так умён… прибавила она с хитрою улыбкой.

Я согласился.

Мы скоро отправились; в карете нас сидело четверо: я с Нелли, Тёщин и одна из сестер. Тёщин сидел против Нелли; всю дорогу они болтали. Я молчал; в голове моей был какой-то туман: недавно виденная сцена за фортепьяно так и мерещилась в глазах. Спутники мои заговорили о предстоящей свадьбе одной из моих сестер.

– А вы скоро выйдете замуж? – спросил Тёщин Нелли.

– Скоро, отвечала она с уверенностью.

– А за кого? Можно узнать?

– За одного старичка.

– Для контраста? – вырвалось у меня.

Нелли засмеялась.

Таковы были женщины, которых я встречал. Они не могли внушить симпатий. Где же та женщина, о которой я мечтал, не воздушная, блестящая нимфа, не образец кротости и смирения, а женщина-человек, со всеми человеческими достоинствами и недостатками? Вопрос о её судьбе волновал и мучил меня, и как часто сердце моё болело за неё!.. И явилась она: она не бросилась мне в глаза в первого раза и не поразила меня ничем; может-быть при других обстоятельствах я прошёл бы мимо, не заметив этой прекрасной души. В жизнь мою я не встречал подобной женщины! – Я знал женщин умнее, добрее, прекраснее, но не встречал другой Зенаиды. Было что-то особенное, самобытное в её характере и образе мыслей. Я познакомился с ней, когда она была невестой брата: это не мешало мне не обращать на неё внимания до тех пор, пока я не узнал её короче.

В то время я кончил курс в университете и только-что начал служить, только-что встретился лицом к лицу с действительностью, на которую до сих пор смотрел сквозь розовую дымку утренней зари. В то время всё в нашем обществе волновалось и стремилось вперед с какой-то лихорадочной поспешностью, как бы желая вознаградить жаром прожитое время. Каждый видел, сколько у нас накопилось дела и сколько предстоит нерешённых вопросов. Я видел, как падает величайшее из зол – рабство, но сердце моё не радовалось: я знал, как глубоко вросли в нашу почву корни этого рокового зла и как много нужно усилий, чтобы отыскать и вырвать их. Они пробрались во все слои нашего общества и опутали его тонкою и крепкою сетью: их не выдернуть без боли целому организму. Я верил, что молодое поколение с благородным самоотвержением примется общими силами искоренять всё, что есть у нас негодного и вредного, и гордая мысль о своём участии с деле общественного преобразования было моим нравственным двигателем: на ней сосредоточились все мои желания и надежды; но каково было моё разочарование, когда я поступил на службу! Я узнал, что в продолжение многих лет я должен довольствоваться на поприще служебной деятельности скромной ролью переписчика. Помимо этой механической работы я пытался заявить мою мысль: но меня встретили насмешками, наградили эпитетом выскочки и – только! протесты мои ничего более не вызвали, может-быть потому, что я не умел взяться за дело, как бы то ни было, но сердце моё ныло и болело. Я видел, как мимо безнаказанного зла, которое привело бы в негодование каждого свежего человека, проходили люди с почтенным именем и огромным весом, не замечая его, или не желая заметить. С невозмутимым равнодушием смотрели они на всё, что делалось перед глазами: казалось, ничто не могло возбудить не только их участия или симпатии, но даже удивления. Два года моего существования на службе никому ничего не принесли, и мне самому становилось в тягость; но я не падал духом и всё чего-то ждал, всё на что-то надеялся. Мне приходилось встречать людей с возвышенными стремлениями, людей, которые умеют как-то сделать свое существование полезным, – и этих немногих явлений было довольно, чтобы освежить меня. Я пытался быть полезным помимо служебной деятельности и тут только увидал, как мало я знаю жизнь и общество, среди которого жил. Где же я был столько лет? Чему учился? К чему готовился? Я был юристом и должен был надолго сложить своё звание и смотреть без участия как совершаются дела, решающие судьбу людей, которых я любил горячей, беспредельной любовью. Я должен был ещё многому учиться, чтобы быть человеком. Переписывая бумаги и с особенной злостью выводя слова: «поелику» и «яко», я приобретал знание людей и терял веру в будущее, в самого себя. Но чтобы не иметь причин упрекать себя в лени или недостатке характера, я продолжал служить. Начальнику не нравилось во мне многое: моя манера вступать в разговор со старшими, совершенно некстати высказывать своё мнение и ещё более странная и совсем неуместная привычка – противоречить.

Впрочем, начальник мой Трифон Аѳфнасьич был человек добрый и кроткий; но при всём своём великодушии он не мог мне извинить дурного почерка и ставил в пример долговязого и извилистого Лутошкина, что в столе у Ивана Иваныча. В самом деле, Лутошкин имел восхитительный почерк и никогда не знал соперников в каллиграфии: я мог только завидовать ему. Но вскоре и я переписывал, если некрасиво, то довольно чисто, как выражался мой начальник, которому наконец вздумалось выйти в отставку, к совершенному моему удовольствию, тем более что на его место поступил человек рыцарской честности. Это был статный, красивый господин лет тридцати; в его манерах была какая-то резкость и нетерпеливость, во всей наружности столько уверенности и отваги, что хватило бы на десять таких молодцов. Вообще физиономия Сергея Петровича Зеленовского напоминала собою разбойника. Он был в самом деле человек примерной честности между чиновниками; он не только не брал взяток, но отказывался даже от жалованья. Когда некий господин вздумал поблагодарить его за что-то, Зеленовский пришёл в ярость и грозил отдать его под суд; в эту минуту он был прекрасен, как воплощение гнева и презрения, и произвёл эффект; всё чиновничество нашего департамента пришло в трепет и уныние; но это впечатление скоро рассеялось. Зеленовский неглижировал службой; он приезжал в департамент в 12 часов утра на паре красивых играющих лошадей, которых любил более всего на свете; в присутствии, посвистывая, ходил по комнате, садился для разнообразия на стол, или на окно, очень неохотно принимался за бумаги, не думая, что часто одним почерком пера решает судьбу людей. С чиновниками он обращался возмутительно-небрежно; его ответы и приказания были коротки и отрывисты. Вообще его посещение не произвело существенной перемены. Подчиненные скоро применились к его характеру и ловко обманывали нового начальника, смеясь между собою над его недальновидностью.

***

Раз как-то возвратясь из департамента очень не в духе, я встретил у нас Зенаиду. Она сидела в зале подле Нелли, которая играла на фортепьяно. Облокотясь на спинку кресла и придерживая голову, Зенаида сидела неподвижно; в выражении её лица, в тоскливом взгляде, было столько серьёзной печали и той бессильной покорности, за которой видна целая бездна отчаяния, что мне стало неловко. Я остановился в дверях и не знал, – идти ли в комнату, или вернуться. Она заметила меня, я подошёл. Зенаида, улыбаясь, протянула мне руку и о чём-то заговорила, но я ничего не понимал. «Отчего это она так печальна?» – вертелось у меня в голове. Вошёл брат. Нелли запела по его просьбе давно наскучивший мне романс: «Что так сильно, сердце, бьешься». У неё был хороший голос, и она пела с особенным выражением, которое искупало пустоту содержания.

– Вздор! – сказала Зенаида как бы невольно, когда сестра пропела: «Воля счастья не дает».

– Отчего? – спросил Анатолий.

– Воля не дает счастия! Так что же его даёт?!

– Вы так часто ратуете за свободу, Зенаида, как будто она непременное условие счастья.

– Конечно.

– Уж только никак не для женщины.

– Женщина должна слепо подчиняться, слепо верить, – сказала одна из сестёр.

Зенаида молчала. По лицу её пробежала презрительная усмешка.

Я вдруг заспорил с братом по этому предмету. Мы спорили так долго и с таким ожесточением, как будто дело всей жизни и смерти одного из нас. Чем более горячился и выводил из себя мой противник, тем удачно я брал над ним верх и тем серьёзнее и печальнее становилась Зенаида. Весь этот вечер она была задумчива, рассеяна и рано уехала домой. Она не говорила со мной ни слова, но прощаясь, крепко пожала мне руку и с этого дня её внимательный взгляд с выражением любопытства останавливался на мне. Я никогда не искал случая говорить с Зенаидой, но внимательно вслушивался, когда она говорила с другими, и всё более и более находил в ней достоинств. Я не мог понять, что свело Зенаиду с моим братом; между ними было так мало общего; она была очень умна и так правильно смотрела на вещи: что ж ей нравилось в этом фанфароне, которого она не могла уважать? Дело было так просто. Мать Зенаиды была капризная и вздорная старуха, заражённая нелепыми предрассудками. Ея строгость в отношении к дочери доходила до смешного. Мудрено ли, что молодой девушке хотелось вырваться на волю. В то время я иначе смотрел на поступок Зенаиды: я видел в нём отвратительную ложь и гнусную безнравственность. Я позабыл, что положение женщины безвыходно, что зло лежит в семействе, что ложь – единственная её оборона против деспотизма главы семейства.

 

В воспитании, которое делает её ни на что неспособной и ни к чему негодной кроме паркета, в предрассудках общества, которое готово закидать грязью и оттолкнуть женщину и за всякое её свободное действие, порицая её в уклонении от каких-то природных обязанностей и отбивая у неё всякую охоту к труду, а следовательно и к самостоятельности, – лежит начало рабства. Женщина выходит замуж, чтобы иметь верное средство к жизни, или скорее вырваться на волю; но она горько ошибается, потому что рабство, неутомимо преследуя её, является и тут, но в других формах. Тоже случилось и с Зенаидой.

IV

День свадьбы моего брата приближался. Зенаида казалась спокойною, или это только казалось. Брат должен был жить после свадьбы уже не с нами, что очень огорчало сестёр; они просили его провести лето вместе на даче. Наконец день свадьбы настал; это было в июне. Помню я, было светлое, ясное утро. Я встал рано; в доме была суматоха, прислуга убирала комнаты, сёстры хлопотали за туалетом. Я сидел один в моей комнате и думал о Зенаиде. Неизъяснимая тоска терзала моё сердце и страшные предположения волновали ум. Когда я серьёзно подумал о своей грусти, она показалось мне странною и неуместною, да и сам-то я смешон, так что я старался скрыть её от самого себя. Я взял ружьё и пошёл в лес; но сердце болезненно ныло и слезы просились на глаза. Отчего же в самом деле мне не жалеть Зенаиду? Кому какое дело до меня? Никто ничего не поймет, ничего не заметит…

Я возвратился из лесу часов в десять вечера. Дом наш был ярко освещён, в саду горели плошки, толпы, любопытных теснились около дома, стараясь заглянуть в окно, откуда слышались звуки бальной музыки. Я пробрался в мою комнату через сад; меня никто не заметил. Звуки оркестра и веселые голоса гостей, шум подъезжающих экипажей и визг любопытных кумушек сливались в один странный гул и неистово терзали мой слух. Сквозь эту адскую музыку мне слышался и плач, и ропот собственного сердца; мне хотелось бежать, уйти от своей печали, от самого себя…

С наступлением ночи шум утихал понемногу, толпы любопытных редели. Начало светать, когда я вышел на улицу. Влажный воздух охватил мою разгоряченную голову и лился в грудь пронзительной струей. Широкий простор полей манил меня к себе на лоно всеобъемлющей тишины и покоя. Около дома почти никого не было; кучера покачивались на козлах; глубокая дремота заменила оживленную беседу. Заспанный и сердитый лакей появлялся иногда у экипажа и, немилосердно зевая, отыскивал свою карету. Тишина прорывалась стуком колес подыхавшего к крыльцу экипажа; в него бросалась разряженная барыня с бледным, утомлённым лицом и помятым платьем; стук затворенной дверцы раздавался резко, одиноко, затем слышался шум быстро отъезжающего экипажа; шум этот постепенно замирал и опять наступала тишина. Я вышел вон из деревни. Всё тихо и пусто, кругом голое, гладкое, широкое пространство, кой-где окаймленное лесом, которого черные зубчатые вершины резко рисуются на голубом фоне неба. Ночные тени бережно приподнимаются; всё притаилось, будто замерло в благоговейном ожидании. В этой простой, однообразной картине, в этой таинственной тишине, было что-то величавое, неизъяснимо-прекрасное. Чувство восторженного умиления охватило мою душу; в ней не было места личным желаниям и страстям. Бедный сын праха, я чувствовал силу гения в развернутом передо мной художественном произведении! Я остановился как вкопанный, сложив руки и устремив глаза на раскинувшийся надо мной широкий свод, и чудилось мне, что кто-то глядит на меня оттуда глубоким, проницательным взглядом…

V

Целую неделю шёл проливной дождь. Казался природа плакала с неудержимым отчаянием, и наплакавшись до истощения сил, отдыхала, как больная. Наконец солнце как-то особенно приветливо и томно выглянуло из-за толпы блуждающих бесцельно облаков, но не вдруг начало обогревать землю: оно нехотя, небрежно бросало яркие лучи, рассыпаясь брильянтами в дождевых каплях и снова пряталось за встречные облака. Только к вечеру, когда облака совершенно рассеялись, оно с радостным трепетом залило тёплыми лучами всё, что ни попадалось на пути. Но я не слишком обрадовался солнцу, я находил особенную прелесть в ненастье. В наслаждении ненастьем я находил что-то серьёзное и глубокое, чего не променял бы за беспечное веселье, которое наводит веселое сиянье солнечных лучей. Вот почему я не спешил воспользоваться хорошим вечером и остался дома, когда все ушли гулять. Я долго ходил по комнатам. Я как-то особенно любил быть один в доме; хорошо и привольно быть одному и думать: это не то, что запереться в тесной комнате, как это я часто делал под предлогом занятий, когда хотелось думать. Я обошёл весь дом и мне захотелось войти в комнату Зенаиды. Я вошёл. Я никогда не был в этой комнате. В ней было довольно беспорядка, и это мне понравилось: я имел отвращенье к немецкой аккуратности. Я сел на диван пред рабочим столиком, и задумался о Зенаиде. Благодаря дурной погоде, которая не выпускала из комнаты, члены семейства в это время более имеют случая высказываться и сталкиваться между собою. Разница в характерах Анатолия и Зенаиды с каждым днем становилась очевиднее. Анатолий, мелочной и завистливый, не выносил её превосходства, он старался уничтожить её, в пустяках показывал свою власть, придирался к её словам, к самым незначительным поступкам и толковал их в дурную сторону. С своей стороны Зенаида хотела поставить себя вне всякой власти; я удивлялся её уменью давать иногда самому щекотливому разговору шуточный оборот или поставить своего противника в такое положение, что он или должен согласиться, или явно выказать своё невежество. Во всяком случае она умела сохранить своё достоинство; но тем не менее, положение её было незавидно. Между Зенаидой и моим братом завязалась тайная вражда, непонятная, может быть, для них самих; она быстро развилась, не обещала ничего доброго.

Голоса в саду заставили меня обернуться к окну: Зенаида и Анатолий рука об руку шли по дорожке. Они живо разговаривали и смеялись, и сколько искренности было в этом веселье! Я невольно залюбовался на эти красивые молодые лица; все мои мрачные мысли рассеялись. Впечатление было сильно; в эту минуту я был близорук: мысль моя не шла далее этой гладкой, светлой поверхности.

Я долго ещё оставался в этой комнате, где всё, начиная от развернутой книги до брошенной на диване мантильи, которую сегодня я видел на ней, всё говорило о недавнем присутствии хозяйки. Вдруг дверь быстро отворилась, и Зенаида вошла в комнату. В жизнь мою я не был так сконфужен.

– Вы здесь зачем? – спросила она весело, подходя ко мне и смотря на меня пристально.

– Я… я… искал карандаш.

– И ищете на диване, сложа руки? Много же вы найдёте! Сказывайте, зачем пришли? – продолжала она настойчиво.

Я смешался и не помню, что отвечал.

– Так-то? – сказала она и погрозив мне пальцем. – Хорош! Да что ж вы стоите? Вот хоть бы помогли одеться.

Она подала мне свой бурнус.

– Ну теперь пойдемте гулять. Что вы всё сидите в комнате!..

– Пожалуй пойдемте, – отвечал я равнодушно.

– Отчего это вы так невеселы? – спросила она, когда мы вышли в сад.

– Чему-ж мне радоваться?

– Не радоваться, но быть, как все. Знаете ли что? Мне давно хотелось с вами поговорить. Вы отличный человек, но вы большой эгоист. Вас нужно исправить и тогда из вас будет что-нибудь хорошее. Отчего вы бегаете людей? Это непростительно, потому что таких людей, как вы, немного.

Я засмеялся.

– Хандрить не хорошо! – сказала она, не обращая внимания на мой смех.

– Вы, кажется, хотите привести меня на путь истинный? – сказал я со злостью.

Зенаида молчала. На лице её не было и тени досады.

– Вы хотите щеголять сердцем, продолжал я. – Это старая штука!

Она молчала. Лицо её было спокойно и грустно.

Мы встретились с сестрами, и я их оставил.

На душе моей легло какое-то гадкое, беспокойное чувство, больное сердце ныло от постороннего прикосновения. – Что она ко мне пристает? Что ей нужно? – думал я и меня разбирала злость.

Я долго гулял в роще и поздно вечером, возвращаясь домой, я увидал Зенаиду. Она сидела у ворот на скамейке и слегка покачивалась на месте, как это было всегда, когда она задумывалась. По мере того, как я подходил, враждебные чувства мои к этой женщине смешались с другими, противоположными чувствами, внезапно нахлынувшими при взгляде на неё. Голова моя шла кругом; сердце замирало: я готов был броситься перед нею на колени, излить мою душу… Но я опомнился и прошел быстро, не взглянув на неё.

– Александр, – крикнула она мне вслед: – подите сюда!

Я остановился, не верил ушам и не обернулся назад, до тех пор, пока снова не услышал: – Александр, подите сюда!

Я подошёл.

– Вы сердитесь? – сказала она и протянула мне руку. – Помиримтесь! – и в выражении голоса, с которым были сказаны эти простые слова, в выражении её светлых глаз – было столько искренности, участия и симпатии… Я горячо целовал её руку и не знаю, чем бы кончил эту сцену, если бы она не прервала меня:

– Пойдём домой! Поздно, – сказала она.

Мы пошли. Она о чём-то заговаривала; я слушал её голос и ловил слова, не разбирая смысла: сердце моё было полно безотчётного довольства. Мы вошли в дом. Она пошла на балкон: я следовал за нею, не отдавая себе отчета, для чего я это делал. Мы много говорили. Я никогда не забуду этого вечера. Погода были недурна: ночь самая обыкновенная, но тем не менее прекрасная; прекрасная своей примиряющей тишиной, своею торжественностью. Деревья сада тихо качали кудрявыми вершинами и сетка их тени слегка шевелилась на полу балка. Красивая голова моей собеседницы и вся её грациозная фигура четко рисовалась в полумраке; мягкий воздух будто гладил меня по лицу и чувство наслаждения разлилось у меня в груди: то же чувство светилось в неподвижном, будто забывшемся взгляде Зенаиды. Я был готов согласиться, что жизнь прекрасна, что в ней много высоких наслаждений, и может-быть в это время нефальшиво понимал её простой, глубокий смысл.

– Да, хорошо жить на свете! – сказал я.

– Тому, кто умеет находить хорошее и пользоваться им, ответила Зенаида, и будто в подтверждения её слов из залы принеслись звуки фортепьяно: Нелли пела «Гондольер молодой». Я очень любил эту песню: слова её, выражение, с которым они были пропеты, затронули моё сердце и заронили в него чувство самонадеянности и довольства. Я верил в возможность счастья, а время шло и безвозвратно уносило вместе с сором будничной жизни всё, что в ней было редкого и дорогого…

VI

Зенаида пыталась внести смысл в дом моей матери, окружила себя людьми с здравыми понятиями, с новыми воззрениями: то были большею частью молодые люди без громких имен и связей, с одними личными достоинствами. Она много читала и почти никуда не выезжала: всё это сильно не нравилось моей матери, и она приписывала её занятия и поступки желанию показать себя достойнее её дочерей и племянниц, воспитанием которых очень гордилась. Сестры отдалялись от Зенаиды и по-своему обсуживали и осмеивали её слова и поступки. Зенаида с обыкновенным своим тактом, полным достоинства и благоприятства, отстаивала себя и, всегда верная себя, твёрдо шла своим путем, несмотря на мелкие оскорбления и придирки. Явление этой личности произвело сильное впечатление в нашем семействе; каждый волею или неволей чувствовал её влияние. Я видел в Зенаиде мой идеал женщины; её жажде деятельности и знаний, мечтам о свободе, презрению пустоты и мелочности – я горячо сочувствовал.

– Нет, вы не правы, – сказала мне Зенаида, когда я говорил ей о моих бесплодных трудах, растраченных напрасно силах: – у жизни есть цели, для которых можно отдать жизнь, есть мгновения, за которые можно много и долго страдать.

 

– Укажите мне эти цели, дайте мне эти мгновения! – сказал я в порыве невыразимой тоски. Она молчала.

– Чем же заплатит мне жизнь за все верования, которые она отняла, – говорил я, – за все благородные стремления, которым она посмеялась?

– Так вот оно что! Вы хотите торговаться с жизнью и боитесь проиграть… Вы слишком мелочны, слишком расчётливы и себялюбивы: вы не стоите лучшей участи.

– Разве я говорю о возмездии? Я только хочу видеть результат моих усилий…

– Ждите.

– Чего же ждать, когда всё вошло прахом?

– Значит вы не умеете взяться за дело. Где ваш проект об арестантах?

– Не приняли.

– А статья о приходских училищах?

– Всё пошло к чёрту!

Зенаида задумалась. Я смотрел на неё с каким-то злобным, горьким торжеством. Она ушла на балкон. Я долго сидел один и думал, но мало-помалу все горькие чувства успокоились и улеглись в моей груди. Я вошёл к Зенаиде.

Мы заговорили о новой актрисе, вспоминали впечатление, произвёденное её игрой, потом перешли вообще на искусство и оба так воодушевились, что впечатление первого разговора почти сгладилось. Мы не заметили, как подошёл Анатолий.

– Зенаида, ты едешь завтра к Зеленовским? – спросил он.

Я заметил вдруг, как губы Зенаиды сжались и брови нахмурились.

– Нет, – отвечала она.

– Нет? – повторил изумлённый Анатолий. – А если я тебя прошу?

– Всё равно: я не могу.

Анатолий вспыхнул.

– Послушайте, Зенаида, – сказал он серьёзно, – это из рук вон. Вы по одному какому-нибудь странному капризу, из желания противоречить, так как это ваш конёк, хотите меня сделать дураком перед Зеленовским. Я сказал ему, и ты будешь…

– Кто ж тебя просил об этом? Ты знаешь, что я не люблю туда ездить.

– Но, если я хочу, чтоб ты была!..

Зенаида молчала,

– Если вы не едете к Зеленовским, то не поедете ни к вашим Тёщиным, ни Марусиным.

Я встал и ушёл в сад.

– Вы пренебрегаете людьми, которых я уважаю, и знакомством с которыми дорожу; вы ни во что ставите мои интересы, – слышалось с балкона.

Я долго ходил по саду. Ночь была сырая и холодная, какие обыкновенно бывают в начале августа. Густой белый пар стлался по земле, звезды горели тускло, в воздухе волновалась мутная мгла и сердце моё, на минуту полное мира и спокойствия, ныло от сомнения и тоски.

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

Семейство Зеленовских познакомилось с нами вскоре после свадьбы Зенаиды. Мать Сергея Петровича, надменная и капризная старуха, на всех смотрела свысока и покровительственно, особенно на Зенаиду, родных которой никто не знал. У Сергея Петровича были ещё две сестры, довольно бесцветные личности, пропитанные претензиями матери. Всё наше семейство было в восторге от такого знакомства и очень тщеславилось им. Зеленовский расточал внимание к Нелли, и все решили, что быть свадьбе; только Зенаида оставалась равнодушной к общей радости.

VII

Раз как-то я гулял в роще. Погода была тихая и ясная, но гуляющих почти никого не было, все съезжались в город. Август был в конце; повсюду веяло близостью осени. Солнце уже не жгло и не сверкало весело: оно пряталось за облака и рано уходило на ночлег. Я сел у пруда и смотрел как развернувшаяся передо мною картина, что так недавно нежила взгляд роскошью растительности и свежестью красок, бледнела, сбрасывая с себя пышное убранство, и будто говорила мне своё последнее «прости!» – и сердце моё болезненно отозвалось на этот грустный привет. «Возвратится!» – говорил я сам себе, смотря на удаляющееся лето и желая заглушить безотчетное уныние; а в груди моей что-то плакало, вторя нескончаемой, заунывной песне ветра. Мне хотелось обнять эту картину, чтобы хоть на миг удержать разрушение, защитить её от неумолимой силы, пред которой так безропотно склонилась она. Кругом всё было тихо, и мне казалось, что я один посреди этой пустыни; но вот из-за густой группы леса, за которую, извиваясь, уходил пруд, послышались голоса и вскоре на пруде показалась лодка. Она медленно приближалась, и я узнал сидящих в ней знакомых лиц: то были Зеленовский, Зенаида и Нелли. Они поравнялись со скамейкой, на которой я сидел: меня никто не заметил. Зеленовский опустил весла и говорил что-то с большим одушевлением, Нелли слушала, опустив глаза и немного отвернувшись, он смотрели на Зениду, которая сидела напротив. Она казалась взволнованную и почему-то это подействовало на меня неприятно. Я поздно возвратился домой: у нас был Зеленовский и ещё несколько гостей. Все сидели в зале, разговаривали, спорили, смеялись. Я вышел на балкон и сел на нижних ступенях лестницы. Вскоре за мной на балкон вошли Зенаида и Зеленовский. Зеленовский говорил что-то с большим жаром; я начал прислушиваться.

– Если бы я искал только женщины, я бы очень много нашёл их, – говорил Сергей Петрович: – и для чего же я бы искал её именно в вас?

Я не расслушал что ответила Зенаида.

– Какия-ж вам нужны доказательства? – продолжал он. – Чем наконец ваш муж заслужил право на вашу любовь? Разве тем, что вас за него отдала ваша мать, а меня вы избираете сами?

– Что ж будет потом? сказала Зенаида после долгого молчания.

– Вы предпочитаете оставаться с вашей золотой срединой?

– Кто ж вам это сказал?

– Так что же?.. Что вам мешает? Неужели вы придерживаетесь извращённых понятий нравственности? Неужели принадлежать мужу, которого не любишь и не уважаешь, по-вашему, нравственно? В вас нет даже самолюбия!.. Ведь вы знаете, что я люблю вас…

– Этого мало: нужно, чтобы я любила.

– Вы никого не полюбите! – отвечал Зеленовский после долгого молчания.

   Дверь балкона стукнула: вошёл мой брат и Тёщин. Они заговорили о балах в Сокольниках. Брат уверял, что там не стоит быть: публика дрянь, зала никуда не годится. Тёщин вступился за залу. Анатолий уверял, что она могла быть лучше. – Но ведь и все существующие предметы могли быть лучше! – глубокомысленно заметил Тёщин.

– Я с этим согласен, отвечал брат: – но в Сокольниках должно быть лучше…

Разговор продолжался в этом роде. Наконец Тёщин и Анатолий ушли в комнату.

– Вот вы кого мне предпочли? – сказал Зеленовский Зенаиде вслед уходящого Анатолия.

Зеленовский скоро уехал. С этого дня он почти перестал к нам ездить. Моя мать и сестры сделались к нему очень холодны; но всё моё внимание было обращено на Зенаиду. Я заметил, что всё семейство смотрит на неё как-то враждебно, сестры втихомолку советуются о чём-то, и едва подходит Зенаида, как они прекращают разговор. Мать особенно сделалась холодна с ней. Зенаида почти не выходила из своей комнаты; все её знакомые оставили её, потому что мать и Анатолий обращались с ними очень нелюбезно. Наконец брат с женою уехал на свою квартиру.

В доме нашем без них точно опустело: сестры притихли, мать начала хандрить, гости съезжались редко. Я почти перестал видеть Зенаиду; она ездила к нам редко, я к ним почти никогда. Бывало, в сумерки, когда я без огня хожу в зале с любимыми думами, часто в каком-то забытьи я останавливался и смотрел на двери прежней комнаты Зенаиды. Я ждал, что вот отворятся эти двери и покажется высокая, смуглая женщина. Я с напряженным вниманием прислушивался и – слышался мне шум её шёлкового платья, в глазах мелькали неопределённые тени; мало-помалу они сгруппировались в один любимый образ: он делался всё яснее и яснее, и приближался ко мне медленной, величавой походкой Зенаиды… Я хватался за голову, бежал вон и долго ходил по улицам без мысли и цели.

VIII

Раз как-то Зенаида пришла к нам утром. Сестер и матери не было дома, а ей непременно нужно было их видеть Я сказал, что они скоро возвратятся и она осталась дожидаться.

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25 
Рейтинг@Mail.ru