– Здравствуй, Юленька. А я все думаю:
Да что ж такое происходит?
Ко мне все Юлька не приходит,
А ходят в праздной суете
Разнообразные не те.
«Плагиат, сэр Майкл, да еще такой бездарный. И не стыдно?»
Юлька неожиданно поддержала критику «внутреннего собеседника»:
– Все еще бредишь? А сказали, на поправку пошел.
– Вот ты пришла – мне сразу и полегчало.
– Что-то не заметно. То орал: «Берегись, стрела!» – а теперь и вовсе чушь несешь… хотя складно. Какого только бреда с вами не услышишь.
Несмотря на ворчливый тон, было заметно, что Юлька довольна. Только непонятно чем: состоянием пациента или стихами?
– Давай-ка рассказывай: где болит, как себя чувствуешь?
– Глаз почти не болит, только там все время мокро, а вот ухо почему-то болит, даже жевать больно, – принялся перечислять Мишка. – А еще встать не могу – голова кружится и тошнит.
– А сейчас голова кружится?
– Нет, только когда приподнялся, но быстро прошло.
– Ладно, давай-ка посмотрим, что у тебя там.
Юлька принялась снимать повязки, а Мишка с трудом сдерживался, чтобы не спросить, не принесла ли она случайно с собой зеркало. Он сам не ожидал, что состояние внешности будет так сильно его волновать. К уху повязка присохла, Мишка зашипел от боли, но на Юльку это не произвело ни малейшего впечатления, она даже и не попыталась его успокоить «лекарским голосом».
– Юль, меня сильно поуродовало? – не выдержал наконец Мишка. – Рожа здорово страшная?
– А ты и так красавцем не был, – «порадовала» Юлька. – Такую харю сильно не попортишь.
– А вот и врешь! – запротестовал Мишка. – Красава, внучка Нинеина, на мне жениться обещала. Красавец, говорит, писаный, только собольей шубы и красных сапог не хватает. Но сапоги с шубой – дело наживное.
– Ну я же говорю: бредишь! Может, все-таки она за тебя замуж выйти хотела, а не жениться?
– Не-а! Так и сказала: «Вырасту и женюсь на тебе!» Замуж каждая выйти может, а вот жениться… Но Красава, наверно, способ знает – внучка волхвы все-таки.
Юлька наконец не выдержала и фыркнула:
– Трепач! Надо было тебе лучину в язык всаживать, а не в глаз! А ну не лезь! – лекарка шлепнула Мишку по руке, которой он потянулся пощупать ухо. – Не зажило еще!
– Ну, что тут у нас? – раздался вдруг из-за Юлькиной спины голос Настены.
Мишка даже и не заметил, когда она успела войти в горницу.
«Консилиум, сэр. Видать, дела серьезные. Слава богу, Бурея третьим не пригласили – добивать, чтоб не мучился».
– Вот, мама, – Юлька отодвинулась, чтобы не мешать матери.
– Глаз промой ему, – Настена, внимательно вглядываясь в Мишку, легко притронулась пальцами к его лбу возле брови, оттянула нижнее веко. – Ну-ка попробуй глаз открыть, Мишаня.
Мишка попробовал, получилось плохо.
– Шевелится, – с удовлетворением констатировала Настена. – Все хорошо: глаз видит, веко шевелится, будет чем девкам подмигивать.
– Это я обязательно! – бодро отозвался Мишка и для убедительности пропел:
На закате ходит парень возле дома моего.
Поморгает мне глазами и не скажет ничего.
И кто его знает, чего он моргает,
Чего он моргает, чего он моргает?
Тари-тари, тари-тари, тари-тари-там!
– Ну если запел, то выздоравливает! – Настена довольно улыбнулась. – Промывай ему глаз и перевязывай. Пожалуй, через пару деньков поднимется.
– Так что у меня с мордой? – дождавшись, когда Настена выйдет, снова спросил Мишка. – Бурея по страхолюдству переплюну или нет?
– Ну прямо как девка! – возмутилась Юлька. – Ничего особо страшного. Бровь, конечно, сгорела, но вырастет снова… почти вся. Чуть-чуть кривая будет, но несильно. Волосы на голове тоже отрастут…
– А с ухом что?
– Ну… – Юлька помялась, но под настойчивым взглядом Мишки все же продолжила: – Ты когда на спину упал, уголек к уху скатился. Подшлемник волосам гореть не дал, но сам тлеть начал, и как раз там, где ухо… Пока с тебя шлем стащили, пока то да се… В общем, прижарилось у тебя ухо. Даже обуглилось слегка.
– И что?
– Ну пришлось отрезать немного…
– Сколько это – «немного»?
Мишка опять полез щупать ухо и опять получил шлепок по руке.
– Не трогай! Как бы еще кусок отрезать не пришлось. Да ты не бойся, Минь, под волосами не видно будет.
– Эх, молодежь, молодежь. Только б вам резать, – тоном старого доктора из не менее старого анекдота проворчал Мишка. – Юль, вон там воск лежит, дай-ка мне кусочек.
Размяв воск в пальцах, он вылепил из него некое подобие ушной раковины.
– Показывай, сколько отрезали?
Юлька немного поколебалась, потом несколькими движениями отщипнула верхний край.
– Мать честная! Эльф!
– Что? – непонимающе переспросила Юлька. – Какой эльф?
– У латинян сказка такая есть – про лесных людей. Они такие же, как люди, даже детей могут от людей рожать, только уши у них заостренные, как у зверей.
– А-а. Ну у тебя только одно ухо заострилось.
– Так у них полукровок так и называют – полуэльфы.
– Трепач. У него чуть не пол-уха сгорело, а ему все хаханьки, – лица Юльки Мишка не видел, потому что она как раз накладывала ему повязку, но по голосу чувствовалось, что лекарка улыбается. – Ты и на собственных похоронах шуточки шутить будешь?
– Ага! Приходи, посмеемся.
– Дурак!
– Правильно! Дед Корней так и сказал: «Одна половина бунтует, другая половина с ума сошла, остальные – в жопу раненные». Ранен я совсем в другое место, в бунте замечен не был, так что, выходит, сумасшедший.
– Хватит! – решительно заявила Юлька. – Шутки шутками, а Роська твой до горячки доигрался – в жару лежит. Ты думаешь, мать сюда на морду твою шпареную любоваться пришла? Она с Роськой сидит, а попа, дружка твоего, за волосья с крыльца стащила. Приперся! Сам одной ногой в могиле стоит и парня туда же тащит!
– Да ты что?
– То! И тетка Варвара чуть не померла. Вам, дуракам, смешно – стрелу в задницу поймала, а того не знаете, что там кровяная жила проходит. Порвать ее – смерть, нету способа такие раны лечить. Фаддей, дурень, стрелу дергал, как морковку из грядки, а стрела-то от шлема отскочила – кончик погнутый! Разворотил, когда вытаскивал, так что тётка Варвара чуть кровью не изошла. Еще бы на волосок в сторону, и все – порвал бы жилу кровяную. Правильно его твои ребята отлупили – чуть собственную жену по дури не угробил.
– Ну Варвара тоже хороша! Любопытство ее когда-нибудь угробит – вечно ей все новости раньше всех надо знать… А остальные ребята мои как?
– Про Гришу тебе уже сказали?
– Да. Царствие ему небесное, – Мишка перекрестился, Юлька даже и не подумала. – С Роськой все понятно, вернее, ничего не понятно. Как думаешь, выкарабкается?
– Не знаю, горячка от запущенной раны… хуже нет.
«Эх, пенициллину бы сюда, а так… У них же почти никаких средств для борьбы с сепсисом, а Роська еще и в депрессию впал. Совсем хреново».
– Ладно, будем надеяться, – Мишка в упор посмотрел на лекарку и отчетливо произнес, снова осеняя себя крестом, – Бог милостив.
– Помолись, помолись, – Юлька скептически покривила рот. – Только не вздумай, как Роська, сутки напролет в церкви корячиться. Возись потом с тобой.
– Не буду. Как остальные раненые?
– Яньке Бурей шею вправил, уже и не болит. У Марка плечо еще немного опухшее, правой рукой не скоро сможет свободно шевелить. Серьке палец на ноге пришлось отнять, на костылях прыгает.
– Что? Даже на пятку наступать не может?
– А ты думал? Ступня – такая вещь… Потом-то ходить нормально будет, а пока – на костылях.
– Говорят, ты около меня три ночи просидела, – Мишка осторожно взял Юльку за руку. – Спаси тебя Христос, Юленька, который раз ты уже меня спасаешь… и ребят моих, тоже.
– Да ладно тебе… – Юлька смущенно потупилась, на щеках заиграл румянец. – Такое уж у нас дело – лекарское. А зато я, когда Серьке палец отнимали, половину дела сама сделала, мама только присматривала!
«Едрит твою… Ну и герлфренд у вас, сэр Майкл! Тринадцать только в октябре исполнится, от живого человека кусок отхряпала, а радуется, будто ей новое платье подарили! Сумасшедший дом, чтоб мне сдохнуть! А… а вот возьму и уговорю мать Юльке платье сшить, такое же, как у сестер. И вальс танцевать научу! И вообще закатим бал по случаю новоселья воинской школы, и танцевать буду только с ней одной, пускай все святоши удавятся!
Вообще-то надо бы ее похвалить, вон как радуется. Что б такое сказать, вроде комплимента? Блин, сразу и не придумаешь, больно уж повод специфический. Ну и ладно, в определенных случаях комплимент вполне успешно заменяется доброжелательной заинтересованностью».
– Так ты что же, скоро уже и сама сможешь, без материной помощи?
– Еще долго не смогу, – Юлька тоскливо вздохнула. – Тут ведь не только правильно отрезать да зашить требуется. Надо еще и так сделать, чтобы у больного сердце от боли не зашлось, а я пока не могу.
– Как же так? Ты когда моих ребят на дороге лечила, они вообще боли не чувствовали.
– Боль, Минь, разная бывает, настоящей, самой страшной, ни ты, ни твои ребята еще и не чувствовали. И больные тоже разные бывают. Ребята твои мне легко поддались, а для взрослого мужа я не лекарка, а девчонка сопливая, он мне не верит, а значит, и наговору моему не поддастся.
«Да, с анестезией у ЗДЕШНЕЙ медицины проблема, и еще лет семьсот эту проблему решить не смогут. Под нож лучше не попадать. Слава богу, Максим Леонидович обещал, что я умру здоровым, видимо, руки-ноги в погребении были в полном комплекте и следов переломов не наблюдалось. Что еще можно определить по старым костям? Не знаю, но и сказанное утешает».
– Минь, – заговорила вдруг Юлька каким-то непонятным тоном, – как только полегчает, уезжай-ка ты побыстрее в свою школу, не болтайся в селе.
– Юль, ты чего?
– Ратники на тебя сильно злятся, говорят, что Корней стаю щенков на людей натаскал, а ты в той стае вожак. Утром сход был, Корней указывал: кого изгнать, кого оставить. Устинья, жена Степана-мельника, и Пелагея, невестка его, дочь Кондрата, – тебя прилюдно прокляли. Устинья совсем ума лишилась, шутка ли – муж и все три сына убиты. А у Пелагеи муж, брат и отец. Бурей их обеих оглушил, прямо кулаком по голове, а мужи раскричались, говорят, Корнея хватать начали… может, и врут. Там же Лука Говорун и Леха Рябой со своими десятками конно и оружно были. И твоих три десятка Митька привел, верхом, в бронях с самострелами. Так что вряд ли кто-то решился рукам волю давать, но горячились сильно. Данила прямо на копье Луке кинулся, рубаху на груди рванул, кричит: «Бей, все равно не жить!»
– А Данила-то с чего?
– А ты не знаешь? Устинья-то – его дочь от холопки. Так что сыновья Степана – его внуки, все трое. Он же всего года на три-четыре моложе Корнея, а дочку с холопкой прижил, когда ему еще четырнадцати не было.
«М-да, когда все друг с другом в каком-нибудь родстве, только тронь, и пойдет цепляться одно за другое. Кто ж знал, что сыновья Степана приходятся внуками Даниле? И куда Данила смотрел? Ведь знал же о заговоре!»
– Сам виноват! Знал о заговоре, а внуков не удержал! А может, рассчитывал снова сотником стать?
– Не знаю, Минь. Говорят, Данила у десятников в ногах валялся, просил дочку на поруки взять. Никто не согласился, не любят его. А Пелагея Корнею в глаза поклялась обоих сыновей воинами вырастить и в ненависти к тебе воспитать, чтобы не было ему покоя, а под конец жизни чтобы могилу твою увидел.
– Ну это мы еще посмотрим, кто чью могилу увидит!
– Уезжай от греха, Минь! Пока ты в доме, ничего не случится, а как поправляться начнешь, уезжай, не задерживайся в селе. Подстерегут где-нибудь и убьют. Все же понимают: ни Лука, ни Леха Рябой, ни Игнат против Корнея не пойдут. Тихон тоже. А с остальными, если что, ты расправишься. Корней ведь ратников друг на друга натравливать не станет, для этого у него теперь Младшая стража есть.
– Не будут бунтовать – ни с кем расправляться и не придется.
– Да что ж ты непонятливый такой! – взорвалась возмущением Юлька. – Взрослым ратникам мальчишек бояться – это же унижение какое! Не простят тебе, не забудут, рано или поздно найдут способ отыграться! Уезжай, Минька, хочешь, Христом твоим тебя попрошу? Уезжай!
Такой Юльку Мишка еще не видел: кажется, девчонка знала, о чем говорит, и напугана была всерьез.
– Да что ж ты, Юленька… – он притянул Юльку к себе. – Успокойся, уеду я. Как только смогу, так сразу и уеду. У меня скоро еще полсотни ребят появится, крепость достроим, пусть только кто-нибудь сунется…
Мишка шептал своей подружке еще что-то успокаивающее, называл ее ласковыми прозвищами, гладил по голове, сам поражаясь всплывшей неизвестно откуда странной смеси нежности и готовности порвать любого, кто нанесет Юльке малейшую обиду. И не было в этом чувстве ни намека на сексуальность, хотя по ЗДЕШНИМ понятиям юная лекарка уже входила в возраст замужества (выдавали замуж и в двенадцать), было желание успокоить, защитить, оградить от жестокости окружающего мира и…
Совершенно неожиданно начало приходить чувство слияния, которое они уже переживали, когда удерживали на грани жизни и смерти раненого Демьяна. Но сейчас оно было несколько иным: во-первых, непреднамеренным, возникшим спонтанно, во-вторых, слияние не несло радостного чувства переполненности энергией. Юлька, видимо неосознанно, пыталась донести до Мишки свою тревогу, а он всячески сопротивлялся, стараясь ее успокоить и внушить оптимизм. Сознание взрослого человека, более богатый жизненный опыт, накопленный за долгие годы запас скептицизма позволяли Мишке легко сопротивляться внешнему потоку информации, делали его ментально сильнее… хотя правильнее было бы, наверно, сказать не сильнее, а защищеннее. Юлька через этот барьер пробиться не могла, тем более что не осознавала его существования, да и не смогла бы понять сути.
Остатками рационализма, растворяющегося в слиянии двух сущностей, как сахар в горячем чае, Мишка понял: сопротивляться не нужно. Юлька пусть еще совсем молодая, но лекарка. Она привыкла проникаться ощущениями больного – по едва заметным признакам определять его настроение и самочувствие, через ее руки прошло если не все, то большая часть населения Ратного. Она чувствует на эмоциональном уровне общее настроение и, как прирожденный медик, будучи не склонной к панике или преувеличениям, способна оценить настрой селян достаточно объективно.
Мишка мысленно расслабился, барьер истаял, и тут же возникло ощущение близости зверя – большого и опасного. Зверь еще не испуган, но уже обеспокоен, еще не разъярен, но уже подобрался и напрягся. Сразу же родилась и ассоциация – медведь, окруженный собаками. Охотник еще не подошел, но уже где-то рядом, и собаки только и ждут появления хозяина, чтобы накинуться со всех сторон. Каждую из них в отдельности медведь убил бы или обратил в бегство без особых усилий, с охотником он тоже без страха сошелся бы один на один, но вместе… Убить! Убить вожака стаи, потом перебить или разогнать остальных собак, а тогда уж и с охотником можно разобраться, тем более что без своих зубастых помощников тот может и не решиться напасть.
Вот он, этот зверь, – ратнинская сотня, и вот он, вожак стаи, – сотников внук Мишка, старшина Младшей стражи. Убить или иным способом избавиться от него, и охотник отступит – зверь слишком силен…
Деликатный стук в дверь прозвучал прямо-таки громом небесным. Юлька торопливо высвободилась из Мишкиных объятий, схватила старую повязку и преувеличенно тщательно принялась ее сматывать. Мишка чуть не выматерился вслух от досады, но сдержался – рядом сидела девчонка, а такую куртуазность, как предварительный стук в дверь, во всем Ратном мог изобразить только один человек – отец Михаил.
– Входи, отче! – громко произнес Мишка и подмигнул удивленно оглянувшейся на него Юльке.
– Мир вам чада, я не помешал?
– Нет, отче, я уже закончила.
Юлька начала торопливо складывать в сумку лекарские принадлежности, потом спохватилась и, перекрестившись, подошла под благословение. Как бы скептически Настена ни относилась – не к религии, разумеется, а к жрецам, – соблюдать внешнюю благопристойность она дочку приучила.
– Не спеши, Иулия, переговорить с тобой хочу… Или тебя больные ждут?
– Нет, никто не ждет, отче.
– Вот и поговорим об отроке Василии. Миша, ты, наверно, тоже о нем со мной поговорить хотел?
– Хотел, отче, – не стал отказываться Мишка. – Только разговор неприятным оказаться может. Ты уж прости, но я за десятника Василия перед Богом и людьми отвечаю, и если с ним беда приключилась, хочешь не хочешь, спрос и с меня тоже.
– В этом ты прав, и спорить с тобой было бы глупо и несправедливо, – отец Михаил помолчал немного в раздумье. – И что же ты мне сказать хотел?
– Отче, ты бы присел, разговор долгий, да и неудобно – ты стоишь, я лежу, – Мишка подождал, пока священник устроится на лавке, и продолжил: – Василий воинское обучение проходит. Ты, отче, надеюсь, не будешь спорить с тем, что воину плоть умерщвлять, подобно чернецу, неуместно. Воин иным способом усердие в вере проявляет, телесная слабость ему не пристала.
– Так, – отец Михаил кивнул. – Иулия, как здоровье отрока Василия?
– Плохо, – произнесла Юлька прямо-таки прокурорским тоном. – В беспамятстве он, в жару, в горячке.
– А его? – Священник кивнул на Мишку.
– Ему полегчало. Теперь на поправку быстро пойдет, а Роська… то есть Василий, не знаю. Пока не о поправке говорить надо, а о том, выживет ли, – Юлька даже и не скрывала, что считает виновным в произошедшем попа. – Мама, конечно, сделает все, что можно, но не знаю.
– Все в руке Божьей, будем надеяться. Матушка твоя, как я понял, меня во всем винит?
– А кого ж еще? – мрачно отозвалась Юлька. – Сам, конечно, тоже дурак, но мог же ты ему указать!
– Мог бы, – согласился священник. – И оправдываться не собираюсь! Ведомо мне и то, что неофиты часто излишним усердием грешат, бывает, что и во вред. Но вот ты, Иулия, сказала, что не знаешь, выживет ли Василий. Не знаешь, но, если есть на то хоть малейшая надежда, будешь лечить! Скажу более: даже если не будет надежды, ты все равно будешь бороться за жизнь больного до последнего мгновения. Так?
– Так, – Юлька явно не понимала, к чему клонит отец Михаил, и смотрела настороженно. – Лекари иначе и не могут.
– А ты, Миша, часто повторяешь одну мысль: «Делай, что должен, и будет то, что будет». Так?
– Так, – подтвердил Мишка, уже догадываясь, какой аргумент последует дальше.
– Оба вы: и ты, Иулия, и ты, Михаил, – видите в сем свой долг и готовы исполнять его, невзирая ни на что! Так почему же вы отказываете мне в праве исполнять мой долг? Пути Господни неисповедимы, искренняя молитва слышна Господу, мог ли я быть уверенным в том, что не перст Божий привел отрока Василия в храм? Мог ли я быть уверенным в том, что не произойдет чуда и по молению его Господь не исцелит раненого? Мог ли я изгнать молящегося из храма?
Отец Михаил обвел горящим взглядом собеседников, тяжело, с хрипом вздохнул, на щеках его проступил нездоровый румянец. Юлька и Мишка молчали. Мишка нашёл бы что возразить священнику, но не хотел обижать своего тезку и учителя, да и поздно – словами делу не поможешь. Юлька же, кажется, уже забыла о теме разговора и смотрела на отца Михаила лекарским взором, как по-писаному читая диагноз – чахотка.
– А теперь помыслите, чада. И у лекаря бывают неудачи – не всегда лечение удается. И у воинов случаются поражения. Так же случилось в этот раз и со мной. Скорблю. Молюсь о здравии отрока Василия и не ищу у вас ни оправдания, ни жалости, но лишь понимания.
Вся злость у Мишки куда-то подевалась, оставив после себя только жалость к отцу Михаилу и к Роське. Обоих он любил и их страдания ощущал, как собственные. Убедил ли священник в чем-нибудь Юльку, Мишка не понял, скорее всего, нет. Самому Мишке никакие убеждения были не нужны – рядом с ним сидели два человека, для которых правило: «делай, что должен» – было не словами, а смыслом жизни, но как по-разному они понимали свой долг!
Повисшее в горнице молчание следовало как-то прерывать, иначе либо отец Михаил примется дальше изводить себя, либо Юлька ляпнет чего-нибудь непотребное.
– Понимаю, отче. Все ты верно говоришь, но пойми и ты. Роська… – отец Михаил недовольно шевельнул бровями, услышав языческое имя. – …Да, отче, тогда он еще был Роськой! Так вот, Роська, сколько себя помнит, жил на ладье и другой жизни не знал. Не было у него ни дома, ни семьи, даже имени своего настоящего он не ведал, потому что попал в рабство малым ребенком. Сейчас он приспосабливается к новой жизни, ищет в ней свое место. Помочь ему в этих поисках – наша обязанность, подталкивать к тому или иному выбору – грех. Если он выберет стезю служения Господу, слова не скажу поперек, но выбор его должен быть сознательным, при ясном понимании того, к чему этот выбор приведет. А пока… То, что он неумерен в своих поисках, никого удивлять не должно – юношеский максимализм, ничего не поделаешь. Потому и удерживать его от излишнего, как ты сказал, усердия – наш долг.
Мишка прикусил язык, но было уже поздно – отец Михаил отреагировал на его речь, а особенно на слова «юношеский максимализм», так, словно увидел перед собой некое чудо. Он даже, по всей видимости чисто машинально, перекрестился и растерянно произнес:
– Миша… Ты… В который раз уже. Не устаю изумляться: откуда это? От старца умудренного такое услышать – понятно было бы, но тебе всего четырнадцать! Если бы не сам тебя в купель окунал…
«Блин, какой прокол! Нервы, сэр, или резко прерванный контакт с Юлькой так подействовал? Черт бы побрал этот возраст, когда уже вырасту? Среди своих, а как в тылу врага – забудь про искренность!»
– Не ты первый изумляешься, отче, хотя как раз тебе-то и не с чего, – ситуацию надо было отыгрывать, и Мишка решил, что нападение – лучшая оборона. – Ты же меня не только грамоте обучал, вспомни: ты прежде всего учил меня думать. Воевода Кирилл говорит: «Плох тот учитель, которого не превзошел ученик», и он тоже приучает меня думать. Поставил под мою руку полсотни мальчишек и дал в наставники Андрея Немого. Тут поневоле задумаешься, что отроками движет и как их обуздать? А не ты ли меня поучал: «Обуздаешь их – обуздаешь себя»? Чему же ты изумляешься? Что ты такого от меня услышал, что, как следует поразмыслив, не сказал бы любой разумный человек? Спасибо тебе за науку, отче.
– Чудны дела Твои, Господи, – отец Михаил, несомненно, был польщен, но какие-то сомнения, видимо, еще оставались. – Порадовал ты меня, чадо, но…
Разговор надо было срочно уводить в сторону, и Мишка не дал священнику завершить фразу:
– А хочешь, отче, еще тебя порадую? Жертвоприношение, которое плотники якобы учинили, наветом оказалось – вранье!
– Не шути с этим, Миша, враг рода человеческого хитер и в заблуждение ввести может и людей более умудренных, чем ты… – отец Михаил осекся, поняв, что именно он только что сказал, но после небольшой паузы все же продолжил: – Речь о самом сильном и самом богопротивном колдовстве идет – о ворожбе на человеческой крови и погублении бессмертной души! Так просто это отмести невозможно.
– А я и не отметаю, отче. Я разобрался. Тебе в подтверждение навета клок одежды принесли, кровью и глиной замаранный, а глины такой на месте строительства нет! Ни на поверхности, ни в глубине. Приедешь постройки освящать, сам в этом убедишься. Вдобавок, тряпку тебе эту притащили более чем через месяц после начала строительства, а глина на ней была свежая! Может такое быть? Не может!
– Гм… – отец Михаил задумался, машинально поглаживая священнический крест. – Были и у меня сомнения, не скрою. И раб Божий Кондратий перед святыми иконами клялся, крест целовал, я видел – не врет. Выходит, навет… нет пределов злобе людской и зависти.
– Я не спрашиваю, отче, имени клеветника – тайна исповеди нерушима. Сам найду, тем более что это не так уж и трудно. А когда найду…
– Остановись, Миша! – отец Михаил выставил перед собой ладонь в протестующем жесте. – Ты и так уже, своим судом, неправедно кровь человеческую пролил!
– Я?!
– Ты, Миша, ты. За что ты убил людей в доме Устина?
– Они бунтовщиками были! Как тати в ночи, подкрались, чтобы нас убить!
– Как тати, говоришь? А ну-ка припомни: кто-нибудь из них к вам на подворье заходил?
– Они не успели…
– Заходил или нет?
– Нет, отче, не заходил.
– Значит, те, кто укрылся в доме Устина, ничем вашим жизням не угрожали?
– Они собирались…
– Угрожали или нет?!
– Нет, отче, не угрожали.
– Когда ты их преследовал, они пытались остановиться, подстеречь тебя и нанести какой-либо вред?
– Нет, отче, не пытались.
– А теперь, сын мой, обрати мысли свои к Высшему Судии! Люди шли к твоему дому с преступными намерениями, но потом передумали… Неважно почему! – священник повысил голос, не давая Мишке возможности перебить себя. – Неважно, по какой причине, передумали и вернулись домой! Ответствуй, как перед Высшим Судией, за что ты их убил?! Женщина – раба Божья Марфа – защищала свой дом и детей! За что ты ее убил? Отрок Григорий пошел за тобой по твоему приказу, значит, не ведал, что творил, и принял смерть лютую – скончался в муках! За что ты его убил?!
«Боже мой, опять та же формулировка: «Превышение пределов необходимой самообороны»! Это никогда не кончится! Ни ТАМ, ни ЗДЕСЬ. Это проклятие, от которого не скрыться и за девятью веками времени! ТАМ я ответил ударом на удар, ЗДЕСЬ я ответил ударом на удар. В чем моя вина? В том, что мой удар оказался сильнее? В том, что не дал ударить себя повторно? В том, что не стал ждать, когда меня надумают убивать еще раз?»
Мишке вдруг начало казаться, что он сходит с ума – события XX и XII веков перемешались и стало невозможно отличить одно время от другого. Он как будто со стороны услышал свой голос в комнате для допросов следственного изолятора «Кресты»: «В яслях, в детском саду, в школе – одни женщины. «Вовочка, не кричи, Вовочка, не бегай, Вовочка, не дерись!» Если Вовочка все это честно выполняет, то в темной подворотне не он будет защищать свою девушку, а девушка его!!! А потом кричите, что мужиков настоящих не осталось!» Но следователем была женщина. «Вы, Ратников, могли позвать на помощь охрану, вы могли спрятаться под койку». – «Да меня после этого «опустили» бы!!!» – «Но зато вы не стали бы убийцей!» Следователем была женщина, судьей тоже была женщина…
– За дело он их убил! За то, чтобы его матери не пришлось дом и детей защищать! За то, что воин, порушивший присягу и умысливший против сотника, повинен смерти! За то, что враг должен быть убит, или он убьет тебя!
Мишка даже не сразу понял, что в горнице звучит голос Настены. Лекарка стояла в дверях, видимо явившись на громкие голоса, и, направив на отца Михаила указательный палец, говорила так, словно рубила топором:
– Ты, поп, у них присягу принимал, а теперь клятвопреступников защищаешь! Он, по-твоему, должен был ждать, когда они второй раз напасть надумают? Или тебе обязательно надо, чтобы все в чем-то грешны были? Чтобы виноватыми себя считали? Виноватого легче подчинить, легче рабом сделать! Пастырем себя называешь? А долго ли твое стадо проживет, если у него рога отпилить да собакам зубы выбить?
– Умолкни, женщина! Не ведаешь, что говоришь…
– А ты сожги меня! Как мать мою попы сожгли! За то, что людей лечила, за то, что младенцам на свет появляться помогала, за то, что смерть с порога гнала!
Гордая осанка, твердый голос, уверенный тон, ни малейшего намека на скандальный визг озлобленной бабы. Мишка буквально физически почувствовал, как Настена, одним своим голосом и видом, вытягивает его из водоворота безумия, куда его начало было затягивать.
– Замолчи! Ты не смеешь святых отцов…
– Смею! – Настена притопнула ногой. – Ты, долгогривый, одного парня до горячки довел, теперь за второго взялся? Не дам! У тебя самого смерть за плечами стоит!
– Не тебе, ведьма, предрекать волю Божью…
Отец Михаил вдруг схватился за грудь и зашелся в надсадном кашле, на губах его выступила кровь.
– Ну вот, – Настена сразу же утратила весь свой грозный вид. – Эй, кто-нибудь! Бегите за Аленой, пусть страдальца своего забирает да домой тащит! Юлька, бегом на кухню! Пусть вина с медом смешают да подогреют немного. Ну-ка, дыши аккуратнее, долгогривый, не сжимайся, расслабься, не рви себе нутро, и так, наверно, одни лохмотья там.
Настена заставила священника опереться спиной на стену, что-то подсунула ему под голову, заговорила «лекарским голосом»:
– Тихо, спокойно, медленно… Не тяни в себя воздух, он сам войдет.
Тонкой струею, свежестью светлой, ласковым ветром раны обвеет.
Силой наполнит и боли утишит. Горести сгинут, и радость вернется.
Нету болезни, и нету печали – ветром уносит, вдали разметает.
Жар, что от сердца лучами исходит, грудь согревает и горло смягчает.
Тело теплеет, покоится мягко, соки струятся по жилам свободно,
В пальцах, в ладонях тепло тихо бьется, вверх по рукам поднимается к телу.
Медленно голос мой сон навевает, веки набрякли, губы ослабли,
Плечи обвисли, грудь чуть колышет…
Мишка почувствовал, что на него начинает наплывать сонливость. Отец Михаил тоже задышал ровнее, расслабился, и, хотя в груди у него еле слышно сипело, приступ, кажется, пошел на убыль. Настена еще продолжала что-то говорить, но смысл слов до Мишки уже не доходил, слышен был только монотонный, успокаивающий голос. Последней ясной мыслью перед окончательным погружением в сон было:
«Ну вот. А говорят, что на меня заговоры не действуют…»
Разбудил Мишку голос деда:
– Давай, давай! Ничего он не спит, а если спит, разбудим – нечего днем дрыхнуть, на то ночь есть! Михайла! Хватит бездельничать, давай-ка делом займись, мне, что ли, за тебя отдуваться все время?
Мишка раскрыл глаз и увидел, что дед вталкивает в горницу приказчика Осьму.
Нового приказчика привез с собой Никифор и поставил его начальником над Спиридоном и тремя работниками. Внешность у Осьмы была совершенно классической, словно у актера, играющего роль купца в одной из пьес Островского: среднего роста дородный шатен с окладистой бородой и расчесанными на прямой пробор, слегка вьющимися на концах волосами. Глазки маленькие, нос картошкой, губы полные, сочные. Ладошки маленькие, пухлые, с сосискообразными пальцами. Ноги кривоватые и, пожалуй, коротковатые, что делалось особо заметным из-за упитанности тела.
Но на внешности тривиальность и заканчивалась, все остальное у Осьмы было совершенно нестандартным. Начинать можно прямо с имени. Прозвище Осьма было производным от… тоже прозвища – Осмомысл. Прозвища весьма уважительного, свидетельствующего о незаурядном уме. Не был Осьма ни закупом, ни вообще каким-нибудь должником Никифора, а в недавнем прошлом являлся весьма успешным купцом, которому Никифор сам был чего-то должен, но не в финансовом плане, а в морально-нравственном.