– Генёк! Зажги огонь и не смотри сюда, за печку, а я не буду смотреть туда… Будем переодеваться. Бррр! Холодно. А всё-таки хорошо! Я очень довольна этим приключением…
Хохочет там, за печкой. Подплясывает босыми ногами по полу и весело приговаривает:
– Холодно, Генёк, холодно; голодно, Генёк, голодно.
Вязко падает мокрое белье на пол, сухо шелестят свежие юбки, кофты… Я тоже тороплюсь принять благообразный вид. Ударил и покатился по лесу гром и строго заворчал старый бор. Близко гроза.
– Генёк! Закрой окно, а то молния залетит… А умирать не хочется еще…
Набежал сердитый ветер, рванул створку окна и разбил стекло.
Дедушка принес клокочущий паром самовар, и жарёху из утки, хлеба. Долго он ахал около разбитого стекла и ругал ветер. Вкусно пахло жарким и коркой свежеиспеченного черного хлеба…
– Ты готов?
– Да.
– Можно выходить?..
Появилась вся в черном, тонкая, хрупкая, похожая на молоденькую послушницу из монастыря. Волосы распущены, на голову наброшен черный платок, шаль не знаю, как назвать… Из-под шали лукавые глаза. Подошла, сбросила шаль и, наклонив голову, перебросила ловким движением все волосы на грудь… Стоит босая.
– Генёк! Заверни мои волосы в полотенце, свей жгутом и выжми, как делают женщины, полоская белье. Понимаешь?
– Понимаю.
Крепко, с непонятным раздражением, крутил я мокрые черные волосы, а она кричала:
– Будет! Больно!
Опять наклонила голову, встряхивает каскадом черных волн.
– Смотри: достают мои волосы до полу?
– Волос долог, – ухмыляясь, сказал дедушка.
– А ум, дедушка, короток. Да?
– А кто тебя знает!.. Вас ведь трудно разобрать-то… Всё, чай, умнее меня, старика… Всё-то ты смеешься… Веселая головушка!.. С тобой не соскучишься… Ну, я пойду домой… Заприте дверь-то: не раскрыло бы ветром ночью: хлопать будет… Всё глядел бы на ваше счастье!..
Я проводил старика, постоял на крылечке… Всё на душе как-то неспокойно и тоскливо… Словно потерял настоящую Калерию, а это – не она, другая… Послушал, как страшно шумит бор и как он скрипит под ветром сломанной сосною. Словно кто-то всё качает воду из журавельного колодца. Ну, опять дождь, крупный, торопливый… Под светом из окошка он кажется косым пучком прозрачных веревок. Вернулся. С тоской смотрю на Калерию, красивую, любимую и всё-таки чужую. Облокотился на руки, подпер ими щеки и смотрю в ее лицо: на душу набегает невыразимая грусть, похожая на грусть, рождаемую Бетховенскими сонатами… Грусть о чем-то недостижимом, вечно манящем и недающемся, прекрасном, но далеком, о чем нельзя рассказать другому нашими словами…
– О чем взгрустнул, милый?
– Не знаю, Калерия…
– А я знаю… О той, с золотыми косами!
– Нет. Клянусь тебе, что и сам не знаю…
– Разлюбил уже меня?..
– Нет, Калерия, клянусь тебе… Безумно люблю тебя и… безумно тоскую о твоей любви… Не знаю, Калерия, сам не знаю…
Она подсела близко, заглянула в глаза и прищурилась.
– По маме соскучился?
– Не шути так! Не надо. Я хотел бы тебе рассказать, отчего я грустен, но не умею.
Калерия замолчала и задумалась. Шевельнулась у нее верхняя губа и улыбочка скрытой обиды скользнула и спряталась под черной шалью. Вздохнув, она тихо сказала:
– Несчастный я человек, Геня.
– Почему?
– Вместо счастья и радости я даю только страдание и…
– Это зависит только от тебя, Калерия…
– Нет… Напрасно мы с тобой сюда приехали… Расстались бы сразу и каждый унес бы с собой радостное воспоминание… А теперь…
– Разве тебе это надо?
– А ты как же думал?.. Уж не такая я скверная, чтобы мне было не надо этого.
Она отвернулась к окну и замолчала. Мне чуть-чуть был виден профиль ее лица: нервно вздрагивала верхняя губа и вдруг капнула слезка, большая, тяжелая… В памяти ярко встал пустынный зал старого дома, гробик с Вовочкой, огоньки восковых свеч и стоящая около прекрасная женщина с скорбным лицом… Опять она, Калерия, моя потерянная было Калерия! Я нашел тебя снова и снова безумно люблю…
– Прости меня, если я тебя чем-нибудь обидел…
– Ничего… Пройдет… Джальма! поди сюда!
Собака вылезла из-под стола и положила морду ей на колени. Калерия ласкала ее в каком-то странном экстазе и скормила ей почти весь хлеб, называла нежными именами и вдруг поцеловала в голову.
– Когда-нибудь вспомнит… Вспомнишь, Джальма? Да?
Я подошел к Калерии, склонился к ее лицу:
– Какая ты сейчас милая. Как я сейчас люблю тебя… Ты – разная…
– Когда-нибудь и ты вспомнишь… и пожалеешь о моей любви, которая тебе кажется теперь так… совсем и не любовью даже!.. Когда уйдет весна, как жалко бывает, что пропали подснежники и отцвели ландыши, хотя цветов много, даже больше, чем весной… Ты юн и не умеешь ценить цветы, которые топчешь мимоходом… Ты хочешь, чтобы я была лилией, а я – подснежник… Ты издали ошибся… и сердишься на меня. За что? За то, что я – не лилия?
Встала, ходит и смеется.
– А всего больше я похожа на… Если тебе так хочется, чтобы я называлась лилией, то пусть я буду болотной лилией, каких я принесла вчера с озера… В воде они прекрасны, издали – тянут сорвать… А когда сорвешь – свернут венчики, сожмутся, потеряют сразу снежную белизну… И думаешь тогда: «где же красота, и зачем я лез в болото?». На, Погляди!..
Калерия взяла с лавки поблекшую водяную лилию и швырнула ее мне.
– Это – я… Выкинь за окно!
Я сидел, сжав голову обеими руками, и все нервы моего тела дрожали, как тронутые струны. Я готов был снова разрыдаться, как это было утром на траве. Но страшный громовой удар, ярко-синяя молния и крик Калерии спасли меня. Встрепенулась избушка, мигнул на столе огонь и я почувствовал на шее горячие руки Калерии.
– Ой-ой! Боюсь…
Как девочка, она взобралась ко мне на колени и цепляется руками…
– Бедная моя, мой подснежник, ландыш, лилия, всё, всё…
– Болотная!.. Да?
– Черная лилия… Сказочная черная лилия…
– Из сказки, которой веришь только до тех пор, пока она не досказана…
– Красивая, захватывающая сказка!
– Сегодня я доскажу тебе конец и… и… и конец!
– Ты не хочешь ее продолжить?
– Нет. Не люблю повторяться…
– Неужели же всему конец?!.
– Кто знает! Быть может, когда-нибудь… Я хотела бы встретиться с тобой, когда ты…
– Когда?
– Когда ты поймешь меня… А поймешь ты тогда, когда пройдет весна и настанет лето…
– Не скоро, что ли?
– Кто знает! Всё в жизни случайность… И сейчас – только случайность… Ах, Геня!.. – какой ты молодой еще, слепой котеночек…
Она стала ласкаться, как кошка, потираясь щекой о мое лицо, и заглядывая в глаза лукаво и загадочно, словно о чем-то тайном спрашивала меня, боясь слов… Опять ударил гром, вспыхнули сосновые стены избушки синим отблеском молнии и сердито заворчал старый бор.
– Пугает…
Она встала и красным шелковым шарфом завесила окно.
– А теперь я хочу досказать тебе сказку о болотной лилии…. Будешь слушать? А чтобы было страшнее и сказка казалась волшебнее…
Калерия потушила огонь…
. . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Всю ночь гремела гроза и точно тысячи всадников проносились по мосту, стуча кованными лошадиными ногами. Стонала где-то сломанная сосна, вздрагивала избушка и беспрерывные молнии и трепетные зарницы рождали в завешанном красной шалью окне призраки пламенных пожаров… Казалось, что вся земля объята пламенем и обречена на гибель…
– Ах, Калерия! Мы с тобой сгорим в этом огне…
– Пусть!.. пусть!.. Ведь это сказка!.. И она еще не кончилась…
Рано утром Калерия уехала… А солнце ярко блистало на вымытой траве, на цветах, на деревьях, переливаясь и играя в бесчисленных каплях вчерашнего дождя… И птицы как-то особенно громко и радостно звенели в лесу, гордо вздымающем к голубым небесам свои вершины… В избушке осталось всё так же, как было с ночи: самовар на столе, недопитая чашка чаю, полотенце на стене, ружье, под столом – Джальма, а за белой печью – повядшая смятая трава… На полу валялась черная роговая шпилька… Но в углу на лавке была страшная пустота: там не было желтого чемодана.
– Калерия, Калерия! Что ты со мной сделала…
Я бросился в траву и, целуя ее, горько плакал.
Весь день я блуждал по лесу с белой Джальмой и разговаривал с ней о Калерии:
– Эх, Джальма! Уехала Калерия… бросила нас Калерия!..
– Помнишь, Джальма, как она поцеловала тебя?
– Вот здесь, Джальма, мы с ней ели землянику…
Побывал на всех полянках, где мы были вместе, полежал и посидел на всех лужках и упавших соснах, где мы отдыхали… Безысходной грустью веяло от этих местечек… Иногда я останавливался и громко с тоской кричал:
– Калерия!
Тогда Джальма настораживалась и начинала смотреть в ту сторону, куда я кричал, и выжидательно помахивала хвостом…
– Нет, Джальма, не жди: она далеко…
К вечеру вернулся в избушку и долго всматривался во все мелочи ее обстановки, надеясь увидать или найти что-нибудь близкое, связанное с Калерией или напоминающее ее. Ах, дедушка, зачем ты убрал траву, вымел пол, расставил в порядке лавки. Теперь еще дальше стала Калерия и кажется, что не прошлой ночью была гроза и горело пожаром окно, а давно, давно когда-то…
– Уехала молодуха-то…
– А-а, дедушка!
– Куда она?
– Не знаю.
– Как не знаешь?.. Вот тебе раз!..
– В город…
– Зря пустил… одну… Она у тебя с ветром… Этаких надо в руке держать… На-ка вот – в траве нашел… Видно она обронила…
Дедушка подал мне знакомое колечко с кроваво-красным рубином.
– Она, она… Спасибо, дедушка!..
– Мне чужого не надо… Ждать ее будешь здесь или… она нескоро?
– Нескоро… Надо идти…
А уходить не хотелось, не было силы уйти…. Избушка таила в себе тайную близость с Калерией… Чудилось что-то невидимое и любимое…
– А где, дедушка, водяная лилия?.. Вот здесь, на окне, она лежала.
– Выкинул я ее… Она ведь померла, завяла… В озере их сколько хочешь… Свежих нарвешь…
– Выкинул?
– Выкинул.
– Эх, ты!.. А трава?..
– Я тебе свежей накошу… примялась она… В сенцах ее разбросал – ноги вытирать… После дождя-то грязи натащишь…
Как молния, пронизало мне сердце воспоминание о последних ласках пред рассветом, и, сев на лавке, я опустил руки и голову: «кончилась сказка»!..
– Скучаешь… Пойдем-ка, брат, на охоту! Всё пройдет… Вчерась перед грозой налетело уток – прорва…
– На охоту? Да, да, пойдем!..
– Я на ботнике, а ты с собакой берегом… Мы их всех выгоним…
– Джальма, идем!
Дедушка с багром и длинной одностволкой тихо пробирался камышами, стоя на маленьком ботнике, и с берега казалось, что он идет по озеру, подпираясь палкой. Мы с Джальмой продирались чрез чащу прибрежных тальников и старались не отставать от дедушки…
Дивный вечер после недавнего дождя и грозы: всё блестит свежестью, яркостью красок и какой-то новизной, словно это совсем не то озеро, которое видел уже… Золотые, розовые пятна на воде, и в этих пятнах – белоснежные лилии и желтые, как куриные желтки, кувшинки… В зеленых камышах – бархатные шишки, на воде – широкие листья плавуна и зеленые узоры – кружева ряски… Таинственная гладь воды, заставляющая верить в русалок… Вон там, под склонившимся над водою кустами, где тихая глубина похожа на зеркало с отражением, что-то плеснулось и пошевелило водоросли…
– Кря! кря! кря! – испуганно закричала утка и, ударяя по воде крыльями, полетела, словно побежала по воде…
– Бей! – кричит дедушка.
Вскинул ружье, и гулкий выстрел разбудил вечернюю задумчивость. Тяжело упала утка на воду и потянулись около нее расползающиеся круги. А дым от выстрела лениво ползает по воде…
– Есть! Джальма! Пиль!
Визжит от радости Джальма и, задыхаясь от волнения, плывет по озеру к убитой утке…
– Как ты ее смазал! Ловко, брат!..
– Кря! кря! кря!
– Трах! Трах!
– Трр-ах! – кончает одностволка дедушки и несется его досадливый шёпот:
– Эх, сволочь, улетела! Стреляй!
Еще утка, другая, э-э, да тут целый выводок… Стучит сердце, дрожат руки, не идет патрон.
– Эх, чёрт!..
Кряквы свистят крыльями над головой, а ружье незаряжено: не лезет патрон… Джальма скулит от досады…
– Погоди, старик, надо успокоиться… Ты тоже горячий…
– Да, брат… не могу… Как вылетит утка – сердце обрывается… Пора бы уж привыкнуть, а вот поди… Ну, порох просыпал… Эх, ты, драть тя за хвост…
– Джальма! Назад! Тубо!
– Посылай ее сюда: сейчас выводок в камыши ушел…
Разбудили озеро, камыши, лес; вздрогнули пятна, розовые и золотые, встрепенулись кувшинки, лилии, плавуны и зеленые узоры ряски; закачались, как опахала, длинные палки с черными бархатными набалдашниками… Горит душа, горит лицо и нет горя. Нет!
– Милый! – таинственно кричит дедушка придушенным голосом – помри!
Это значит – присесть и затаиться. Значит – летят утки…
– Джальма! Куш!
– Уй, уй, уй, уй… – свистят утиные крылья, и Джальма дрожит как в лихорадке. Я – тоже.
– Трах! Трах! Есть!
– Молодчина! – кричит дедушка и весело смеется. – Двух смазал…
Уже стемнело. А в воздухе всё еще тревожно посвистывают утиные крылья, заставляя настороживаться и вздрагивать всем телом… Луна выкатилась из камышей и пунцово-красным шаром остановилась над озером… А на горизонте еще не потухла рдеющая меж соснами лента вечерней зари… Примолкло озеро и камыши, загудели комары, огромные, злющие… Заквакали лягушки. Задергали коростели… Зашумели камыши и осока… Стая галок полетела куда-то на ночлег. Закричала сова. Вся природа – в усталой задумчивости… Душа тоже думает помимо воли… О чем? Бог ее знает… О чем-то далеком и неясном, грустном и радостном, что было когда-то и чего не будет, или о том, что было и что опять повторяется и будет повторяться бесконечно…
– Еннадий!
– А!
– Темно. Надо кончать…
Шумный всплеск воды, засеребрившейся под скользящим ботником.
– У меня, брат, караси есть… Уху сварим, да пожрем с устатку-то…
– Это хорошо. Я голоден, как волк…
– Вон летят!..
Бог с ними, – пусть летят: не хочется снимать ружья с плеч…
– Идем, Джальма!..
Медленно ухожу и мурлыкаю грустную песенку… А полная луна прислушивается и грустит вместе со мной… И звезды грустят… Впереди рыщет белая Джальма… Остановится, подождет, понюхает убитых уток и снова скроется в темноте тальников…
– Фу, чёрт, как жрать хочется…
– Пойдем ко мне в землянку… Там и поедим…
– Можно у тебя в землянке сегодня ночевать?..
– А что в избе-то? Неужели один-то боишься?..
– Скучно одному…
– Э, брат, обабился… Спи!.. Четверо будет: я, ты, еж да заяц…
Пришли в землянку. Старик запалил огонек, стал возиться около печки. А я растянулся на лавке и почувствовал неимоверную усталость. Приятная слабость переливалась в теле и не хотелось ни шевельнуться, ни думать… Словно – начало тифа, когда плаваешь в каком-то безразличии. Даже улыбка, безвольная и беспричинная, скользит по губам… Тяжелые ноги, словно в железных сапогах, и руки, как чужие, ненужные…
– Еннадий! Ты что же… Никак спишь уж?..
– Я капельку подремлю…
– А ты хоть кулак под голову-то положи… Как утопленник… На тулуп!.. А я буду уху варить…
Дедушка возился около печки, колол лучину, чистил карасей, поварчивал на кого-то и покашливал, а мне было так хорошо и спокойно, словно я сделался опять маленьким внучком, а дед – моей покойной бабушкой… Будто я натворил каких-то бед и спрятался под защиту бабушки…
– Вишь как, сердечный, намаялся: ни рукой, ни ногой… Молодое дело…
Чего ты там ворчишь, старенький!.. Ворчи, ворчи!.. Так уютно и хорошо слушать, как потрескивают на шестке горящие щепки, бурлит в котелке уха и как ворчишь ты, старенький…
– Тощая, а зацепистая… С ней, брат, построже надо: она сама с усами.
– Ах, это ты – про Калерию!.. Калерия… Странное имя… Что это за человек, такой далекий и близкий?.. Пришла ночь и, как огненный вихрь, закружила в себе и сожгла сердце в пламени грозовых зарниц… И ушла куда-то вместе с грозовой тучей… Нет ее – почему же я не плачу, и не страдаю, и не томлюсь тоской?.. Ведь я же люблю ее!.. Не знаю, ничего не знаю… Казалось, что без нее я не могу жить, а вот живу и душа моя делается всё спокойнее и спокойнее… Гроза пронеслась, погасли огненные змии молний и смолкли громовые раскаты. Опять тишина… А как красиво и страшно было окно, завешанное красным шарфом: казалось, что вся земля пылает в пламени и что всё должно погибнуть… Может быть, и мы, и наша любовь сгорели в этом огне… и остался один пепел… Не знаю… Всё равно… Устал… Невыносимо устал… Я могу уснуть и спать день, два, три… Так хорошо спать и ни о чем не думать!.. Даже о Калерии…
– Ну, вставай да поешь! Уха поспела…
– Не хочу…
– А ты поешь да и спи с Богом… Иди, иди, нечего… Ночь долгая, а теперь некому мешать: один, без молодухи… Выспишься…
Как в бреду сижу и ем уху, не понимаю, о чем говорит дедушка, и не интересуюсь ничем на свете. И кажется, что это не я ем уху, а кто-то другой, и что всё, что было в старом бору, было тоже не со мной, а с кем-то другим…
– Ну вот, теперь и ложись…
Я, никогда не молившийся, помолился, бросил сапоги и куртку и, как внезапно убитый, брякнулся на скамью и уснул глубоким сном, без грез и сновидений…
Проснулся поздно и сразу захотел домой… Торопливо собрался, выпил чаю и, вскинув ружье за спину и взяв гитару подмышку, простился с дедушкой.
– Ну, с Богом!.. Приходи за утками-то, только уж один, без бабы: с бабой какая охота!.. Я тебя провожу…
– Джальма! Идем!
– Заколотить надо окошко-то, – сказал дедушка, проходя мимо избушки…
И когда я шел в соснах и избушки не было уже видно, в тихом бору гулко застучал топор, заколачивающий окно и дверь моего «Края света»… Я приостановился и послушал: точно заколачивают крышку Вовочкина гробика… На мгновение у меня сжалось сердце…
– Идем, Джальма!
Я громко, на весь бор, запел и быстро зашагал вперед, углубляясь в молчаливый бор, полный величавого спокойствия…
«Эх, ты, но-о-ченька-а, а ночка те-о-о-мная…»
«Ночка темна-а-я, а ночь о-о-се-е-нняя…»
И тихий бор подпевал мне своим эхо…
«С кем я э-э-эту ночь да ночевать бу-у-ду-у?..»
Было уже темно, когда я подходил к нашей усадьбе… В розовом тумане погасал вечер и резко рисовались на потемневшей синеве неба старые липы нашего сада… Вон мигнул через листву дерев слабенький огонек… Собаки почуяли мое приближение: залились в два голоса… Стыдно как-то и немного страшно… Остановился около прясла, положил на траву гитару и ружье, сел на бревна подумать… В сущности, какое кому дело, где я был и что делал? Охотился и конец!.. Вот она, дичь: три утки… Еще огонек… У мамы… Воображаю, как она встретит меня… особенно, если ямщик рассказал про лесную сторожку… Неужели рассказал? ну и отлично. Я не мальчик, чтобы…
– Ну-с… Идем, Джальма!.. Вперед!
Громко запел и направился через двор прямо в свою беседку. Пусть знают, что я возвратился…
– Кто это идет?
– Я, тетушка.
– А-а… Хорошо ли поохотился?
– Прекрасно…
– А мать тут с ума сходит…
– Почему?
– Ей кто-то наболтал, что ты с этой… особой уехал…
– А хотя бы и с этой особой…
– Об этом я считаю неприличным разговаривать…
– Тем приятнее!..
– Мы хотели заявить о твоей пропаже. Если бы завтра не вернулся, мать поехала бы к становому приставу…
– Вы без пристава жить не можете… Это уж конечно…
Пошел в сад. В беседке сумрачно и печально. Пусто как-то и одиноко… Зажег лампу и огляделся: всё на своем месте и всё не так, как было раньше. И письменный стол, и окно с сиренью, и турецкий диван, и качалка – всё словно умерло… Кто шевырялся у меня на столе? Где портрет?.. Ах, да… забыл!.. Я его спрятал: вот он!.. Взглянул на портрет и испуганно вздрогнуло сердце: словно живые, ласково и укоризненно взглянули на меня чистые глаза девушки… Это ощущение было до такой степени реально, что я испугался и покраснел… Снова спрятал портрет в ящик и вышел на крыльцо… Кто-то идет…
– Барин, вас мамашенька требуют к себе…
– Требуют?.. Скажи – сейчас приду… Вот возьми уток… Три утки.
Переоделся во всё чистенькое, причесался и отправился, с некоторым волнением, в старый дом. В столовой приготовляются к ужину… Вкруг стола ходит тетка помоложе.
– А где мама?
– Там! – тетка показала на комнату, где помещалась Калерия с ребенком, и ухмыльнулась. – Уехала и побросала все свои секреты…
Подали ужин, позвали маму. Выходит.
– А, Геннадий!..
– Здравствуй, мама!..
– Гм… Возвращение блудного сына… Господи, на что он похож!
– Кто: я или «Господи»?
– Словно на тебе воду возили… или не кормили с прошлого года…
Тетки переглянулись и фыркнули.
– Охота пуще неволи, – прошептала помоложе, а постарше – заметила:
– Он с гитарой ходил… Вроде шарманщика… Должно быть, утки любят музыку… Сядет на болоте и поигрывает, а утки, дуры, плывут послушать…
– Ты до какого места проводил прекрасную Калерию?
– Не всё ли это равно, мама!
Опять – пристальный взгляд матери и шепот теток.
Чувствую, что краснею, и злюсь на самого себя. Надо кончить это одним ударом:
– Мама и почтенные тетушки!.. Я люблю Калерию и потому прошу вас при мне не затрагивать наших отношений…
– Вот как!.. Тогда извольте вам всё наследство после предмета вашей любви… Перешли ей. Я не знаю ее адреса, да, признаться, и не желаю входить с ней в переписку…
Мать бросила к моему прибору на стол сверток трубочкой:
– Разные документы… Вся душа на распашку… «Милости просим»!..
– А вы, конечно, произвели расследование этих документов?
– Да, произвели… Да и тебе советуем: тебе надо знать, кого ты любишь…
– Это – мое дело…
Я сунул в карман сверток и уткнулся в тарелку. Мать молчала, изредка вздыхая и посматривая в мою сторону. Тетки сидели с торжественно-непобедимым видом.
– Мерси!
– Не стоит…
Ушел в беседку и долго думал: развернуть сверток или, не трогая, отослать Калерии «в Ниццу до востребования», как она просила писать ей, «если придет охота». Подло читать чужое… Бросил сверток на стол и, ходя по комнате, разговаривал с собою:
– Но я имею право знать, любит она меня или нет? Да, имею… Она говорит, что любит, как умеет, но я должен знать, как она умеет…
– Всё равно: подло, братец!..
– Если бы я прочитал с целью повредить ей – другое дело, но ведь я хочу одного: выяснить свое положение… Только! Это умрет со мной…
С краской в лице развернул я сверток: клочки, начатые и брошенные письма, черновик какой-то телеграммы… Ничего особенного…
«Вовочка скончался, последняя связь порвалась, прощай, всё кончилось».
«Облетели цветы… Догор…».
«Калерия». «Твоя» – зачеркнуто.
«Что это: неужели новая прихоть любви, или просто эхо юности и желание изведать красоту и чистоту непосредственного чувства? Геннадий. Геня. Генек. Не красней и не упрямься… Всё равно… всё равно… всё…».
– Вот она, разгадка!
Я перечитывал эти строки и злорадно хохотал. Так вот в чем дело! А я, дурак, вообразил, что тебе была нужна только моя чистота!
– Взяла ты ее, мою чистоту, красивая развратница. Если бы я знал!
В исступленной злобе, с клокочущим оскорблением, как зверь в клетке, метался я по комнате и бессильно рылся в хаосе спутанных мыслей и ощущений… Мстить? Как?.. и за что? Разве она клялась и обещала что-нибудь?.. Она повторяла несколько раз, что может отдать только красоту, одну красоту… Почему же этот клочек бумаги так поразил и оскорбил меня… Э, не всё ли равно!.. Чистота. Ну, и бери ее, только оставь душу!.. Душа – птица, и, побившись в твоих дьявольских сетях, она вылетела на свободу… Черный дьявол. Пришла и всё, всё разрушила!.. Даже красивую любовь к себе сожгла в своих неистовствах…
– Убить тебя, проклятая… отшвырнуть ногой!.. Я плакал и пресмыкался около тебя, как собака… Я тебе напишу… всё напишу…. Я вылью на тебя всё презрение, которым наполнена теперь душа моя к тебе и к твоей грязной любви…
«Калерия… Ты добивалась украсть мою чистоту и добилась этого… Так знай же, что… я…»
Ну, что же «знай»? Не знаю… что писать и как высказать вихрь своего оскорбленного самолюбия… Бросил перо и снова стал, как зверь в клетке, бегать из угла в угол… Что я скажу, что она – скверная? Но она и не выдавала себя за добродетельную… Что я ее презираю? Но она может сказать мне, что ей это уже неинтересно… Она предложила отдать друг другу «кусочек жизни», и я согласился, а теперь кричу: «караул, ограбили!» – как мальчик, который поменялся с товарищем игрушками, а потом передумал и обвиняет его в краже…
– Дурак!.. Брось все эти «документы» к чёрту!.. Стыдно.
И всё-таки она безумно красива в своих греховных порывах… Не виновата она, что Бог не дал ей ничего другого…
Долго я не мог заснуть и всё судил прекрасную женщину… Она сидела на скамье обвиняемых в моей памяти и, с лукавством в прищуренных глазах, с разлившимися по плечам черными волнами непослушных волос, пристально смотрела на судью, потом украдкой спрашивала его:
– Разве так преступна сказка, которую я рассказала тебе ночью под грохот громов и зарево пламеневших зарниц и молний? Ну, а если бы я сейчас вот заглянула в окно твоей беседки и попросилась войти к тебе – неужели ты не отпер бы двери?
– Не знаю, ничего не знаю… Бог тебе судья… Не мучай: уйди из моей памяти и дай мне забыться!.. Не пробуждай твоими бесстыдными глазами того, что прошло, ушло и никогда не повторится… «Вовочка скончался, последняя связь порвалась»… С кем порвалась?.. Кто этот несчастный человек, с которым, как и со мной, всё кончено?.. Ведь с мужем давно уже было кончено… Ах, да не всё ли мне равно, кто он!..
На другой день, когда мы пили утренний чай, зазвенели колокольчики и на двор въехал всё тот же мужик Степан, который привез меня домой, потом отвез нас с Калерией в бор к дедушке и, затем, увез Калерию «в Ниццу, до востребования»… При виде этого мужика я испуганно соскочил с места и почему-то страшно обрадовался.
– А, Степан!
Но Степан приехал не один: из тарантаса вышел и направился к нашему балкону господин средних лет, изысканно одетый, хотя и покрытый с головы до пят пылью, высокий и красивый брюнет в пенснэ, словно ветром принесенный сюда с тротуаров какого-то большого города. Приподняв шляпу, он приблизился к балкону и спросил, озирая меня, мать и теток:
– Pardon!.. Скажите, пожалуйста, здесь живет Калерия Владимировна и могу я ее видеть?..
Мать встала и молча ушла в комнаты, тетки не отвечали. Пришлось говорить мне. Я попросил его к столу и предложил чаю. Но узнав, что Калерия уже уехала, он страшно заволновался, стал извиняться и торопиться ехать.
– На одну минуточку… – тихо сказал он мне, подхватив меня под-руку и сводя с крыльца…
– К вашим услугам!..
– Мне хотелось бы побывать на могиле ребенка Калерии Владимировны. Она поручила мне посмотреть и написать ей…
Ах, так это ты, который… Я с иронической улыбочкой посматривал на господина, а где-то там, в самых сокровенных уголках моей души, шевелилась змея жгучей ревности… И ты целовал ее, и она целовала тебя… всё так же, как было со мной…
– Ямщик! Отвези этого господина на кладбище… Впрочем… ребенок ваш схоронен в церковной ограде, – пристально, в упор глядя на смутившегося господина, произнес я и холодно раскланялся с отцом бедного Вовочки…
Господин уехал. Вышла мама и сказала:
– Должно быть, это – твой предместник… Приятное знакомство…
Тетки прыснули со смеху и подавились чаем…
– Кукушка… Разбрасывает своих деток по чужим могилкам…
– Поди, Генечка, помоги ему молиться…
– Эх, вы… галки!.. Чуть провинится ваша сестра, сейчас же все на нее!., заклюете!..
– Он обиделся за своего нового родственника… Как он тебе приходится?..
– Свояк…
Оплевали, опоганили всё, что случилось. Не пощадили даже Вовочкиной могилы. А сам я… Тоже! Ах, зачем мы так жестоки даже к самим себе?!. Зачем мы сами так спешим потопить в грязи всё, что дает нам яркого и радостного наша убогая жизнь… Прости, Калерия!.. Я хочу, я должен всё простить тебе и «за то, что я любил», и «за то, что счастлив был»… Я не хочу быть с твоими галками…