bannerbannerbanner
На заре жизни. Том первый

Елизавета Водовозова
На заре жизни. Том первый

Полная версия

После этого отступления опять перехожу к прерванному рассказу. Положение Минодоры, жены Васьки-музыканта, можно было назвать весьма сносным для крепостной; в то время, когда при жизни отца моя семья жила на широкую ногу, ее работа в качестве горничной моих старших сестер была совсем не трудная, и никакой обиды она не испытывала. Элегантная Минодора, не только чисто, но даже со вкусом одетая, кроткая по натуре, толковая и исполнительная, пользовалась общею привязанностью в доме, но особенно моих сестер, и покровительством няни, к которой она относилась, как к родной матери. Но то, что у нас ценили в ней прежде – ее прекрасные манеры и элегантность, необходимые для актрисы и для горничной в хорошем доме, – было теперь, по мнению матушки, нам не ко двору. Прежде Минодора только шила и убирала комнаты, но никогда не делала никакой грязной работы, теперь ей приходилось все делать, и ее хрупкий, болезненный организм был для этого помехою: побежит через двор кого-нибудь позвать – кашель одолеет, принесет дров печку истопить – руки себе занозит, и они у нее распухнут. У матушки это все более вызывало пренебрежение к ней: все сильнее проникаясь демократическими и спартанскими вкусами, она все с большим раздражением смотрела на элегантную Минодору. К тому же нужно заметить, что матушка вообще недолюбливала тонких, хрупких, бледнолицых созданий и предпочитала им краснощеких, здоровых и крепких женщин. Хотя Минодора пока еще оставалась у нас в доме, но участь ее висела на волоске. Правда, няня при всяком удобном случае упрашивала матушку окончательно оставить ее в горничных, резонно Указывая ей, что всю грязную работу может исполнять кухарка, что у Минодоры при нашей семье и в таком большом доме, как наш, при множестве швейных работ, не будет даже хватать времени, но матушка не давала окончательного ответа: вероятно, раздражение против мужа Минодоры усиливало ее нерасположение и к его жене. В этой резкой перемене матушки к необыкновенно кроткой Минодоре, ничем не провинившейся перед нею, наверно не малую роль играла вся ее внешность «воздушного созданья». К тому же, как только изменилось наше материальное положение, матушка желала видеть всех – и детей своих, а тем более прислугу – за самой простой работой, которую безропотно исполняли бы все с утра до поздней ночи.

И вот положение Минодоры в нашем доме становилось все более неприглядным: страх, что она будет вынуждена взяться за земледельческую работу, если ее мужу навяжут землю, боязнь за него и вечные простуды ухудшали ее слабое здоровье: она все сильнее кашляла, худела и бледнела. Выбегая на улицу по поручениям и в дождь и в холод, она опасалась накинуть даже платок, чтобы не подвергнуться попрекам за «барство». Насмешки окружающих над ее мужем и ею также вливали свой яд в жизнь этой несчастной четы.

– Эй, Васька, покажь «киякиры» (так называли крестьяне наш театр)! – кричал дворовый зубоскал, распиливавший во дворе доски вместе с другими крестьянами и заметивший проходившего Ваську. – Покажь, ну, что тебе?

Не дождавшись ответа от Васьки, он продолжал свои издевательства, обращаясь к остальным рабочим:

– Кузьма-то в город с домашностью езжал к панам, так сказывал, что ён видал эвти ихние киякиры. Поставят, грит, Ваську головой униз, а ногами-то ён уверх, а евойную-то женку Минодору яму на ноги-то и плюхнут… Он с ей ползет, а сам во всю глотку орет: «Сударыня-барыня, пожалуйте ручку!»

– На голове-то ходить – беда не велика, воля барская… Похуже того с им было: тринкать обучался два с половиной года…

С тех пор, конечно, много воды утекло… Вследствие освобождения крестьян, увеличения числа грамотных и множества других перемен в жизни народа его мировоззрение на многие явления сильно изменилось. Не знаю, как теперь отнесся бы народ к человеку из своей среды, который специально учился бы музыке, но в те отдаленные времена Ваську особенно осуждали за это, хотя всем, конечно, было известно, что никто не спрашивал его, желает ли он обучаться музыке. Мне самой уже через несколько лет после объявления воли пришлось разговаривать со многими крестьянами по поводу судьбы Васьки-музыканта, и они еще тогда сильно порицали его за учение музыке. Когда я спросила: «Что же, значит, и грамоте учиться не хорошо?» – один из крестьян заметил мне с иронией: «Ишь что приравняла! Известно, ученье – свет, а неученье – тьма; обучаться грамоте пользительно для человека, ну, а учиться тринкать-бринкать да пиликать на скрипке, терять на это время для крестьянина зазорно и перед людьми и перед богом».

– Как зазорно? – удивилась я. – Ведь на обучение Васьки была воля барская! Чем же он-то был виноват?

– Вестимо, баре что, бывало, вздумают, то и делают с человеком… А ведь ежели что неподобное, непереносное паны затевали с крепостными, – веревку и о ту пору всегда можно было добыть.

Несмотря, однако, на презрение крестьян к обучению музыке, самую музыку они очень любили и с любовью относились к музыкантам из своей среды: когда Васька еще парнем хаживал на свадьбы и праздники, его усердно угощали, одаривали, и если бы в то время над ним стряслась беда, то есть если бы он впал в нищету от какого-нибудь стихийного бедствия, каждый постарался бы поделиться с ним последним куском хлеба: «Он-де старается, и для него надо постараться». Но с тех пор как Васька поучился у князя, он совсем перестал играть для крестьян плясовые, а вечером уходил в сарай. «И пиликает, да таково нудное, что моченьки нет слухать», – говорили крестьяне.

Это обстоятельство тоже, видимо, приписывали дурному влиянию обучения музыке. И вот за то, что Васька перестал играть плясовые для удовольствия крестьян, за то, что он перестал ходить к ним на праздники и свадьбы, за то, что он вынес такой позор, как обучение музыке, за представление «киякиров», за то, что он женился на «барышне» (за женитьбу на горничной крестьяне не упрекали друг друга, но Минодора имела вид заправской барышни), за то, что он не трогал ее пальцем, за то, что он отвык от крестьянской работы, – за все это его презирали, издевались над ним и над его женой.

Васька вполне равнодушно относился к насмешкам Дуровых, но, когда на дворе появлялась Минодора и какой-нибудь зубоскал подбегал к ней и проделывал неприличные жесты и телодвижения, Васька с глазами, налитыми кровью, бросался на оскорбителя; начиналась потасовка, и можно было ожидать, что вот-вот произойдет уголовщина, – тогда все бросались разнимать противников. Но это бывало не часто: когда Минодоре приходилось идти во двор, чтобы выносить посуду или позвать кого-нибудь, и она замечала там рабочих, она тряслась и плакала. Заметив это, няня, ни слова не говоря, хватала у нее посуду или сама бежала звать, кого следует.

Как ни было плохо Минодоре, но положение ее мужа было еще хуже: она имела двух защитников – в лице мужа и доброй няни, а к Василию все относились или насмешливо, или недружелюбно; даже няня, которая со всеми была в самых наилучших отношениях, не могла выносить его, и это был единственный человек, которого она не любила. Так же как и крестьяне, она порицала его за то, что он отшатнулся от своего брата крестьянина, странным и диким находила она и его теперешнее пристрастие к музыке; не любила она его за то, что он выказывал отвращение к крестьянскому труду, не нравились ей и его несколько высокопарные выражения и слова, звучавшие для нее насмешкой.

Как-то после ужина матушке докладывают, что Васька просит дозволения переговорить с нею. Она догадывается, в чем дело, и приказывает позвать старосту Луку: она не делает никаких перемен в хозяйстве без его совета, что очень льстит ему. Этот честный и работящий крестьянин служил верою и правдою своей госпоже, а уважение и почет, который она ему оказывает, заставляют его стараться еще более.

– Ну, что скажешь? – сурово обращается матушка к Ваське…

Тот объясняет ей, что теперь он уже окончательно решил не брать земли.

– Да ведь ты еще на днях сам просил меня отрезать тебе кусок земли у полянки… Я не могу каждый день менять своего распоряжения только из-за того, что ты сума переметная! Я уже приказала Луке отпустить тебе лесу на постройку, – отпущу и твою жену: мне она не нужна. Устроитесь и будете хозяйничать, как остальные…

– Милостивая госпожа! Богом данная наша матушка! Высокая наша покровительница! Будьте великодушны, рассудите сами, – начал было Васька, наклонный к декламации и ораторству. Покойный отец прекрасно знал эту его привычку и не обращал на нее ни малейшего внимания, а матушку, далеко не лишенную в то время крепостнических взглядов и замашек, каждый раз такое вступление Васьки просто бесило, и она находила, что слова вроде «высокая покровительница» или «богом данная матушка», а также его выражение «пораздумайте» вовсе не должны быть в лексиконе крепостного, тем более что, по ее словам, она никогда не могла даже разобрать, дает ли он ей эти эпитеты в насмешку, или у него просто такая скверная повадка. А потому она резко перебивала его уже в самом начале речи.

– Изволь говорить со мной без фокусов и ужимок, а не то я тебя сейчас выставлю… Не хочешь идти по сельскому хозяйству, – на оброк переведу. В последний раз выбирай, что хочешь.

Василий со слезами бросился перед матушкой на колени, умоляя выслушать его.

– Не могу, видит бог, не могу, сударыня, ни с землею орудовать, ни оброк вам выплачивать… Ведь когда я простым деревенским парнем состоял, я косил и пахал, все делал, от земли не отлынивал. Покойный барин изволили приказать по музыке идти… По музыке пошел, ведь этому уже теперь тринадцать годов, как я от земли оторвался… Как же мне к ней теперь приспособиться? То же и насчет музыки. Два с половиной года обучался, – но ведь я же от сохи попал в княжеский оркестр, значит, пока обломался, пока что, – время-то и прошло. Разбирать-то ноты я научился, да ведь если в оркестр проситься, не то что в столицу, а даже в большой город, так сказывают – читка нот без запинки требуется, быстрота, легкость игры… Куда же мне! Ведь у покойного барина я в музыке дальше не пошел, – они ведь приказывали мне других обучать или играть то, что знаю. А разве я виноват, что барин не дозволяли мне дольше Учиться? Может, о ту пору я из-за этого самого по ночам слезы кулаками утирал! А пикнуть, поперечить не посмел!.. Как же я посмею обещать выплачивать вам оброк своей скрипкой? Матушка! будьте благодетельницей, позвольте мне с женой остаться при вашей милости, мы, как перед богом, заслужим вам!

 

– Ты с ума сошел! Да что же ты наигрывать, что ли, мне собираешься «По улице мостовой», когда я с поля возвращаюсь? Если ты сам находишь, что у князя ты по музыке настолько не научился, чтобы ею теперь хлеб зарабатывать, так ты просто лентяй и болван! Два с половиною года от тебя не было никакой прибыли в хозяйстве, два с половиною года ты был предоставлен этому дурацкому ученью, а теперь извольте радоваться из этого ничего не вышло!.. Тринкать-то «Ванька Таньку полюбил» ты мог и без учения, и без ущерба для господского хозяйства! Но если ты ничего не знаешь и ничем не можешь зарабатывать денег, я тебя, конечно, не могу пустить на оброк, – никаких денег от тебя не дождешься… Только знай – я тебя даром с женой хлебом кормить не буду! Ты у меня научишься крестьянской работе!.. Будешь у меня и косить, и пахать, и молотить! А теперь пошел вон!

– Ну, что ты скажешь? – обратилась матушка к старосте после ухода Василия.

Почесывая затылок, староста начал:

– Да что же, матушка барыня… не извольте гневаться! Ведь толку-то из евойной работы не буде… Что из того, что ён ефту работу допреж справлял!.. не… к земле ему не присноровиться!..

– Это еще что за глупости! Покажешь толком, побьешься над ним первое время, он и научится! Возьми его на косовицу, пройди вместе полосу-другую, покажи, как косу держать, или на пахоте как с сохой и с бороной управляться… Первое время ставь его на работу с хорошими рабочими… Всему можно научиться, – была бы охота за дело взяться да нашелся бы кто показать как надо…

– Воля ваша, сударыня, только я с им из силушки намедни выбился. Вечор вы изволили приказать за огородом лужок скосить, – я его с Петроком поставил! Так во как Петрок его выправлял, во как бился с им!.. Да ежели ён как есть человек никчемный, так что же с им поделаешь? Петрок – мужик степенный, а как поглядит на Ваську, как ён за косу примается, так евойно брюхо так ходуном и заходит. И потом же, барыня матушка, ежели от вашей милости какое взыскание за мои недоглядки, – дескать, как я смел за тем не доглядеть да за эфтим, – так когда уж мне с им, с Васькой, значит, вожжаться? Окажите божескую милость, сударыня, ослобоните от Васьки, чтобы, значит, его прочь с моих рук… потому, как перед богом, сударыня, слободного времячка нетути.

– Ах, боже мой! – вскричала матушка в отчаянии, – Да пожалейте же вы меня! Значит, я его с женой даром хлебом кормить должна?

– Зачем, сударыня, задарма кормить! Можно на что другое переставить: на скотный, на починку построек, али там на рубку дров… А ежели, значит, ни на что не загодится, так и тут же опять… есть средствие…

– Какое средство?… Говори, в чем дело?

– Такое, сударыня, какое у всех суседей… Значит, как знатно отпороть на конюшне, так дурь-то евойная уся и соскочит!..

Хотя матушка думала, что действительно ничего другого не остается делать с «таким мерзавцем, как Васька», но не решалась пообещать старосте применить это средство, а сказала ему только, что сама теперь возьмется за него. И вот, кроме всевозможных хозяйственных хлопот, у матушки появилась теперь новая забота: она каждый день заставляла себя подумать о том, «что сегодня будет делать Васька?». И из-за того, чтобы он даром не ел ее хлеба, она стала следить за каждым его шагом. Отправляются на молотьбу, и Васька за ней. «Болван!» – резко раздается ее окрик в овине, когда он ударами цепа вместо соломы околачивает ноги рабочих. А когда он на косовице, будучи поставлен в ряд с лучшими косцами, зазубрил одну за другой две косы, она в исступлении затопала на него ногами. Не более прибыли приносил он матушке и при постройках. Раз как-то приказали ему стругать доски, и сейчас же староста пришел донести, что Васька испортил рубанок. После каждой неудачи Ваську призывали в горницу, и матушка на чем свет распекала его. Во время одной из таких распеканций она объявила ему, что через месяц-Другой, если от него по-прежнему не будет никакого толку, она отправит его в воинское присутствие и получит за него рекрутскую квитанцию.

– За что же так, сударыня! – совершенно испуганный и оскорбленный, заметил Васька. – Может, еще сбудете меня с рук? Может, еще найдутся люди и настоящие деньги вам за меня предоставят?

– Как ты осмеливаешься еще вздор такой болтать! Таких дураков на свете больше нет, которым нужна твоя дурацкая музыка!

Ненависть к Ваське росла у матушки вместе с его неудачами. По натуре замечательно деловитая и работящая, матушка не могла выносить, чтобы кто-нибудь из ее подданных не содействовал восстановлению ее расстроенного хозяйства. Если человек не мог или не умел делать всего, что необходимо было в хозяйстве, она считала его уже вполне негодным, даром бременящим собою землю. Матушка не могла понять, что высшие способности Васьки к искусству мешают его успешной работе в сельском хозяйстве, что развитию их помог тот же барский произвол, вследствие чего он и потерял способность к простому труду.

Нечего и говорить, что в промежутки между экспериментами над Васькиными способностями к сельской работе он никогда не оставался без дела: то носил воду на скотный двор и в дом, то привозил кирпич, то приводил в порядок что-то в саду или около дома, то рубил дрова. Хотя все это было крайне необходимо в хозяйстве, но почему-то у нас все это считалось не настоящим делом, а «поделками», что мог исполнить даже подросток.

Однако мало-помалу матушка все реже начала сокрушаться о том, что она не может получать от Васьки всей той выгоды, на которую она считала себя вправе, как помещица. Произошло это от того, что жалобы на Васькино бездельничество, очевидно, становились все менее основательными. Будучи по натуре толковым, трезвым, безукоризненно честным и грамотным, он был точно создан для того, чтобы выполнять в хозяйстве наиболее сложные поручения. Хозяйство, пущенное в ход энергическою рукою матушки, все усложнялось, все настойчивее требовало особого человека для выполнения чрезвычайно разнообразных поручений: староста чуть не каждый день просил у матушки позволения отправить Ваську то в кузницу – «справить порченый струмент», то ковать лошадей, то на мельницу. По домашним делам тоже часто приходилось его посылать: то в волость с письмами, то за покупками, то по делам в город. Ввиду того что все это Васька выполнял вполне хорошо, матушка, все более развивавшая свою необыкновенную практичность, стала подумывать о том, как бы еще с большею выгодою утилизировать проявившиеся у него способности. Кроме очень немногого, что у нас покупалось для дома, мы главным образом существовали продуктами нашего деревенского хозяйства, и все-таки у нас оставались хозяйственные сбережения вроде масла, телят, поросят и разной живности, а также ржи, овса и т. п. Матушка, окончательно поселившись в деревне, несколько раз пробовала посылать на продажу эти сбережения в близлежащие города, а также и на пострялые дворы, но выручка от продажи была так ничтожна, что она не находила это для себя выгодным. И вот она решилась сделать попытку – отправить Ваську с сельскими сбережениями. Каково же было ее изумление, когда он по возвращении выложил ей на стол сумму, в четыре раза большую, чем его предшественники. При этом, чтобы дать возможность себя проверить, он аккуратнейшим образом записал, где и что продал, сколько и за что выручил. Матушка была поражена. Она тотчас позвала крестьян, раньше его отправляемых продавать хозяйственные сбережения, и объявила им, что они «мошенники» и «воры», так как многое прикарманивали из выручки. Это возбудило еще большую ненависть крестьян к Ваське: они прекрасно знали, что полная проверка продажи была немыслима, и не находили нужным так щепетильно относиться к барскому добру. Они оправдывались перед барынею тем, что такая огромная выручка говорит только о том, что Васька – «цыган, умеет маклачить». Теперь вместо насмешливых вопросов: «Эй, Васька, что твои киякиры?» ему кричали: «Ну, цыган, барам маклачить умеешь, скоро ли себе богачество добудешь?…»

Хотя Васька в конце концов был так завален поручениями, что у него иногда не хватало времени выполнить все, что требовалось, хотя он продажею хозяйственных сбережений начал приносить весьма осязательную выгоду, но он с ужасом думал о матушкиной угрозе: «Ну, а как вдруг да забреют лоб?» Но зато положение его жены Минодоры в качестве нашей горничной совершенно упрочилось. Нельзя было не полюбить это безответное существо, всегда готовое делать все, что приказывают: кроме уборки большого дома, было много починки и шитья, и матушка как будто убедилась, что и это нужно делать кому-нибудь. Хотя она не говорила о том, что Минодора и Василий навсегда останутся в нашем доме, но мы, ее дети, очень любившие эту пару, успокоились насчет ее судьбы.

Трудно представить, как радовалась моя сестра Саша тому, что Васька проявил способности к торговле: она очень любила его за его доброту и внимание к ней, но более всего за его музыкальный талант. К тому же в его несчастной судьбе она находила некоторое сходство со своею собственною судьбою, что заставляло ее как-то особенно горячо сочувствовать ему, как-то болезненно жалеть его. Она смотрела на него, как на чрезвычайно даровитого человека, которого загубил жестокий рок.

В теплые летние вечера, когда на скотном дворе, в хатах дворовых и в господском доме гасили огни, Василий пробирался на сеновал и начинал играть на скрипке, держа в губах что-то вроде маленького свисточка, в который он посвистывал во время игры, – выходило, точно он сам себе аккомпанировал.

– Нянюшечка, дорогая, золотая! – кричала Саша, вбегая в нашу спальню, когда мы с няней готовились ко сну. – Васька играет! пойдем его послушать!.. – И мы отправлялись в сарай, откуда уже раздавались звуки его скрипки. Мы взбирались на сено, а Васька не переставая продолжал играть.

– Как хорошо! Играй, пожалуйста, играй! – умоляла Саша.

– Барышня вы моя драгоценная! Очень я вами доволен: ведь вы одна здесь можете оценить! От одной вас я не слыхал попреков, а то ведь только и есть «дармоед» да «цыган»… И вот извольте рассудить: в другой бы стране… если бы, значит, я вышел на эстраду да заиграл… Может, цветами забросали, а тут только и жди, что в награду тебе лоб забреют…

– А вот, чтобы этого не было, – прервала его няня наставительно, – ты исподволь к сохе да к косе приловчайся. Может, помаленьку дело-то и пойдет! Тогда уж наверное барыня смиловалась бы, потому что ты теперь насчет поручениев очень хорош, а тогда бы уж окончательно в доме упрочился. А то барыне все боязно, что, как эти поручения прикончатся, ты опять без дела останешься. А с пиликаньем своим, Василий, не очень ты заносись из-за того, что Шурочка тебя так выхваляет!.. Она ведь не совсем еще взрослая!.. В твое положение вникнуть не может! Ты ведь не барин какой, должен сам понимать, что все это одна забава…

– Домоправительница вы наша бесподобная! Бесценная вы раба! У вас много понятнее насчет барского добра, готовы вы глотку перервать всякому, кто до него докоснется… А вот насчет того, что касательство имеет до моего дела, так вы ровно ничего не смыслите…

– Опомнись ты, Василий! вот хоть бы и насчет твоих слов… Ведь как ты ими барыню гневишь! Я уж последний человек, а как ты зачнешь их выкидывать, так и меня всю передергивает!.. Ну, скажи по совести, Шурочка, разве он может своей мужицкой головой понимать все свои словечки?

– Ах, нянюшечка, отчего же нет? Он и Пушкина и Лермонтова читал, хорошие пьесы на память заучивал…

– А оттого я думаю так, что мужицкая голова всегда останется мужицкой головой! Я побольше его с господами живу… Вы, деточки, то и дело слова мои выправляете, и покойный барин тоже… А покойная твоя сестрица, красавица моя Манюшечка, пальчиком мне, бывало, то и дело грозит, а сама приговаривает: «нянюшечка, „непременно“, нянюшечка, „начну“, нянюшечка, „теперь“», – я это все себе на ус наматываю, да тут же и брякну: «беспременно», «зачну» да свое «таперича»… Так я-то знаю, как слова разные говорить надо, только забываю, а ведь у Васьки куда больше слов в его разговоре, и он так и сыпет ими, как горох из мешка…

– Что же, я сам знаю, что многое на мужицкий лад переворачиваю… Так ведь я теперь только и разговариваю с мужиками… Но все же, почтеннейшая Марья Васильевна, я побольше вас понятиев имею! Ведь в голове-то у вас только барское добро да думки о том, как его блюсти, а моя голова приспособлена к божественному искусству!

– Ах, Василий, Василий! – перебила его няня с сокрушением, – злосчастный ты человек! Какие святые слова ты к глупостям припутываешь! – И няня с сердцем встает и ведет нас домой. Но Саша не унимается, толкует по дороге о том, что к Ваське несправедлива даже и она, что он – талант, что его судьба такая же несчастная, как и ее.

 

– Ах, Шурочка, Шурочка! вот нашла кого к себе приравнять! Ты столбовая дворянка, помещичья дочка, настоящая барышня, – и вдруг смерд, – и на одну доску с собой!

Август на дворе. Наступает время отправки Андрюши в полоцкий корпус; его должен отвозить Васька и на месте сдать начальству с рук на руки. По вечерам няня нет-нет да и скажет матушке, что хорошо-де, что есть у нас такой человек, как Васька, на которого вполне можно положиться, что он в дороге ни одной копеечки «задаром» не потратит, и «хотя до смерти любит наших детей, но и не даст мальчику баловать». Со стороны беспредельно жалостливой няни было вполне естественно кстати замолвить перед матушкой доброе слово за всякого несчастного, но в этом случае это ее особенно хорошо рекомендовало, так как она Василия недолюбливала.

Матушка была печальна и молчалива: ее крепко печалила разлука с Андрюшею. Несмотря на то что он был самый непокорный из ее детей и чаще кого бы то ни было из нас позволял себе говорить ей дерзости, несмотря на то что ее огорчала его наклонность к пустому времяпрепровождению и к барским замашкам, он все-таки был самым любимым ее детищем.

Вот и его отъезд. Обнимая и целуя его в момент расставания, матушка молчит, только сквозь слезы, которые градом катятся по ее щекам, она как-то просительно-умоляюще вглядывается в его глаза… Наконец она дрожащим голосом произносит: «Дурь-то соскочит с тебя! Соскочит!.. Я уверена! Ведь ты весь в отца! Помни это!..» И она, захлебываясь слезами, отвертывается в сторону.

На нас, детей, отъезд Андрюши не произвел никакого впечатления, – мы так мало видели его дома. Правда, Саша очень плакала при разлуке с ним, но она, видимо, оплакивала при этом свою судьбу, так как все приговаривала: «Все учатся, только я одна… Весь век просижу в этой трущобе!..»

Наконец возвратился Василий; проезжая мимо нашей волости, он захватил денежную повестку. Матушка пришла в совершенное изумление… Ей кто-то посылал триста рублей!..

– Да ведь это вам, матушка барыня, от ваших братцев! Вы им писали насчет Шурочкиного ученья, вот они вам и посылают денежки… Только, матушка барыня, ни слова не скажем Шурочке, – такая она у нас стала слабенькая, худенькая, раздражительная!.. Поди радости этой своей сразу-то она не перенесет! А когда удостоверимся, что денежки для Шурочки, тогда исподволь и подготовим ее к такой большущей для нее радости.

Матушка нашла эту мысль совершенно правильной, тем более что она не хотела верить тому, что эти деньги для Шурочки, думала, что старший брат посылает их ей на какие-нибудь нужды по своему имению для передачи управляющему.

– Шурочка… дорогая моя… стань-ка ты на колени перед образами да помолись поусерднее, чтобы исполнилось то, что я во сне видела… А видела я намедни, что ты отправляешься в пансион для настоящей учебы, – так начала няня подготовлять сестру уже с вечера, хотя письмо еще не было получено.

– Не хочу я молиться! Не хочу и не буду!.. Слышишь… никогда не буду! – закричала Саша вспыльчиво и раздражительно, вся задрожала и вдруг упала на пол в корчах и в истерическом припадке.

Когда, на другой день письмо с деньгами было получено, оказалось, что оно от петербургских дядюшек, посылавших деньги для взноса платы вперед за полугодие на образование Саши в пансионе пыле Котто в Витебске, пользовавшемся тогда громкою известностью. Няня с матушкою долго шептались между собой о том, как объявить об этом сестре: после вчерашнего припадка она выглядела так, точно встала после продолжительной болезни, – утомленною и разбитою. Тем не менее матушка позвала Сашу и, боясь сразу испугать ее неожиданным известием, начала говорить ей о том, что она напрасно приходит в такое отчаяние, что ее братья – очень добрые люди и просят передать ей, что она может питать надежду на образование, так как они употребят для этого все силы.

– А я знаю, что из этого ничего не выйдет, – резко перебила она, быстро выбежала из комнаты, бросилась среди белого дня на кровать и крепко заснула; проснулась она только на другой день утром вместе с нами. Когда она вошла в нашу комнату, няня стала говорить, обращаясь ко мне: «Ну вот, Шурочка-то наша поедет учиться… ученая будет и тебя, дитятко, всему обучит… Вот поди ж ты! Ведь она не верит! А мамашенька и письмо оставила… „Пусть, говорит, сама прочтет!“ Мыто не все сказали ей: ведь деньги-то уж получены, в руках у нас! Ну что же, Шурочка, молчишь? Бери письмо!»

Саша, не проявляя ни малейшей радости, точно дело шло совсем не о ней, как-то машинально взяла письмо и неторопливо вышла из комнаты.

– Господи! Да что же это с ней? – с испугом спрашивала няня. – И такую-то весточку без радости встретила! Боже ты мой! Спаси нас грешных!.. А быть беде!

– Нянечка! – закричала старшая сестра Нюта, вбегая к нам. – С Шурочкой что-то творится! Я так обрадовалась, что ее желание сбылось… Хотела поболтать с нею… А она молчит, – точно столбняк на нее нашел.

Мы бросились к Саше и застали ее сидящею на кровати: бледная, с осунувшимся лицом, с помутившимися, точно оловянными глазами, она сидела с опущенной вниз головой, совсем сонная, передергивая плечами, точно для того, чтобы не заснуть.

– Шурочка! Да что это с тобой? Скажи ты мне, голубка, хоть одно словечко! Головка у тебя болит, что ли?

– Спать хочу… Оставьте вы меня в покое!.. – проговорила Саша утомленным голосом.

– Как спать? Полтора дня проспала, теперь утро, только встала и опять спать? Нюточка! – обратилась она к старшей сестре. – Неси скорее нашатырный спирт! Давай ей нюхать, а я буду ноги ей растирать… – Но так как Саша продолжала умолять оставить ее в покое, няня выбежала в девичью и приказала Ваське как можно скорее ехать за матушкой.

– Ну что? – злобно и иронически спрашивала матушка няню, выбежавшую к ней навстречу. – Видно, богу-то твоему досадно стало, что мы несколько месяцев без несчастья прожили!

Бедная няня! Когда судьба посылала какое-нибудь горе матушке, она корила няню богом, точно он был близким для нее существом, за действия которого она была ответственна. Люди экспансивные чувствуют неутолимую потребность изливать перед кем-нибудь свое горе, а при вспыльчивости не прочь причинить и неприятность близкому человеку; это доставляет им какое-то облегчение. У матушки среди взрослых окружающих людей не было никого ближе няни, вот ей и попадало чаще других.

– Матушка барыня! Разве можно такое говорить? Смириться нужно…

– Убирайся ты с своим смирением! – кричала матушка и в страшном волнении начала срывать с себя пальто. – Я довольно смирялась!.. Смирялась до того, что отупела! Не видела, что девочка, точно свечка восковая, тает от горя! – И она порывисто вбежала в комнату Саши, бросилась перед нею на колени, целовала ее руки и с раздирающими душу воплями выкрикивала: «Прости… прости меня, дочурка моя дорогая!»

Саша приподнялась, но голова ее бессильно упала на подушки.

– Ах, оставьте меня! Я спать хочу!.. – с усилием выговорила она.

– Боже мой! – кричала матушка, в отчаянии ломая руки. – Зачем мне жить, если они все умирают! Нет, этого горя я не перенесу!

Это отчаяние матушки и ее страх за жизнь Саши вдруг напомнили мне мою тяжелую болезнь, и мне опять пришли в голову ее злосчастные слова: «Пусть умирает!»

Злоба и ревность обожгли мое сердце, и я вдруг неожиданно для себя самой стремглав выбежала из комнаты и бросилась на свою постель. Никто не обратил на меня ни малейшего внимания, но, когда няня наклонилась надо мной, я металась по постели и злобно шипела: «Саша только спать захотела, и „она“ так убивается над нею!.. А меня не жалела, когда я умирала!»

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28  29  30  31  32  33  34  35  36 
Рейтинг@Mail.ru